И я там был - Юлий Ким 12 стр.


Конечно, усилия тщетны,
И им не вдолбить ничего.
Предметы для них беспредметны,
А белое просто черно.
Судье заодно с прокурором
Плевать на детальный разбор,
Им лишь бы прикрыть разговором
Готовый уже приговор…
…Ой, правое русское слово,
Луч света в кромешной ночи!
И все будет вечно хреново,
И все же ты вечно звучи!

В том же октябре Михайлов предстал перед Бобковым – начальником 5-го отдела КГБ, осуществлявшего контроль над идейными диверсантами. Тон беседы был избран вежливый, Михайлова предупреждали, что обо всех его подвигах, в том числе и о свердловском, осведомлены, и просили вообще воздержаться от концертов. А взамен обещали не чинить препятствий в творческой работе. Были затронуты и общие проблемы и проявлено определенное понимание, и Михайлов даже удивился, как по-человечески с ним говорят, но Бобков сказал тем же серьезным и проникновенным тоном:

– А вы знаете, что если бы мы не вошли в Чехословакию, завтра там были бы немцы?

И Михайлов сразу внутренне сник и даже обиделся – за какого же лопуха держит его начальник?

Одной рукой Фоменко помаленьку двигал Шекспира к премьере – другой рукой (и ногой, и всем вообще остальным телом) он раскручивал замечательное действо в своем студенческом театре при МГУ на Ленгорах:

ТАТЬЯНИН ДЕНЬ, ИЛИ РУСИ ЕСТЬ ВЕСЕЛИЕ ПИТИ

Собрал он множество текстов на эту богатую тему. Устроил из них многокрасочную композицию и с наслаждением полного хозяин-барина (в отличие от Малой-то Бронной, где тебе и дирекция, и партком, и уже репетирующий свою "Джульетту" Эфрос, постоянный, блин, эталон для там и тут занятых актеров) царил, витал и священнодействовал среди обожающей его талантливой молодежи. Атмосфера была студийная, то есть все творилось на бескорыстнейшем энтузиазме, товарищество было абсолютное, ничуть не тронутое ядом актерского самолюбия и неудовлетворенных претензий. Михайлов без труда вовлекся в их компанию и по предложению Фоменки даже малость порежиссировал в новелле о пьянстве времен Петра Великого, заставив бледного от мальвазии самодержца взбежать на пивную бочку по трупам павших и, сверкая глазами, вскричать, яростно ткнув перстом себе под ноги:

Отсель!
Грозить мы будем шведу!

Михайлову и за драматурга пришлось поработать, смонтировать разрозненные тексты для портрета еще одного любителя выпить – графа Федора Толстого; он восседал в окружении всего женского состава труппы, махавшего на румяного красавца разнообразными веерами.

И за актера случалось повыступать, было дело, сидел он задумчиво в старинном кресле, в гусарском кивере и мундире, пощипывал наклеенный ус, поигрывал на гитаре и задушевно напевал Дениса Давыдова на собственный мотив:

Где друзья минувших лет,
Где гусары коренные?
Председатели бесед,
Собутыльники лихие?

Эта лирическая ностальгия по студенческому гусарству, молодому дружеству была присуща Фоменке, оказывается, всегда – ему, насмешнику, ему, созидателю и разрушителю масок, ему, мастеру иронического сарказма и самого брутального эпатажа, бесконечно далекому от сентиментальных соплей и размазывания манной каши по стене.

При всем своем невероятии он всегда был любитель посидеть за столом с бывшими своими студийцами или студентами, безусловно, предпочитая самое немудрящее застолье самым престижным тусовкам. Совсем не тусовочный человек. Бывало, соберутся все эти Галки, Зойки, Нинки, 60-летние пединститутки да за бутылочкой и попросят:

– Петь! Спой "Странное дело".

Он безо всякого жеманства легко поднимется, упрется кулаками в стол, сделает зверское лицо и, оскалившись, зачастит:

– Странное дело, непонятное дело… – а дальше уморительный виртуозный мат. Публика хохочет.

