Защитник выслушал его, склонив голову, демонстрируя, что он весь внимание, и, после недолгого раздумья, сказал:
– Я понимаю, так это выглядело с низу пирамиды, но, по-моему, вы сами несправедливы в оценке специалистов, которые создавали мастерские и ломали головы над тем, как произвести что-то из ничего. Ведь господин председатель привлекал к этой работе высококвалифицированные кадры. Вы не считаете, что они заслуживали более высокую оплату?
– Как раз это я считаю самым плохим и деморализующим, – не желал сдаваться Давид. – Каждый из нас в тех обстоятельствах должен был делать то, что умеет лучше всего – не важно, пришивать пуговицы или руководить министерством финансов. Да, это был мир рабства и унижения. Да, кто-то заслужил дополнительную порцию супа – но уж слишком велик был контраст…
– Вы – идеалист. При всем моем уважении, я все же позволю себе привести пример, который пусть и не разрушит ваш образ мыслей, но, надеюсь, немного поколеблет. Согласитесь: в государстве, которое дает хоть какой-то шанс на выживание, необходимо наказывать воров, фальшивомонетчиков, уж не стану перечислять кого еще. Этого требует законность, однако нужно учитывать и привходящие факторы. Думаете, кто-нибудь захотел бы служить в полиции, если б не хорошая зарплата? Вы бы согласились стать полицейским?
– Всякий бы согласился, ведь должность – это еда, то есть жизнь.
– А может, господин председатель исходил из того, что прилично зарабатывающий полицейский будет хорошим полицейским? Впрочем, довольно о несправедливом распределении благ – перейдем к другой, близкой вам, теме. Вы были образцовым учеником, много репетиторствовали, сами изучали три языка…
– До поры до времени – позже я от голода так ослабел, что не мог даже читать, – перебил его Давид.
– К этому мы еще вернемся. Вы закончили в гетто гимназию?
– Да.
– Вы написали: "В школе начались выпускные экзамены. Уже второй раз в гетто. Естественно, как и в прошлом году, Румковский подготовил для выпускников рабочие места. Такого, кажется, и до войны не бывало. Жаль только, нет университета". Возможно, в последней фразе скрыта ирония, но я не знаю, известно ли вам, что в это самое время в вашем родном городе Лодзи для поляков учебных заведений, кроме ремесленных училищ, уже не было.
– Я об этом не знал.
– Вспомните также, что среди сорока пяти школ в гетто были школы для глухонемых, для отсталых детей и даже для несовершеннолетних преступников. А музыкальное училище, а промышленное? Да, они существовали недолго, но разве это вина господина председателя? А может, то, что вообще существовали, – его заслуга?
– Ну да, поскольку все это происходило за колючей проволокой, ему было чем похвалиться. Но мне также известно, что мои одноклассники в Варшаве еще в сорок первом году учились. Возможно, школы – не такая уж заслуга господина Румковского, а просто результат тогдашней политики немцев.
– Вы говорите о Варшаве, прямо как о земле обетованной. Вспоминаете своего товарища Стефека Калушинера, который, попав в июне в варшавское гетто, в первый же день так объелся, что неделю пролежал в жару. Вы пишете: "Но он наверняка почувствовал себя сытым, чего со мной последние два года не случалось".
– Именно так и было.
– Тогда позвольте, я попрошу вашего друга сказать нам два слова. Господин Калушинер, можете сюда подойти?
Надо признаться, что защитник всех ошарашил. Даже судья поднял голову и с интересом уставился на юношу в рваном пиджаке, а Марек так и подпрыгнул на стуле: за поясом у свидетеля торчал револьвер. Вероятно, незаряженный, иначе не впустили бы в зал, но все-таки! Калушинер, проигнорировав судебный порядок, подошел к Давиду. Друзья немного растерянно обнялись.
– Мы знаем о вашем героизме, знаем о последнем патроне… – начал защитник.
