* * *
Мы паркуемся в центре N, под каштанами. В N жарко, но свежо, будто у нас поднялась температура. Жаркое платиновое небо сияет.
– Манон, что ты любишь? – спрашиваю я. – Хочешь, я отведу тебя в какой-нибудь бутик, и ты купишь там все, что захочешь?
– Хочу! – Манон расплывается в улыбке.
Вот они, бутики, целая улица – предложение, а у меня на карточке целая куча платежеспособного спроса. Полное зазеркалье нарядных Манон.
– Ну, давай зайдем сюда, – говорит Манон неуверенно.
На двери звенит красный китайский колокольчик. Делаем три шага внутрь. В наших зрачках отражается полный магазин одежды. Три продавщицы одновременно делают элегантное движение нам навстречу.
– Какую-нибудь юбочку бы, блузочку бы, – лепечет Манон беспомощно и опускает плечи.
Я отступаю.
– Это надо покупать вместе с кожей, – щурится Манон в холодное зеркало.
Ее губы светятся в зеркале. Если бы у Манон были крылья, они бы не были белыми.
– Может, нам в другой бутик зайти? А то мне здесь ничего не нравится.
– Все как ты скажешь, солнце, – говорю я.
Продавщицы молча отступают на полшага. На их лицах вычерчивается легкое возмущение. Мы с Манон ретируемся задом. На улице переводим дух. Манон, не дав себе опомниться, взбегает по лесенке и ныряет в соседний бутик.
– Эй! – звонким голосом кричит она продавщицам. – Здравствуйте! Вы можете подобрать что-нибудь для меня?
Через три минуты Манон уже крутится перед зеркалом в новом наряде: бежевое, черное, кремовое, темное золото.
– Что скажешь? – спрашивает она меня.
– Прекрасно, – весело говорю я. – Примерь еще что-нибудь!
– Еще что-нибудь! – просит Манон.
Продавщицы наряжают Манон более необычно: оранжево-белая, пышно взбитая юбка, туфли на тонких каблуках, топик, газовый ярко-сиреневый шарфик.
– Вам безумно, безумно идет, – в восторге говорит одна из девушек.
Солнце заливает витрину. Я закрываю глаза рукой от ослепительного блеска, а когда открываю, Манон уже улыбается своей слегка асимметричной, иронической, хитроватой, чуть стертой улыбкой.
– Мы вас, наверное, ужасно утомили, – говорит Манон.
– О нет, – возражают продавщицы живо. – Вы – счастливое исключение, вас мы будем помнить несколько лет. Здесь по полгода никто ничего не покупает. Восемьдесят процентов коллекций остаются невостребованными.
– Так в вашей одежде никто не ходит?
– Кому в ней ходить?
– Как же вы еще не разорились?
Девушки поднимают глаза к небу.
– Де Грие, ты лучший человек на земле, – говорит Манон. – Ты – просто гений, – заявляет она, прицепляя к маленькой шляпке белую розу. – Ты – чудо, – заключает она, повеселев, и притоптывает туфлями на пят-надцати-сантиметровых витых каблуках (металл и стекло).
– Да, я чудо, – говорю я.
Одежду заталкивают в шуршащие полиэтиленовые пакеты, потом заворачивают в бумагу с золотой монограммой фирмы. Я расплачиваюсь кредиткой. С адским грохотом ледяная глыба моих "средств на счете" сползает с крыши и раскалывается о раскаленный асфальт. Под восхищенными взглядами продавщиц толкаю стеклянную дверь – звенит китайский колокольчик – мы выходим из бутика.
* * *
На улице пасмурно и жарко. Манон на шпильках, но ступает легко. Я чувствую ее так, будто сижу в ванне и на меня от Манон направлена струя теплого душа.
– А теперь рассказывай, – говорю я.
Такого хода Манон от меня явно не ожидала.
– Ну что же, – начинает она растерянно. – Я выросла в очень хорошей семье.
Тут Манон замолкает.
– Давай подробности, – подбадриваю я.
Манон задумывается.
– На краю деревни стоит дерево. Небольшое дерево с развилкой, в которую ударила молния. Теперь силуэт дерева напоминает половину ядра грецкого ореха. Круглая крона и сверху треугольная трещина. Я боялась ходить дальше этого дерева. Пугала сама себя, что там владения волков. Под деревом лежал большой камень.