Так вот, весь "Татьянин день" и был озорным застольем русского студенчества – праздником. И сыгран соответственно 25 января. Но уже 1969 года. В том же году закончилась и вся эта шекспировская эпопея.

Довольно много музыки набралось в спектакле, Михайлова пятнадцать номеров, да Николаева десять, да чистой музыки – танцевальной, виньеточной, фоновой – минут на двадцать. Словом, Николаеву с дирижером Кремером пришла в голову естественная мысль: составить сюиту из шекспировской музыки, сочинить изящный текст, поясняющий, кто есть кто и отчего вдруг запел, да и исполнить этот музыкальный пересказ спектакля силами университетского оркестра в клубе МГУ – только не на Ленгорах, а на Моховой. А то что же зря музыке пропадать. А Кремер как раз и дирижировал – и в спектакле, и в университете, был весь в материале и полюбил его на всю жизнь. Михайлов немедленно включился и сел сочинять связующую нить.

Естественно, поставить это дело предложили Фоменке, из расчета, что музыкальная сюита послужит спектаклю ярким анонсом. Но Петр Наумыч отнесся к замыслу холодно, ему почудилась измена общему делу, ставить отказался, только попросил, чтобы сюиту все-таки играли после премьеры – да оно так и выходило, потому что сдача спектакля ожидалась в марте, а сюита поспевала только к июню.

Однако ни в марте, ни в апреле премьеры не было, тяжко и как-то натужно тащился этот воз, окруженный к тому же какой-то пристальной враждебностью партийного начальства, влезавшего во всякую мелочь с крикливыми требованиями – например, спустить Ширвиндта с его коронным монологом с вершины золотого Древа к подножию. Нет, и этого мало. Убрать его к порталу, нехай произносит свою мрачную речь как бы самому себе и не мешает общему оптимизму. От таких советов и агнец озвереет, а Фоменко – не агнец, нет. Но был он мрачен не столько даже поэтому, сколько из-за малоподвижности воза: не выгорало дело, не складывались звуки в аккорд.

А у Кремера на Моховой, напротив, все кипело и летело к цели. Нашлись хорошие вокалисты. Из студии "Наш дом" прибежал Саша Филиппенко на роль Шута и Связующей Нити. Осталось дождаться премьеры на Малой Бронной.

Она состоялась в конце мая. Сначала, как водится, сдавали начальству. Да, была такая процедура. В пустом зале перед десятком начальников (горотдел, Минкульт, партком) игрались все три акта, полный спектакль в полной тишине, ибо начальству реагировать во время госприемки не положено.

Напомню, дело осложнялось участием Михайлова. Формально – его не было. Ни в афишах, ни в программках. В зале – тоже. Ни в одном темном углу не наблюдался соавтор Шекспира.

Но начальство не любило Фоменко и всегда подозревало в нем идейного врага. И, конечно, слышало, что он сотрудничал с Михайловым, антисоветчиком. И напряженно всматривалось, не проявятся ли какие-нибудь гнусные признаки этого сотрудничества.

А Михайлов тем временем сидел в кафе через улицу от театра и с нетерпением ждал сведений. В антрактах к нему забегали то Лева Дуров, то Валя Смирнитский – докладывали обстановку: сидят, молчат.

Спектакль был принят и даже с совсем немногими поправками. Гнусных следов замечено не было. Можно играть. И Шекспир благополучно поехал себе на гастроли в Одессу. И можно было выпускать на клубную сцену МГУ давно готовую сюиту.

Михайлов тогда работал в Саратове и прилетел в Москву за день до ее премьеры.

– Все готово! – кричал ему Кремер по телефону. – Все хорошо! Боимся только – народу будет мало: у студентов сессия, у людей отпуска. Давай обзванивай всех, кого сможешь. Хоть партер заполнить.

И Михайлов совершил на радостях роковую ошибку. Он посадил на телефон Петра Якира, лучшего обзвонщика в мире. И тот замечательно справился с задачей.