– Не все знают, пускай расскажет! – раздались восклицания.
– Увы, мои дорогие – позвольте в утешение так вас назвать, – сказал судья, обращаясь к залу, – защитник пригласил этого свидетеля – за что, кстати, я к нему не в претензии, – не согласовав со мной. Стефан и его героические друзья еще не раз расскажут нам свою историю, а сейчас мне бы не хотелось ради бункера на Милой отвлекаться от дела, из-за которого мы собрались. Так что прошу защиту задавать вопросы – но только имеющие прямое отношение к лодзинскому гетто.
– Вы были довольны, что вам с родителями удалось перебраться в Варшаву?
– Я был счастлив, что мы вырвались из-под власти этого человека. – Марек заметил, что Стефан не побоялся взглянуть прямо в лицо Румковскому, а тот отвернулся.
– Спустя полгода гетто в Варшаве перестало существовать.
– Родители не могли этого предвидеть. Мне жаль, что мы не сумели уехать раньше.
– Но если бы вы остались в Лодзи, возможно, прожили бы дольше. Да, в нашем гетто люди голодали, но оно просуществовало еще почти два года. – Защитник напряженно смотрел на свидетеля в надежде получить поддержку.
– Я не могу говорить за родителей. Ну а я… одно то, что я принимаю участие в борьбе, было для меня дороже жизни.
– В высшей степени достойная позиция, однако – прошу не забывать – в лодзинском гетто кое-кто остался в живых. Спасибо, что потрудились к нам прийти.
Обменявшись коротким рукопожатием с Давидом, Стефан Калушинер исчез так же быстро, как появился. Все были под большим впечатлением – никто не произнес ни слова. Защитник долго смотрел ему вслед, затем перевел взгляд на Давида.
– У меня есть еще вопрос. Если бы вы знали, что случится с теми, кто перебрался в Варшаву, вы бы так же радовались, что они наконец-то смогли наесться?
– Можно подумать, вам не известно, что такое голод! Уж не вы ли в гетто распределяли продовольствие? – Давид, кажется, начал нервничать. – И может, поэтому согласились защищать председателя? Я, чтобы наесться, готов был жизнью заплатить, притом сразу, проглотив последний кусок…
– Мне больно такое слышать. – Последние слова, похоже, задели Борнштайна. – Знай вы, как сложилась моя судьба, смерть в собственной постели показалась бы вам счастьем. Но я не сержусь, мне понятны ваши эмоции… Только, пожалуйста, подумайте хорошенько, прежде чем ответить на следующий вопрос. По-вашему, Румковский был виноват в том, что люди голодали? Вы не допускаете, что, создавая свое маленькое, образцово управляемое государство, он надеялся нас спасти? Ведь все мы жили надеждой.
– Я слишком молод, чтобы вообразить себя на месте господина председателя, однако не считаю, что благие намерения избавляют от необходимости быть порядочным человеком. Вы можете представить себе Моисея, приказывающего бросать еврейских детей под египетские колесницы, чтобы задержать погоню?
– Боюсь, что могу… – защитник произнес эти слова очень тихо, но они прозвучали как выстрел.
В зале раздались выкрики, которые судья оборвал, подняв палец.
– Что ж, мне остается только вас поблагодарить. Спасибо, что пришли. А над вашими словами о порядочности я еще подумаю. – Борнштайн протянул Давиду руку.
– У меня есть один вопрос, если можно, – сказал, видимо что-то вспомнив, обвинитель. – Когда разнеслась весть о том, что в Лодзь прибывают евреи из Вены, вы записали: "Говорят, это сплошь христиане и нацисты, в чьей родословной откопали бабушку-еврейку. Они еще создадут у нас в гетто антисемитский союз". Что вы имели в виду?