– Это несущественная подробность. Она ничего мне не говорит.
– Ну, это мы еще посмотрим, – возражает Манон.
Мы поворачиваем за угол. Каменная терраса поднимает сад на полтора метра над улицей.
– Вот такое дерево.
Могла бы и не говорить.
– А чего ждать? Лучше сразу. А то потом я его забуду.
Манон обращается со мной, как с ребенком. Я хотел услышать о ее прошлом и неосторожно попросил подробностей. А она подсунула мне одну-единственную погремушку – дерево, расколотое молнией пополам. Вот как просто нейтрализовать де Грие.
– То есть, ты меня все-таки не понял, да? – уточняет Манон.
– То есть?
– Мне нечего тебе рассказать. Это дерево – главное, что я могу сказать.
– Если оно самое главное, ты бы не сказала, что "лучше сразу, а то потом я его забуду". Признайся, что ты его просто выдумала.
– По-моему, это не важно.
Улицы качаются передо мной. Я пьянею еще больше. Теряю осторожность. А мир набавляет новых подробностей, новых насыпаем мне в глаза: люди, люки, ветви, церкви, финансовые учреждения, трамваи. Но от этого мир становится не реальнее, а ирреальнее, неформатнее, он превращается в плакат, вырождается в плоскую картинку.
– Похоже, у меня нет, типа, вкуса к жизни, – говорит Манон задумчиво.
– Почему? Разве ты не получаешь от жизни удовольствие?
– Получаю, – с сомнением хмыкает Манон. – Но это ж разве жизнь? Пустые бутики и пустые улицы; в теории, можно увести кучу денег и смыться, а тебя никто не ищет, – Манон приветливо машет видеокамере, глядящей на нас в упор. – Мне кажется, все это какой-то мираж.
– Ты хочешь узнать жестокую реальность?
– Я ее знаю, – говорит Манон. – Жестокую-то я знаю. А я бы хотела узнать, ну, вроде как светлую, – Манон смущенно смеется. – Знаешь, как в "Амели". Смотрел такой фильм? Птички летят, колокольчики звенят. Где красиво и все танцуют. Где это? – Манон вертит головой. – Или это все только в пятидесятых годах бывало по правде, а теперь уже нету? А?
– Ну, просто все ушли из кадра, – говорю я.
– Точно, де Грие. Ушли из кадра. Чистую правду ты говоришь. Мне вот сейчас кажется, что и меня самой нет. Понимаешь? Где доказательства? Кто на меня смотрит во всех этих нарядах?
– Я смотрю. Я тебя люблю, – говорю я.
Темная витрина закрытой лавочки покрыта пылью, и в ней мы видим наши мутные отражения. Две шахматные фигуры с угадываемыми впадинами и возвышенностями.
Перед нами уходит вверх жаркая вечерняя улица.
– Но мы-то хоть будем зажигать? – говорит Манон.
– Обязательно, – говорю я.
Манон – взрослый человек и без труда может поверить во все, что ей говорят.
* * *
Уже наступает ночь, когда мы, еле передвигая ноги, вползаем в отель. Поднимаемся в лифте на пятый этаж, суем карточку в щель. В номере пахнет рыжими несъедобными цветами. Мы, не раздеваясь, ложимся на диван. Снаружи темнеет.
– Ну, а теперь ты рассказывай, – говорит Манон.
Внутри у меня все переворачивается, как будто кто-то едкий и настырный отскребает от стенок плесень заостренной ложкой; и кончиком серпа колет меня в копчик; и мозги у меня, как заварной крем.
– Я все время за что-то борюсь, – говорю я. – Мне так это надоело, Манон. Ты бы знала, как. Я все время стремлюсь к каким-то целям. А когда цель достигнута, я не знаю, что делать. Ты пришла как раз в точности в этот момент. Понимаешь?
– Понимаю.
– У меня дочери пятнадцать лет. Она живет с моей бывшей женой в Америке. Мой отец спился, но очень быстро, а до этого всю жизнь занимался моим воспитанием, и всегда являлся моим идеалом, хотя последние три года его жизни мне и было за него очень стыдно…
Мы лежим с включенным светом и смотрим в потолок. Сердце у меня бьется так, что, кажется, я вот-вот скончаюсь.