На следующий день в назначенный час в зале клуба на Моховой народу было битком. Публика отчетливо делилась на три неравные части. Наименьшая группа состояла из принаряженных родственников и друзей оркестра с вокалистами. Половину публики составлял цвет московских антисоветчиков и диссидентов с Петей Якиром и Наташей Горбаневской во главе. Остальная публика представляла собою отряд лубянских следопытов и оперативных студентов МВТУ и МГУ. Судя по всему, ожидалось вооруженное восстание, не меньше.

Пошел занавес, зазвучала музыка. В зале смеялись и аплодировали. Оперативники и лубянщики расслабились. Некоторые даже похлопали. Саша Филиппенко блистал. Антисоветчины не было даже в подтексте. Правда, после заключительной овации просили бисировать куплеты интригана:

И хотя ты хороший малый,
Чем помочь, я не знаю сам.
Что ж, пожалуй, что ж, пожалуй,
Перед казнью – яду дам.
Ядудам, ядудам, ядуда-дуда-дудам.

Горбаневская хохотала на всю Моховую. Это единственное, что могло настораживать.

Но вождь университетских коммунистов Ягодкин на следующий же день сорвался с цепи.

Дальнейшее представление сюиты было запрещено.

Директор клуба МГУ был снят с работы.

Выговоры и вызовы на ковер посыпались один за другим.

Послышались формулировки: "Антисоветское сборище"; "Идеологическая диверсия"; "Заведомая провокация"; "Сговор Якира и Фоменко".

Вот это-то было особенно ужасно. Вот где аукнулся тот шустрый молодец, что вертелся в Крыму поодаль. Вот где отозвались обиженные топтуны Киева. Вот как оправдалась мрачная неприязнь Фоменко к злосчастной сюите.

И Ягодкин прихлопнул и "Татьянин день", и вообще Театр на Ленгорах.

А заодно и студию "Наш дом", откуда был завербован Филиппенко.

И шум от всего этого произошел такой, что после десятка представлений спектакль "Как вам это понравится" был снят с репертуара Малой Бронной.

И больше никогда не был восстановлен.

Лишь через десять лет Фоменко и Михайлов взяли реванш. Пользуясь служебным положением (он был главным режиссером Ленинградского театра комедии), Фоменко все-таки поставил эту историю, с теми же персонажами, с той же музыкой – но в вольной интерпретации Михайлова. Это теперь называлось: "Сказка Арденнского леса", герои, как и прежде, изъяснялись белым пятистопным ямбом, сюжет в общих чертах соблюдался – но никакой тяжеловесности, никакой архаики, юмор полон изящества, и во всем в должной мере чувствовалась та необходимая доля эротики, без которой нет театра, – как говаривал Станиславский и всю жизнь повторяет Петр Фоменко.

Леня Второв и филера

Однажды Михайлов удивился:

– Да неужели и вправду было с нами все это: запрещенная литература, листовки, подпольщина доморощенная, слежка государственная, доносы, обыски, демонстрации, аресты и суды с гордыми "последними словами" – словом, все эти из далекого прошлого атрибуты героической революционной романтики, изображенные во множестве произведений, от "Овода" до горьковской "Матери" или фадеевской "Молодой гвардии"? Неужели все это было в жизни по-настоящему? Пронзительное чувство неестественности: как это? Я – здесь, а Илья – в тюрьме? Я здесь, в Москве, сижу в театре "Современник" и вместе с залом смеюсь над абсолютным совпадением Щедрина с советской властью, а Илья – в трех шагах от меня, в камере, и этот говнюк следователь кричит на него? Хотя образ мыслей, за который Илья и сидит, у смеющегося вместе со мной зала точно такой же! Словно встали дети в круг, посчитались: "Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана" – и, кому выпало водить, пошел из круга, только не за угол, а на Колыму, лет на семь.