– Наверно, на меня повлияло общее к ним отношение… страх перед чужим миром. Достаточно было увидеть, как они одеты, какие у них чемоданы… Казалось, все до одного – богатеи, хотя это были самые обычные граждане цивилизованной страны. Я подумал: ну всё, они нас задавят…
– И что, этот мир действительно оказался страшным?
– Наоборот. Я потом ходил к ребятам из Чехословакии и Люксембурга. Интеллигентные, чистые, симпатичные, открытые… Общаться с ними было очень приятно. Больше всего их поразила грязь, они боялись подхватить какую-нибудь заразу. Я жалею, что не сумел познакомиться с этим миром поближе. С миром людей, которые вряд ли пожелали бы отправиться с председателем Румковским в Палестину.
– Думаете, именно из-за неприязни к ним председатель без колебаний внес их в свой список на депортацию? – спросил прокурор, мастерски изображая на лице равнодушие.
– Свидетель не вправе давать оценки подобного рода, – вмешался судья и встал. – Да он и не был лично знаком с подсудимым, так что вряд ли захочет даже строить предположения. А теперь позвольте мне оставить последнее слово за собой. Я буду краток: Давид Сераковяк, я был бы горд, будь я твоим отцом. Но у тебя уже есть отец, человек очень достойный. И все-таки разреши назвать тебя своим сыном – поверь, мне далеко не о каждом хочется так сказать…
– Только не труби об этом на всех углах, дружище! – крикнул Давиду кто-то из зала, и все рассмеялись.
– Хорошо, что вы еще способны шутить, господин Рубин, – беззлобно сказал судья. – А ты, Давид, уж поверь мне, навсегда останешься образцом, и не только для еврейских подростков.
Все мысли Марека сосредоточились на одном: чем в будущем заслужить подобную оценку? Однако в голову ничего не приходило, и он стал думать, как себя поведет, если когда-нибудь такие слова услышит. Ему бы хотелось, как Давиду, искренне удивиться, а еще хорошо бы у самых дверей обернуться и открыть рот, будто с намерением еще что-то сказать. Он так размечтался, что не услышал, как судья объявил перерыв до завтрашнего утра, и удивился, почему пани Регина потащила его к выходу.
Трудно поверить, но малый, с которым я договорился, сдержал обещание. Едва смерклось, мы с Дорой отправились на угол Млынарской; он уже ждал нас и издалека помахал ключом. Звали его Патрик; он производил приятное впечатление – похоже, без этого дурацкого капюшона кое-чего мог бы в жизни добиться.
– Бабка пошла ночевать к матери. И хорошо, наконец-то наговорятся…
Мы вошли в подворотню. На этот раз его дружки проводили нас жадными взглядами. Я даже подумал, не слишком ли много ему заплатил, о чем им, конечно, тут же стало известно, хотя, с другой стороны, время было еще не позднее, и ребята наверняка не ужинали. Наверху Патрик быстро отпер дверь и зажег в квартире свет. Комната была небольшая, а из-за скошенного потолка казалась еще меньше. Диван, сервант, шкаф времен Гомулки, чуть более новый телевизор, повсюду вышитые салфетки. Надо признаться, все сверкало чистотой. Дора немедленно выглянула в приотворенное окно. Я вручил Патрику вторую часть обещанной суммы. Он дважды пересчитал деньги – а было что считать. Сказал, что мы можем оставаться до утра, и спрятал деньги в карман. Не знаю почему – не мое это было дело, – я попросил его при расчете не забыть бабушку.
– А как же. Получит все, что ей причитается. Еще что-нибудь нужно?
Мы не ответили; тем не менее он не уходил. Заинтересовался висевшей на кончике крана в кухне каплей воды; я испугался, что он прямо сейчас, на моих глазах, примется менять прокладку, но ему всего-навсего хотелось пить. Он налил в стакан соку из бабушкиной банки, добавил воды, тщательно перемешал и долго пил маленькими глотками. Наконец выпил, но и не думал браться за дверную ручку. Сразу видно, что давно не навещал бабку; я мысленно осудил его, но, приглядевшись внимательнее, понял, что парню хочется выяснить, почему ему вдруг улыбнулась фортуна, а еще больше – что за этим кроется. Я и сам плохо себе это представлял, но мне понравилось, что он прилагает столько стараний, дабы разобраться в непонятной ситуации.