Я поворачиваюсь к Манон и тянусь к пуговицам на ее блузке, но Манон останавливает мою руку:
– Э нет, Рэндом, погоди. Мы так не договаривались.
– А как мы договаривались? Манон, – говорю, – ведь тут целый полигон, а не постель. Манон, разве ты не любишь секс?
– Я не обещала, что буду с тобой спать. Де Грие, ты меня, кажется, не понял.
– Точно. Не понял.
Мне вдруг приходит в голову предположение настолько нелепое, что я его немедленно высказываю:
– Манон, у тебя ведь были любовники раньше?
– Нет, – отвечает Манон преспокойно. – Я девушка.
– Ну, тогда я буду первым, – говорю я. – Первым, кто научит тебя любить.
– Ты научишь меня любить? – изумляется Манон.
– Ну конечно, – говорю. – Любить – это не всякий умеет.
Провожу по ее животу ладонью. Последняя девственница, с которой я имел дело, была моей ровесницей, нам было обоим по тринадцать лет.
– Страшно, – признается Манон. – Рэн, ой! Это он?!
– Не надо ажиотажа, это пока всего лишь палец.
– Нет, пальцем туда не надо! Надо только им.
– Как у тебя там тесно. Ты меня не пускаешь.
– А может, я просто не хочу? – с сомнением говорит Манон.
– Хочешь-хочешь. Но сопротивляешься! Расслабься.
Расслабляется. Вот черт, я тоже расслабился.
– Так тебе хорошо?
– Так хорошо. О, вот, вот, давай-давай.
Подмазываюсь. Пристраиваюсь. Глаза Манон выпучиваются все шире.
– Он слишком большой, он не пролезет!
– Нет, нет, – напираю, – нет уж, давай-ка…
– А-а-а! – вопит Манон, хватая меня за руки. – Ааай! Больно! Хватит, хватит, больше не надо!
– Дальше пойдет легче!
– Не-е-е-е-ет! О-о-о-ой! Хва-а-а-а-а-атит!
Вытаскиваю. Никакого удовольствия.
– Кто придумал эту блядскую девственность, – говорит Манон и вдруг фыркает от смеха.
Лежит голая и хохочет.
Ах, Рэндом-рэндом, до чего ты докатился, ты, который однажды держал некую блондинку в состоянии оргазма целый час при помощи кухонного блендера. И вот до чего ты дошел.
– Манон.
– Что?
– Ты умеешь кататься на лыжах?
– Я? Умею.
– Когда учишься кататься на лыжах и падаешь, что тебе говорят?
– Говорят, делай еще раз.
– Почему?
– Потому что, забоишься и никогда не сможешь.
– Верно, Манон. Мы не боимся?
– Боимся. Когда-нибудь мы сможем. Не теперь.
– Прямо сейчас, Манон. Или никогда.
– Ой. Ну, ладно. Хорошо.
– Главное сделано. Ты уже не девушка.
– Это радует.
На этот раз действую осторожно и вкрадчиво.
– О, совсем другое дело, – одобряет Манон.
Кругом дырявая тьма, просвеченная в нескольких местах фонарями с улицы (фонарь освещает будку с собакой и подсвечивает листья, так что они блестят). На синем небе виден черный остов Ратуши. Пахнет рыжими несъедобными цветами в вазе рядом.
* * *
Наутро Манон будит меня рано-рано. Над собой я вижу ее лицо:
– Просыпайся! Просыпайся! Поехали, а то они нас найдут!!
– Кто найдет?
– Полиция! – шепотом вопит Манон. – Просыпайся скорее, пока он еще спит. Он вызвал полицию, пока мы спали. С минуты на минуту ищейки будут здесь. Нам надо успеть!!!
Что за паранойя? Поднимаюсь, натягиваю брюки и несвежую вчерашнюю рубашку; носков не нахожу, сую ноги в ботинки; яппи, переспавший на полигоне; Манон хватает меня за руку, мы как сумасшедшие слетаем с лестницы, вставляем ключ в зажигание и рвем вперед, не глядя.
– Ну, и куда мы поедем? – спрашиваю я, газуя. – Штурман, а? Э-эй, штурман! Маноон!!
– Да! – Манон бестолково крутит карту. – Сюда! Нет, туда! О, нет, я торможу, прости. Вот, туда! Да поворачивай же!
