Без судьбы - Имре Кертэс 12 стр.


я, даже наши жандармы, при всей их преувеличенной грубости, выглядели всего лишь шумными и суетливыми дилетантами на фоне этого молчаливого, четко согласованного во всех мелочах профессионализма. И пускай я хорошо видел лица этих солдат, цвет их глаз и волос, те или иные их характерные черты, даже недостатки вроде какого– нибудь прыщика на подбородке – я все же почему-то не мог уцепиться за это, мне словно приходилось убеждать себя в том, что рядом с нами идут живые люди, несмотря ни на что, в общем и целом похожие на нас, в конечном счете сделанные из того же теста, что и мы. И тут же мне пришло в голову, что я, наверное, в чем-то ошибаюсь: ведь, как ни кинь, я – не то, что они.

Я заметил, что мы поднимаемся вверх по склону, который становится все более пологим, и опять же идем по великолепной, но не прямой, как в Освенциме, а извилистой дороге. Вокруг было много естественной зелени, стояли аккуратные домики, в отдалении виднелись окруженные деревьями особняки, парки, сады; вся местность эта, все расстояния, все пропорции казались умеренными, даже, смело могу сказать, ласкали глаз – во всяком случае, глаз, привыкший к Освенциму. Справа от дороги мы вдруг увидели – и от удивления разинули рты – настоящий маленький зоопарк с косулями, разными грызунами, другими зверями, среди которых был и, довольно, правда, потертый, бурый медведь, – заслышав шаги нашей колонны, он возбужденно сел, приняв позу попрошайки, и даже проделал в своей клетке несколько шутовских движений – но на сей раз его старания остались, само собой, напрасными. Потом мы миновали какую-то статую, стоявшую посреди зеленой лужайки на развилке дороги, на белом постаменте, и выполненную из того же, что и постамент, белого, мягкого, зернистого, матового камня, поверхность которого, насколько я мог судить, была обработана скорее грубо, чем тщательно. По вертикальным полоскам, прорезанным в одежде, по голове без признаков шевелюры, а главное, по той деятельности, которую он изображал, сразу можно было понять: это – фигура заключенного. Голова, наклоненная вперед, и нога, выдвинутая назад, согнутая в колене и приподнятая над землей, обозначали, видимо, бег, в то время как руки судорожно обхватывали огромный каменный куб. В первый момент я смотрел на скульптуру – как нас учили еще в школе – незаинтересованно, видя в ней, так сказать, лишь произведение искусства, и лишь потом мне пришло в голову, что наверняка в ней заложен какой-то смысл и что, если подумать, она представляет собой не слишком благоприятное предзнаменование для нас, вновь прибывших. Но тут мы увидели густую проволочную сетку, затем – парадные ворота меж двух приземистых столбов, над воротами – некую застекленную вышку, слегка напоминавшую капитанский мостик на корабле; еще минута, и мы прошли под этой вышкой. Я прибыл в концентрационный лагерь Бухенвальд.

Лагерь расположен в холмистой местности и занимает верхнюю часть обширного склона. Воздух здесь чист, приятное разнообразие ландшафта – лес, перелески, внизу, в долине, красные черепичные крыши крестьянских домиков – радует глаз. Слева от главных ворот – баня. Заключенные, которые тебя встречают, в основном дружелюбны, хотя и несколько по-другому, чем в Освенциме. После прибытия тебя и здесь ждут мытье, парикмахеры, дезинфицирующая жидкость и смена одежды. Детали, так сказать, гардероба здесь вообще-то точно такие же, как в Освенциме. Только вода в бане теплее, цирюльники выполняют свою работу осмотрительнее, а кладовщик, выдающий одежду, пускай беглым взглядом, но все же старается угадать твой размер. Затем ты попадаешь в коридор, к застекленному окошечку, и там спрашивают, нет ли, случайно, во рту у тебя золотых зубов. Потом соотечественник, обитающий здесь уже давно, с отросшими волосами на голове, записывает твое имя в амбарную книгу и выдает треугольник желтого цвета и широкий лоскут материи – то и другое из холста. В середине треугольника, в знак того, что