Причина подобного впечатления понятна: эти слежки, погони и обыски, то есть все то, что совершенно необходимо при охоте на воров и убийц, здесь превращалось в бурную имитацию деятельности, в демонстративное махание кулаками, – потому что преступления-то не было. Никто ведь, по сути, и не прятался. Это же уму непостижимо, сколько денег было угрохано, сколько народу задействовано для слежки за нескрывающимися, для погони за неубегающими, – ради важных отчетов перед старцами с трибуны мавзолея, и эти старцы собирались и на основании андроповских докладов решали, что мне читать, чего не читать… Бред, мерзость.

Михайлов тогда трудился с режиссером Леней Второвым над сказкой в Детском театре. До сих пор они с наслаждением вспоминают эту работу, в которой, кстати, блестяще себя заявила будущая наша кинозвезда Ирина Вадимовна. Это был праздник, завершившийся тем, что Ирина вышла за Леню замуж.

Однажды Михайлов с Леней договорились встретиться в театре, чтобы подумать о дальнейших планах. А утром к Михайлову заглянул приятель с целой кучей свежей антисоветчины, включая "Технологию власти" Авторханова, за которую давали срок. Это сейчас она свободно лежит на книжных развалах, никто ее не читает. Приятель попросил приютить на время опасный багаж, словно нет надежнее места на свете, чем квартира оголтелого антисоветчика Пети Якира, у которого Михайлов тогда жил. Петю и его квартиру с обитателями круглые сутки пасли сотрудники КГБ. Отказать приятелю было невозможно, хотя бы потому, что его на выходе могли остановить дежурные пастухи и, отведя в участок, обыскать, что имело бы для него предсказуемые последствия. Михайлов с досадой принял груз, но тут же решил отнести его в другое место, дабы не увеличивать и без того значительные запасы крамолы на Петиной квартире. А так как осаждающие по пяти раз на дню видели, как Михайлов входит и выходит, то имелся шанс, что опекать его они не станут, тем более что он давно уже вел себя благонамеренно.

Михайлов придумал отнести заветные папки в Детский театр, к режиссеру Второву: помещение огромное, авось найдется темный уголок для запретной литературы.

А тут еще позвонил вежливый мужской голос и напомнил, что у них через час встреча на частной квартире по поводу "Станционного смотрителя". Эту пушкинскую повесть собирались экранизировать для телевидения, а музыку к ней заказали у композитора Исаака Шварца, которого Михайлов очень уважал за его работу с Окуджавой. Справедливо полагая, что якировский телефон прослушивается, Михайлов решил, что из-за Пушкина органы тем более преследовать не станут. И, застегнув объемистый портфель, Михайлов бодро вышел на улицу.

При виде его со скамьи на бульваре с готовностью поднялся молодой человек, старательно смотрящий вбок. Объемистый портфельчик сразу потяжелел. Значит, не подействовал "Станционный смотритель". Досадно.

Михайлов, однако, продолжил автономное плавание, делать нечего. Внутреннее напряжение усиливалось еще неловкостью тащить за собой хвост к незнакомому и, судя по телефонному разговору, весьма интеллигентному человеку, известному питерскому композитору, который ни сном ни духом… Поэтому Михайлов изо всех сил старался идти непринужденно, чтобы, упаси бог, хвост ни на секунду не насторожился, не почувствовал тревогу за портфельчик. И когда, опаздывая на троллейбус, Михайлов побежал к остановке, то, вспрыгнув на подножку, он предупредительно придержал дверцу для своего запыхавшегося опекуна: мне, мол, от вас скрывать нечего, я, как видите, никуда бежать не собираюсь. Якобы.

Доехав до места, Михайлов вошел в подъезд – топтун остался на улице и проверять, на который этаж отправился объект, не стал. Объект позвонил. Дверь отворил очень красивый маленький изысканный армянин, и, хотя его звали Исаак Шварц, Михайлов так и остался в этом убеждении. Положив портфельчик под стул в прихожей, он вошел в квартиру.