– Вы тут у бабки ничего не слямзите? – наконец спросил он.
– А у нее найдется что слямзить? – вежливо поинтересовался я. Он только засмеялся и, успокоившись, ушел.
– О чем он спрашивал? – Дора наконец отвернулась от окна.
– Любим ли мы Брамса – он его обожает.
Приятно было смотреть, как она, в свою очередь, глубоко задумалась.
– Интересно… а похож на любителя джаз-банда.
Маму не удавалось обмануть, когда он притворялся, что спит, а на самом деле собирался еще почитать под одеялом с фонариком. Она садилась на край кровати и, держа его за руку, сидела, пока он не засыпал. Когда мама умерла, отец даже за собой присмотреть не мог и в конце концов, перепутав дорогу домой, нарвался на выстрел из караульной будки. В приюте проверяли, заснули ли дети, но Марек так хорошо умел притворяться, что около его кровати никто никогда не останавливался. И сейчас он прикинулся, будто спит, но из деликатности, поскольку знал, что пани Регина, которая ему нравилась, так как не заставляла называть себя мамой, будет раздеваться. Он уже услышал жесткое шуршанье снимаемого жакета, а затем платья, и ждал, когда раздастся шелковистый шелест нижней юбки. Однако вместо этого оба услыхали негромкий стук в дверь. Марек не решился открыть глаза и продолжал делать вид, что спит. Пани Регина подошла к двери, а когда стук повторился, спросила, кто там.
– Я хочу поговорить о важном для вас деле. – Голос явно принадлежал мужчине, но знакомому или нет, Марек не разобрал.
– Я не могу открыть, мы заперты. – Пани Регина ответила так, как и он бы ответил.
– А вам бы хотелось открыть?
– Да, если дело действительно важное…
– В таком случае жду вас в ресторане…
Сразу же после этих слов Марек услышал скрип ключа в замочной скважине, а чуть погодя шелест верхней одежды. Интересно было, взглянет ли пани Регина на него перед уходом, но проверить это Марек не мог и убедил себя, что взглянула. Когда дверь за ней закрылась, он досчитал до ста и вскочил. Давно он не одевался так быстро и не двигался так беззвучно. Наверняка сейчас был похож на Свистящего Дэна – героя книги, за чтением которой его дважды застигали в приюте, и, если б не заступничество сестры Хелены, не обошлось бы без неприятностей. Именно после этой книги Марек решил стать писателем и, подобно ее автору, обзавестись по меньшей мере пятью псевдонимами; один, кстати, он уже придумал. Но сейчас ему было не до того: он все больше уподоблялся Дэну, и движения его стали сдержанными и целенаправленными. Сейчас Марек был высоким блондином с кольтом на поясе.
Он осторожно выглянул в коридор, застеленный кокосовой дорожкой. Везде царила тишина, горела только одна покрашенная красной краской лампочка, указывающая выход на лестницу. Марек бесшумно подошел к комнате человека, которому был всем обязан, легонько тронул ручку. Ручка не поддалась, зато он услышал звук, показавшийся ему слаще музыки. Это был размеренный храп: приглушенный бас становился все выше и заканчивался чуть ли не свистом. Так мог храпеть только ни в чем не повинный человек. У Марека точно выросли крылья. Он помчался к лестнице, затем свернул в коридор с красивыми картинами и остановился перед входом в чулан. Еще никогда он не брался за дверную ручку с такой надеждой… И надежда его не подвела: открылась не только первая дверь, но и вторая – на противоположной стене.
