Фабрика мухобоек - Анджей Барт 9 стр.


– Хайдеггер. А кстати, что вы понимаете под словом "близок"?

– Только духовную близость. Хайдеггер, говорите… Что ж, приступим к вопросам. Не сомневаюсь, что мы услышим от свидетеля его правду и только правду. За дело, господа.

– Вы не раз отрицательно отзывались о деятельности юденратов. Ваше мнение не изменилось? – У Вильского было такое выражение лица, будто он немало знает об этой женщине. Интересно откуда? – подумала Регина.

– Да, юденраты сослужили плохую службу. Без них и, в особенности, без их руководителей жертв, вероятно, было бы меньше. Немцам труднее было бы отыскивать прятавшихся евреев. Так, во всяком случае, мне представлялось, и в таком духе я об этом писала.

Хаим нервно почесал в затылке, и Регина поняла, что его изумило не столько это суждение, сколько то, что его высказала женщина, притом очень смело.

– Вам что-нибудь говорит фамилия Румковский?

– Разумеется.

– Что вы о нем думаете?

– Исключительно убогая личность. Эта карета, эти банкноты с его подписью, марки с его изображением… Или альбомы, изготовленные в честь его персоны… он их собирал. Вести себя подобным образом в тех условиях – больше, чем ошибка, это преступление.

– Признаться, я как обвинитель с глубочайшим удовлетворением услышал, что ученый такого масштаба подтверждает мнение о преступной деятельности обвиняемого. Благодарю вас – только это я и могу сказать. У меня больше нет вопросов.

Защитник все время что-то шептал Хаиму на ухо. Наконец он выпрямился и сказал:

– И я от всей души приветствую знаменитого ученого. Насколько мне известно, вы ведь открыли радий?

– Не знаю, откуда вам это известно, но, полагаю, следует признать вашу правоту. – Женщина с непроницаемым выражением лица смотрела в какую-то точку над головой Борнштайна. – Добавлю еще, что я также внесла свой вклад в теорию относительности.

– Браво! Гораздо легче верить человеку, которым восхищаешься. Вы сказали, что, если б не юденраты, немцам было бы труднее отыскивать евреев. Будьте любезны, подскажите, где евреи могли спрятаться, раз немцы приказали им выметаться из своих квартир и вселяли туда местных жителей?

– Кто-нибудь бы их спрятал.

Регина присмотрелась внимательнее, не шутит ли она – но нет, ее лицо оставалось серьезным.

– Как вы, безусловно, знаете, – Борнштайн говорил все почтительнее, – во всех захваченных странах немцы создавали органы управления, опираясь на местное население. Президентом Варшавы был поляк, Юлиан Кульский, человек в высшей степени порядочный, хорошо относившийся к Адаму Чернякову и с ним сотрудничавший. Во Франции мэрами оставались французы. Вся промышленность оккупированных стран работала на немецкую военную машину. Взять хотя бы тракторный завод "Урсус" в Польше. И как же в сложившейся ситуации должны были себя вести евреи? Прятаться в лесах, да? Вы бывали зимой в лесу? – Он не стал дожидаться ответа. – Так, может быть, все же стоило пытаться сохранить школы, сиротские приюты, общественные кухни? Никто ведь не предвидел, что евреев все равно ничто не спасет. Что бы вы посоветовали еврейским старейшинам, если бы у вас тогда спросили совета?

– Я не была среди них и не переживала того, что переживали они, поэтому и посоветовать бы ничего не смогла.

– Понятное дело, лауреат Нобелевской премии. – Защитник благоговейно возвел глаза к небу. – Мудрые слова! Хотя, с другой стороны, ни дня среди них не прожив, вы беретесь оценивать их поведение.

– Так же, как многие другие. Все мы еще долго будем об этом размышлять. Как известно, изуверский план гитлеровцев увенчался успехом. Вы наверняка знаете, чту сказал в конце сорок первого года комиссар варшавского гетто Ауэрсвальд: "Юденрат выполнил свою задачу. Ненависть еврейского населения направлена не на нас, а на него".

– Так почему же вы, зная, что наша ненависть к юденратам была запланирована гитлеровцами, позволяете себе их ненавидеть?

– Я не говорила, что ненавижу. Я скорблю. Но вернемся к вашему подзащитному. В жизни важно, как человек страдает и радуется, живет и умирает. В каком – назовем это так – стиле. Могу только сказать, что, даже если господин Румковский страдал от того, что ему пришлось сделать, стиль его был просто непристойным.