ты в конце концов венгр, стоит буква U, а на лоскуте отпечатаны цифры твоего номера; на моем лоскуте значилось: 64921. Рекомендуется, как я узнал, по возможности скорее научиться четко, ясно произносить этот номер по– немецки: "Vier-und-sechzig, neun, ein-und-zwanzig": теперь на вопрос, кто я

такой, отвечать положено только так. Однако номер не наносят тебе на кожу, и, если тебе придет в голову еще прежде, например, где-нибудь в бане, с беспокойством поинтересоваться на сей счет, старый заключенный, воздев руки к небу и закатив глаза, запротестует: "Aber

Mensch, um Gotteswillen! Wir sind doch hier nicht in Auschwitz!" При всем том и номер, и треугольник к вечеру должны быть у тебя на одежде, в районе груди, причем помочь тебе в этом могут единственные обладатели иголки и нитки – портные; если тебе очень надоест стоять в очереди, ты можешь ускорить процесс, пожертвовав какой-нибудь частью своей пайки хлеба или маргарина, но портной сделает свое дело и так, поскольку это в конце концов его обязанность, как нам сказали. Погода в Бухенвальде более прохладная, чем в Освенциме, дни здесь в основном пасмурные, часто моросит дождь. Зато в Бухенвальде случается, что уже на завтрак тебя порадуют горячей похлебкой с мучной заправкой; затем следует дневная пайка хлеба – обычно треть черной маленькой буханки, но иногда бывает, что половина – не так, как в Освенциме: там обычно четверть, и иногда пятая часть; в баланде, которой кормят в обед, есть гуща, а в гуще попадаются красноватые мясные волокна, если же очень повезет, то и целый кусочек мяса; здесь я

познакомился и с понятием Zulage, которое подразумевает, что к ежеднев– ному маргарину тебе добавляют ("дают в пасть", по выражению все того же бывшего офицера, который и здесь оказался с нами, причем в таких случаях выглядел в высшей степени довольным) кусочек "вурста" или ложечку варенья. В Бухенвальде нас поместили в палатках – это был Zeltlager, то есть палаточный лагерь, или, другим словом, Kleinlager, Малый лагерь; спали мы на подстилке из соломы; спали хотя и все вместе и некоторым образом в тесноте, но все-таки в горизонтальном положении; проволочная ограда тут, на задворках лагеря, была еще не под током, но, предупредили нас, того, кто вздумает ночью выбраться из палатки, разорвут волкодавы – и сомневаться в серьезности этого предупреждения, даже если оно иных, может быть, сначала и удивляло, едва ли имело смысл. У другой же проволочной ограды, там, где начинаются булыжные улицы, аккуратные зеленые бараки и двухэтажные кирпичные домики большого, настоящего лагеря, расползающегося по склону во все стороны, – у ограды этой каждый вечер идет торговля: у лагерных старожилов, которые там появляются, можно довольно выгодно приобрести ложку, ножик, металлическую миску, какую-никакую одежду; один из них предлагал мне, всего лишь за полбулки хлеба, пуловер: он долго вертел его, показывая мне, объяснял что-то знаками, уговаривал, но я так и не решился купить: летом пуловер все равно ни к чему, а зима, мне казалось, еще далеко. Тогда же я увидел, сколько вокруг треугольников самого разного цвета и с самыми разными буквами: разобраться во всех них и понять, где чья родина, я в общем так и не сумел. Но и вокруг меня в венгерской речи звучало немало слов и выражений, отдающих провинциальным ароматом; кроме того, слух мой нередко улавливал здесь и то странное наречие, которое я впервые услышал в Освенциме от заключенных, которые нас встречали в вагоне. В Бухенвальде для обитателей Малого лагеря вечерней поверки не проводилось, а умывальная находилась на открытом воздухе, вернее, под развесистыми деревьями: устройство было, в сущности, такое же, как в Освенциме, но желоб сделан из камня, а главное, вода из отверстий текла, брызгала или, по крайней мере, сочилась целыми днями, так что здесь впервые – с тех самых пор, как я попал на кирпичный завод, – со мной случилось настоящее чудо: я мог пить, когда хотелось и сколько хотелось, мог пить, даже если и не хотелось, а просто приходила в голову такая мысль. В Бухенвальде тоже есть крематорий, но всего-навсего один, и он здесь – не цель, не суть, не душа, не смысл лагеря, это я смело могу сказать – ведь в нем сжигают лишь тех, кто скончался уже в самом лагере, так сказать, в нормальных условиях лагерной жизни. В Бухенвальде (сведения эти исходили, по всей очевидности, от старожилов, так дошли они и до меня) больше всего следует опасаться каменоломни; хотя – добавляли сведущие люди – камень там сейчас почти не добывают, не то что раньше, в их времена, как они выражались. Лагерь, как я узнал, действует уже семь лет; однако здесь можно было встретить людей и из еще более старых лагерей: я запомнил такие названия, как Дахау, Ораниенбург, Заксен-хаузен; именно тогда я понял, что означает снисходительная улыбка, которая появлялась при нашем появлении на лицах у хорошо одетых и взирающих на нас с другой стороны ограды привилегированных заключенных, на одежде которых я видел номера, показывавшие, что они из первых десяти или двадцати тысяч; но попадались мне и четырех– и даже трехзначные номера. Недалеко от нашего лагеря, узнал я, лежит знаменитый с точки зрения культуры город Веймар, о котором, само собой, и мне приходилось немало слышать дома, в гимназии: там, например, жил и творил, среди прочих, тот, чье стихотворение, начинающееся