Дело оказалось для него необычное: его пригласили принять участие в фильме не как автора песенных текстов, что было бы понятно, а в качестве певца. Кому-то показалось, что именно этот голос способен спеть пушкинские стихи на шварцевскую музыку. И, не откладывая в долгий ящик, композитор подсел к пианино и своими изящными пальчиками тут же и наиграл эти простые мелодии. В другое время Михайлов, с его слухом, выучил бы их в секунду, но тут его томил молодой чекист, топчущийся где-то за стеной, а возможно, уже только и ждущий, когда Михайлов выйдет, чтобы подкатиться с их вечным "пройдемте". Не у Шварца же оставлять проклятые бумаги. Между тем композитор терпеливо повторял и повторял мелодию, так что Михайлов уже поневоле ее усвоил и, помычав-помурлыкав, наконец спел, стараясь с выражением:

Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом, -

даже не чувствуя, насколько текст соответствует обстоятельствам:

Иль мне в лоб шлагбаум влепит
Непроворный инвалид… следопыт…

Старательное "выражение", видать, не вполне устроило Шварца, и он еще и еще раз просил Михайлова повторить, отчего "выражение" не улучшилось. Согласились на том, что надо бы встретиться еще раз, попробовать, созвонимся попозже – и Михайлов, как в прорубь головой, двинулся с портфелем улицу.

Топтун благодушествовал невдалеке, никакой засады не предвиделось. Из-за угла показался нужный трамвай. Михайлов, не торопясь, шел к остановке, игнорируя приближающийся вагон, как не имеющий отношения. Следопыт не спеша двигался в том же ритме, сохраняя приличный интервал. Внезапно для самого себя, Михайлов резво вскочил в захлопывающиеся дверцы и на сей раз придерживать их не стал. Топтун в растерянности кинулся было, пробежал несколько шагов. Вдруг остановился, открыл свой кейс – и стал в него что-то возбужденно кричать. Михайлову еще не доводилось встречаться с таким способом связи.

Трамвай несся вдоль бульвара, незадачливый спутник остался далеко за углом, и через несколько остановок Михайлов с легкой душой выскочил на тротуар, а там уже, знакомыми задворками, добрался до служебного входа в театр, еще раз оглянулся по сторонам, шмыгнул, прижимая портфель, к двери (на вахте его знали) и – прямо к режиссеру, к Лене Второву. Тот уже освободился для встречи и был у себя один.

Михайлов показал портфель и, понизив голос, объяснил ситуацию. Леня спокойною рукою, как будто ему принесли пьесы Островского, принял опасные папки и сунул куда-то в недра письменного стола.

Михайлов было забеспокоился, не чересчур ли легкомысленно – Леня и слушать не стал:

– Ничего с твоими папками не случится. Когда понадобится, тогда и заберешь. А вот потрепаться здесь не придется: мне надо в одно место, можешь проводить? По дороге все и обсудим.

– А ну как за мной слежка?

– Да черт с ними, даже интересно.

Михайлов положил в портфель какие-то журналы, чтобы незаметно было, что портфель похудел, и они вышли. И Леня в двух словах пояснил, куда им предстояло ехать.

У него от первого брака остался любимый сын. Разрыв же был настолько решительным, что бывшая жена захлопнула перед ним все двери, и в свиданиях с сыном ему было не то что отказано – отрезано. И вот он, как Анна Каренина, крадучись, время от времени отправляется хотя бы посмотреть на своего Олежку, а если удастся, то и поиграть с ним сколько-нибудь. Михайлов очень проникся. Ехать надо было автобусом и электричкой.

На улице Михайлов огляделся: никого. Леня добродушно пошутил:

– А был ли мальчик-то?

Михайлов разгорячился:

– Не веришь! Думаешь, я в игры играю! Революционер, мол, хренов!

Леня замахал руками:

– Да ради бога! Я просто подумал: а был ли мальчик-то, и все!

И тогда Михайлов злорадно и даже торжественно воскликнул:

– Вон они!

Неподалеку в самом деле обозначился его давешний преследователь и при нем миловидная девица. Оба старательно смотрели друг на друга, добросовестно разговаривая. Леня глянул:

– Это и есть твой мальчик?

– Он. А девочка, скорей всего, твоя.

– Да ладно!

– Убедишься в движении.

Назад Дальше