Коридоров суда он достиг, даже не запыхавшись. Пустые и слабо освещенные, они казались приветливыми и безопасными. Дверь в туалет была не заперта; войдя, Марек немедленно влез на подоконник. От фонаря за окном его отделяло приличное расстояние, но он все прекрасно видел, и лучше всего – дерево, листья которого шевелились на ночном ветру. Вот в чем можно было им позавидовать! Оставалось только открыть окно и поискать взглядом ближайшую водосточную трубу. Если труба окажется близко, он дойдет до нее по карнизу, а если далеко – попробует долететь. В Варшаве некий Шимек прятался на чердаке на арийской стороне, а когда в гетто началось восстание, полетел туда, притом с гранатой в руке. Марек не помнил, кто ему об этом рассказывал, да и какая разница… Осторожно, чтобы не свалиться с подоконника, он схватился за шпингалет. Тот легко повернулся, но окно даже не дрогнуло. Только тут Марек увидел, что рама забита большущими гвоздями. Он давно научился не показывать своих чувств – возможно, поэтому в приюте его и порекомендовали председателю. Однако сейчас, спрыгнув с подоконника, со всех сил пнул верно служивший ему приступкой мусорный ящик.
Возвращаться в постель не хотелось, и он пошел дальше по коридору, тихонько насвистывая и дергая все подряд ручки дверей, мимо которых проходил. Как ни странно, не заперта была только дверь зала, где судили пана председателя. От волнения перестав свистеть, Марек осторожно заглянул внутрь. Никого. Стараясь ничего не задеть, подошел к своему стулу и присел, с опаской ожидая, что вот-вот его заметят. Однако ничто не нарушало тишины, и Марек, осмелев, встал и направился к столику судьи. Ему пришла в голову идея разорвать бумаги, в которые судья часто заглядывал. Увы, на столике ничего не лежало, зато проектор стоял на своем месте. Фотографии тоже куда-то запрятали, но Марек знал, что делать. Выкрутив из проектора лампочку, он сунул ее под подушку, лежавшую на одном из стульев. Представил себе физиономию пана прокурора, когда тот на нее сядет… Следующей мыслью было: пора искать убежище в горах Невады.
Однако он не был бы настоящим ковбоем, если б не вспомнил про столовую, откуда тоже есть выход в бескрайние прерии, где листья шевелятся на ветру. И пошел туда, не спеша, ведя под уздцы коня. Издалека в тусклом свете столовой он разглядел две человеческие фигуры, и то были не индейцы. За одним из столиков сидела пани Регина; рядом мужчина, склонившись, целовал ей руку. Марек узнал прокурора. И еще больше порадовался, что засунул под подушку лампочку. Пани Регина встала, и он, не раздумывая, погнал коня в чулан, а оттуда прямиком в кровать. Когда она вошла в комнату и начала раздеваться, Дэн уже спал непритворным сном.
Нехорошо разглядывать чужую квартиру, но что мне оставалось, если Дора прилипла к окну, не спуская глаз с дома напротив? Я внимательно изучил портреты двух Римских Пап, из которых портрет поляка выгодно выделялся форматом и шириной рамки, и наклонился к серванту, где под стеклом стояли книги. Их было семь; это могло означать, что хозяйка квартиры родилась под счастливой звездой. Три тома "Кристин, дочь Лавранса", Малая энциклопедия здоровья и, вероятно, унаследованный от мужа учебник по резанию металлов, что хорошо говорило о старушке: значит, уважала супруга. Шестая книжка была обернута в серую бумагу – стало быть, истрепалась от частого чтения. Я загадал три названия и, чтобы себя проверить, осторожно отодвинул стекло. "Осторожно" не означало, что я не опрокинул выводок фарфоровых слоников. Я с испугом покосился на Дору, но она ничего не заметила. Как раз в ту минуту она разглядела в одном из окон знакомый буфет, некогда стоявший на кухне у Зингеров.