словами "Wer reitet so spat durch Nacht und Wind?", я и сам знал наизусть; а еще, говорят, где-то на территории лагеря находится, снабженное мемориальной доской и отделенное от нас, заключенных, оградой дерево, которое этот великий человек собственноручно посадил здесь и которое с тех пор стало развесистым гигантом. Если принять все это во внимание, мне ничуть не трудно было понять, почему люди в Освенциме смотрели на нас, уезжающих, с таким странным выражением; могу честно сказать: я тоже быстро полюбил Бухенвальд.

Цейц, а точнее, концлагерь, названный по этому населенному пункту, находится от Бухенвальда в одной ночи пути на товарном поезде, ну и еще в двадцати-двадцати пяти минутах пешего хода, под конвоем, по шоссе, мимо старательно обработанных хлебных полей и других сельских пейзажей, – все это я знаю по собственному опыту. По крайней мере, теперь это наше постоянное место, тут мы останемся надолго, уверяли нас, – по крайней мере, останутся те из нашей компании, чьи фамилии в алфавитном порядке идут до буквы М; для тех же, кто после М, местом назначения должен был стать трудовой лагерь возле Магдебурга, города, название которого, благодаря его историческому прошлому, звучало для меня все-таки более знакомо, чем Цейц. Все это нам, еще в Бухенвальде, вечером четвертого дня, на огромном плацу, освещенном дуговыми лампами, сообщили заключенные различной степени привилегированности; они держали в руках длинные списки, а я в тот момент думал лишь об одном: теперь мне придется расстаться со многими из наших ребят, а главное – с Рози; но потом прихоть алфавита (в вагоны нас помещали по фамилиям) оторвала меня и от остальных, к сожалению.