– Сюда нет поворота, – я злюсь. – Теперь вперед.
– Ну, тогда езжай вперед! – распоряжается Манон.
– Сам знаю!
– По-моему, сейчас надо направо. Уй, блин, я держу карту вверх ногами.
– Лучше на дорогу смотри! – жуткая ярость, я так наддаю по газам, что Манон кидает назад, а машина чуть не влетает в трамвай. – О, ччерт! Ччерт!
Съезжаю на обочину, зубы у меня клацают, отбираю у Манон карту. Манон подавленно молчит.
– Ты ненормальная, – меня трясет, и в то же время я испытываю какой-то странный, небывалый восторг. – Ты полоумная чокнутая девица…
Мы делаем музыку громче, трогаемся с места и едем прочь из этого города.
Кнабе
Вот он – алкоголик, а я – не алкоголик. Чувствуете разницу? Да?
А веселья все-таки нет. Нет благородства; уверенности; точности. Де Грие уехал, да. А мне некуда уехать, вот я и…
– Полпинты и сосиски.
Локти прилипают к стойке.
Я работаю во-он в том банке. Почему до сих пор в окнах свет? Жулики птушта. Сегодня какой день недели? Корень из минус четырнадцати… сиреневое… А-а, вот и математика из подсознания повалила, как дым из щелей горящей бани. Спьяну меня вечно тянет на влиятельное, на иррациональное, на математику. Я бы мог стать вечностью. Смотреть в вечность. А вместо этого напортачил и влип.
Уехала. Лучше бы никогда не приезжала.
Или она вообще мне померещилась?
И спросить не у кого. Стыдно.
Оба уехали, а я крайний. А почему я? Вот возьму и тоже уеду. У меня четверо детей. Идиоты.
На собеседовании та же тема была: Де Грие играет в игрушку на своем мобильнике, Вике изредка вставляет вопросы – тоже занята чем-то другим. Вопросы задавал я. И ведь, главное, я-то сразу разглядел. Сразу все понял. Надо было завопить на нее, чтоб сама убежала. Завалить трудными вопросами.
– Сколько вам лет, Манон?
– Двадцать один…
И тут наврала, нет ей и восемнадцати, это абсолютно точно. И звали ее на самом деле не Манон. Я насквозь ее видел, верите, нет.
– Скажите, почему вы хотите у нас работать?
– Я хочу зарабатывать много денег.
– Денег. Отлично. Много? Сколько?
Вике еще так угрожающе вставила:
– Вы должны знать себе цену.
Вот-вот, эту тему я точно помню. Вы должны знать себе цену. А я еще подумал, какую такую цену, что за цена? Это что, сумма, которую человек каждый месяц тратит на себя? Или это цена его имущества? Или зарплата, доля прибыли? Или это цена, которую вымогатели требуют, когда похищают человека?
Знать себе цену.
Сижу на краешке унитаза, сижу, смотрю в вечность. Опять слишком поздно пришел; а разве я пьяный, никакой я не "никакой". Сосисок вот не надо бы мне есть. Обгорелых сосисок. Хотя что, ты вообще готовишь без души, лишь бы как. А от этого молока несет химическим заводом. Блевануть мне от него хочется. Ты постель убирала сегодня? Убирала или нет?
– Ганс, не надо белье менять, я на прошлой неделе стирала!… Я завтра собираюсь…
Пропылесосила бы хоть раз, зря я, что ли, ремонт делал. И на подушке остаются желтые круги от твоей головы, тоже мне, Космо-герл.
У людев-то обои сверху не отслаиваются. В ванной вечно все замызгано. Ты можешь его как-нибудь приучить, чтобы брызги так не разлетались? Что-нибудь кроме халата. А ты не хочешь в бассейн сходить? Ты ничего не хочешь! Ты становишься… останавливаешься в своем развитии… Стоп-стоп, я знаю, что ты мне ответишь вот щас: "А что, так, что ли, плохо?" А я тебе на это: да! Так – плохо!
Блин, как так можно меня оскорблять?… Если я иногда позволяю себе… А сама? Сама в халате, локти положила на стол. Лицо в креме. Бигуди. "Ты меня не любишь", все дела… А за что тебя любить, вот ты скажи: за что?