Должен сказать: нет ничего неприятнее, ничего изнурительнее, чем те хлопоты и заботы, через которые, видимо, непременно надо проходить всякий раз, когда прибываешь в новый концлагерь; во всяком случае, я испытал это и в Освенциме, и в Бухенвальде, и вот теперь в Цейце. Вообще-то я сразу увидел, что на сей раз мы прибыли в маленький, бедноватый, второстепенный, почти захолустный концлагерь. Здесь не было ни бани, ни даже крематория: сооружения эти, видимо, принадлежность только важных, больших лагерей. Местность вокруг – равнинная, однообразная; лишь с одной стороны, вдалеке, маячит синеватая гряда – это горный хребет Тюрингенский Лес, сказал кто-то. Лагерь находится рядом с шоссе; в сущности, это всего лишь большой пыльный пустырь, огороженный колючей проволокой, со сторожевыми вышками на четырех углах; с одной стороны его – ворота, выходящие к шоссе, с трех других – огромные, размером с ангар или цирк-шапито, палатки. Нас, прибывших, построили на плацу и потом долго пересчитывали, перегоняли с места на место; вся эта суета, сопровождаемая криками и тычками, как оказалось, нужна была лишь для того, чтобы распределить нас по палаткам – они здесь назывались "блоками" – и перед каждой палаткой, шеренгами по десять человек, выстроить тех, кто будет в ней жить. В результате нескончаемых перетасовок я оказался, если быть совсем точным, в последней шеренге перед крайней правой палаткой (если смотреть в сторону ворот) – но и после этого стоять пришлось еще очень долго, так что ноги мои уже онемели и весь этот тягостный день все более тяжким грузом давил на плечи. Напрасно пытался я искать глазами наших ребят: вокруг были сплошь незнакомые лица. Слева от меня оказался высокий, тощий, немного странный человек, который все время бормотал что-то себе под нос и ритмично раскачивался верхней частью тела; справа же – кто-то, скорее приземистый и плечистый: этот скрашивал тягучее ожидание тем, что время от времени сплевывал сквозь зубы, стараясь попасть в какую-то, одному ему ведомую точку на пыльной земле. Этот сосед, справа, тоже посмотрел на меня, сначала бегло, потом более пристально, изучающе; глаза у него были немного раскосыми и блестели, как пуговицы. Я, в свою очередь оглядев его, обратил внимание на его смешной, маленький, почти бесформенный нос и лихо сдвинутую набок шапку. "Ну и откуда ты такой?" – поинтересовался он, повернувшись ко мне в третий раз, и тут я заметил, что у него, кроме всего прочего, еще и передних зубов нет. Когда я сказал, что из Будапешта, он очень оживился: а что, Кольцо-то еще на месте, и шестой трамвай там все еще ходит, как он его "напоследок оставил"? Я ответил, что да, мол, пока на месте; он выглядел крайне довольным. Потом он полюбопытствовал, каким образом меня "занесло в эти края". "Очень просто: сняли с автобуса", – сказал я. "И что дальше?" – не успокаивался он, и я ответил: а дальше сюда вот привезли. Он вроде бы чуть-чуть удивился, словно не вполне ясно представлял себе, что происходит у нас дома, и я собрался было спросить у него… но не успел, так как в этот самый момент получил увесистую затрещину.

Я, кажется, уже сидел на земле, когда до меня дошел звук удара и я ощутил, как горит левая половина лица. Передо мной стоял кто-то, с головы до ног одетый в черный костюм для верховой езды, в черный берет, какие носят художники, с густыми волосами под беретом и узкими черными усиками на смуглой коже; еще я почувствовал какой-то удивительный сладковатый запах: никаких сомнений, это был аромат настоящих духов. В его злобном, но невнятном крике я смог уловить только повторенное несколько раз слово "Ruhe", то есть "тихо". Что говорить, он явно был привилегированным заключенным, причем весьма высокого ранга, о чем говорили и аристократический номер с небольшим количеством цифр, и зеленый треугольник

с буквой Z, и серебряный свисток на металлической цепочке, болтавшийся на груди, ну и, наконец, далеко видные белые буквы LД на рукаве. Несмотря на все это, я сильно разозлился, поскольку не привык, чтобы меня били: пусть сидя на земле и лишь гримасой, но я совсем не старался скрыть своей ярости – в тот момент мне было плевать, кто он, этот человек, ударивший меня. И, думаю, он это увидел: во всяком случае, я заметил, что – хотя орать он не переставал – взгляд его больших, темных, с маслянистым блеском глаз мало-помалу становился все мягче, и в конце концов в них появилось такое выражение, будто он оправдывался передо мной; в то же время он внимательно оглядел меня с головы до ног, и почему-то под этим взглядом я чувствовал себя неловко и неприятно. Потом, с той же скоростью, с какой появился, он умчался, расталкивая людей, которые и без того уступали ему

дорогу. Вскоре после того, как я поднялся на ноги, сосед справа опять повернулся ко мне и спросил: "Ну что, больно?" Я ответил, намеренно не понижая голос: "Ни капельки". – "Тогда, – сказал он, глядя на меня, – лучше, если ты вытрешь нос". Я потрогал нос и губы: в самом деле, на пальцах у меня была кровь. Он показал, как надо задрать голову, чтобы остановить кровотечение; а насчет человека в черном бросил лишь замечание: "Цыган, – и потом, после некоторого размышления, добавил: – Парень – гомик, ясное дело". Я не совсем понял, что он хочет сказать, и поинтересовался, что такое "гомик". Он тихонько посмеялся и объяснил: "Ну, голубой, значит. Гомосексуалист". С этим мне было проще: я примерно представлял, что это такое. "А вообще, – заметил он, протягивая мне руку, – я Банди Цитром"; я тоже сказал ему свое имя.

В дальнейшем я узнал от него, что попал он сюда из трудовых лагерей. Его призвали, как только началась война: ему как раз исполнился двадцать один год, и он по всем статьям: по возрасту, по национальности, по здоровью – как нельзя лучше подходил для выполнения трудовой повинности; с тех пор, уже четыре года, он ни разу не был дома. Побывал он и на Украине, где занимался разминированием. "А с зубами-то что у тебя?" – спросил я. "Выбили", – кратко ответил он. Теперь пришла моя очередь удивляться. "Как так?.." Но он лишь сказал, что это "длинная история", и не захотел вдаваться в подробности. Упомянул только, что "поцапался со взводным"; тогда же, среди прочего, ему и нос перебили – вот и все, что мне удалось узнать. О том, как обезвреживал мины, он тоже не слишком распространялся: тут лопата нужна, да кусок проволоки, ну и, конечно, удача – больше он ничего не объяснял. Короче говоря, когда венгерских солдат на передовой сменили немцы, от их "штрафной роты" оставалось всего несколько человек. Приходу немцев они обрадовались, поскольку им сразу же обещана была легкая работа и хорошее обращение. А потом их посадили в поезд, и они очутились в Освенциме.

Мне хотелось еще о многом его расспросить, но тут вернулись три человека, которых мы, видно, и ждали. До этого, минут десять назад, из всего, что происходило, я уловил одно имя: сразу несколько голосов где-то впереди закричали хором: "Доктор Ковач!" И тогда откуда-то из рядов скромно, даже стеснительно, как бы лишь подчиняясь общей воле, появился полноватый человек с мягким лицом, с безволосой – по бокам стриженной наголо, на макушке же просто лысой – головой; еще двоих он указал сам. Они, все трое, куда-то ушли с человеком в черном, и сюда, в задние ряды, лишь с некоторым опозданием дошла весть, что мы, собственно, только что выбрали старосту

нашего блока (Blockaltester), а также Stubendienst, или – как я перевел Банди Цитрому, который в немецком был не силен, – "дневальных". Теперь они лишь собирались обучить нас паре команд и действиям, которые надо выполнять

по этим командам, потому что – предупредили их, а они нас – больше с нами никто возиться не станет. Некоторые из этих команд: "Achtung!", "Mutzen… ab!",

Назад Дальше