Пакет с мусором в прихожей шуршит и развязывается, очистки высыпаются на пол. Ползает среди мусора. Тянет в рот.
– П-ч-му Роми еще не в постели? Роми, марш спать.
– Ну, па, ну, я сейчас, я этот уровень пройду…
И ведь что самое главное, в первый же день; я еще удивлялся, как она хорошо у нас освоилась, сразу сумочку, те-те, се-се, хочет быть полезной. "Кто эта девушка? У нее такое бесхитростное и живое лицо". – "Может быть, она чересчур мелькает, но в ней незаметно ни следа неуверенности: да, она первый день на работе, но в этом ведь нет ничего страшного, она просто стремится все понять, она – на своем месте". – "Да, разумеется". Да, разумеется! А когда началась гроза, то было уже поздно; да, было уже поздно.
Кто, кроме де Грие, мог сообразить, что Vivedii, несмотря на свое отвратительное финансовое положение, ввяжется в еще одно поглощение? У нашего де Грие есть какая-то такая специальная "живая карта неофициальной Европы", на которой – все корпорации, все банки, все недокрашенные заборы, кусты и кирпичные заводы, все рабочие, которые пиво пьют. Такая домашняя, уютная, Европа без прикрас; со всеми личностями, которые по вечерам снимают галстук и бегут по беговой дорожке, призывая Иезус Марию. Европа, которая боится своего прошлого и старается не думать о будущем… как вот, например, я, но не так, как де Грие и Манон, нет, совсем не так… а я здесь ни при чем, да я бы и не смог, слышите, так, я бы и не успел…
Так им и скажу: это де Грие, а не я. Ага, Кнабе; значит, друга предать тебе раз плюнуть. Нет, это невозможно. Предать. А он меня не предал? Уехав вот так в неизвестность? Стоп, стоп, Кнабе. А почем ты знаешь, что он уехал? Почему бы герру Хартконнеру его не…
О, черт!
И Манон эта еще. Манон. Прикиньте? Стажерка, на работе первый день. Ловко до невозможности, у меня аж позвонки хрустят, до какой степени головокружительно ловко!…
А я еще подумал: если она так и будет стоять в дверях, если так и не отклеится сегодня от стенки, то она не отклеится от нее никогда, – пальцем в небо, – и тут раздается первый удар грома.
Скажите, я такого никогда не видела, это так отображаются инвестиции в дочерние общества? А можно где-нибудь взять их отчеты о прибылях и убытках? Ну, разумеется, можно, почему же нельзя. Смотри, вот сюда я забиваю базу всех эмитентов, здесь у меня пятнадцать эмитентов, а вот здесь можно следить за динамикой бумаг. Сиди и ничего здесь не трогай руками. Смотри не нажимай на кнопки. Ах, ты знаешь, как тут все работает? Ты уже видела, как это делается? Ну, разумеется, ты же любознательная девушка… У вас в бизнес-школе – что?
Тони вполголоса ругается, откидывается на спину, мешает ложечкой в стакане, возмущенно смотрит в терминал: сбои в программе, сбои на сервере Биржи, сбои в эфире, во всем мире сбои, хором клянут, забегали с чашками туда-сюда, заговорила ты меня, голубоглазая судьба, – дразнится, виснет, скачет, глючит, тормозит, развивает, – то есть, ты хочешь сказать, медленно соображаю я, – то есть, ты хочешь, ты собираешься, – а она уже не то чтобы хочет или собирается, нет, уже все сделано, безошибочно, невероятно, невозможно, отказываюсь понимать, отказываюсь, отказываюсь!
Во многих фильмах есть такая сцена…
Например, помните, "Уолл-стрит". Короче, сцена, когда к молодому преуспевшему чуваку в костюме (Чарли Шин) заявляется полиция, скручивает его и ведет к лифту. Тащит за собой через весь офис. А он рыдает.
Или версия для девочек: одна из серий "Секса в большом городе". Там у Кэрол был дружок-брокер, весь такой мачо, который любил, когда она его наручниками прикручивала к кровати. И вот она скачет на нем, скачет, а он стонет и охает, и тут входит полиция и говорит: "Мадам, снимите с него наручники, чтобы мы могли надеть свои. Вы арестованы по обвинению в мошенничестве". А Кэрол недоумевает: "И почему всегда берут лучших?"