Регина в очередной раз подумала, найдется ли в зале врач. Поискала взглядом и с облечением увидела доктора Захарию. На шее у него висел стетоскоп. Неудивительно: насколько она помнила, доктора застрелили, когда он осматривал пациента.

– А как, по-вашему, Адам Черняков, покончивший с собой в Варшаве, когда узнал, чту ждет евреев, жил и умер в лучшем стиле?

– Да. Он как будто руководствовался запретом иудаизма: "Умри, но не преступи", – ответила она не раздумывая и, помолчав, добавила: – Во всяком случае, повел себя достойно.

– Но вы ведь знаете, в гетто Чернякова обвиняли, что он благоволит ассимилированным евреям, а его самоубийство сочли проявлением слабости. Я уж не говорю о том, что варшавское гетто перестало существовать в сорок третьем году, а лодзинское было ликвидировано последним в Европе. И прежде всего благодаря человеку, которого вы с такой легкостью клеймите.

– Моя оценка в силу обстоятельств – оценка ex post facto, что имеет и свои хорошие, и плохие стороны. Отсутствие личного опыта – это, конечно, плохо, но историческое знание и, прежде всего, дистанция – хорошо. Поэтому, полагаю, нет человека, который бы не склонил голову перед Адамом Черняковым, а вот с вашим клиентом дело обстоит иначе.

– Стало быть, не юденраты сослужили дурную службу, а лишь некоторые из их руководителей?

– Я не одобряю такие административные органы, как юденраты, и предпочла бы, чтобы гетто управляли немцы, и вся ответственность легла на них. Что же касается руководителей – разумеется, нельзя всех сваливать в одну кучу. Среди них были порядочные люди, но нашелся и такой вот Румковский.

– То есть человек, благодаря которому обитатели лодзинского гетто оставались в живых дольше, чем в любом другом.

– Не вижу существенной разницы. К чему им были хедер, еврейский театр и голодные пайки, если их все равно уничтожили, разве что чуть позже.

Хаим резко вскочил. К счастью, Борнштайн успел подбежать к нему и остановить. Регина готова была восхититься этим толстячком: он даже не запыхался, только поправил упавшую на лоб прядку. Все произошло так быстро, что в зале один лишь Марек испуганно вскрикнул.

– Давайте договоримся: никто ничего не видел, а я тут же все забыл, – обратился к залу судья и знаком велел защитнику продолжать. На судью Регина тоже посмотрела с восхищением, хотя и не сомневалась, что он в ее восхищении не нуждается.

– Вы изволили сказать, что они все равно были уничтожены, разве что чуть позже, – начал, удовлетворенно усмехнувшись, Борнштайн, и Регина догадалась, с какой стороны он поведет атаку. – Это ваше "чуть позже" для других – жизнь. В зале среди свидетелей и гостей много врагов господина председателя. Поэтому именно от вас, – защитник повернулся к публике, – я хотел бы услышать, есть ли разница в том, проживет человек чуть меньше или чуть дольше?

Зал отреагировал так, как он ожидал. Поднялся ужасный шум, раздались крики:

– Чушь! Жаль, ее с нами не было!

Судья трижды гневно ударил кулаком по столу.

– Тихо, не то я прикажу очистить зал!

Только сейчас Регина заметила в последнем ряду нескольких типично уличных мальчишек. Один из них встал, свистнул, чтобы привлечь к себе внимание, и громко крикнул:

– А если бы в газовую камеру? С нами за компанию?

Надо признать, ему удалось утихомирить зрителей. Зал постепенно успокоился. Регину поразила смелость, с какой мальчишка бросил вызов столь важной особе. Это производило впечатление.

– Прошу вашу честь и господ присяжных обратить внимание: защита применяет методы, недопустимые в цивилизованном мире. Если так дальше пойдет, господин адвокат и приговор вынесет сам. – Обвинитель тоже встал.

– Я прекрасно все вижу и нахожу это весьма прискорбным, – сказал судья. – Однако каковы обстоятельства, таков и суд. Мы, правда, условились – поскольку обстоятельства нетривиальны – ради общего блага не бояться нестандартных поворотов дела. Такого я, впрочем, не ждал… Попрошу защиту впредь быть сдержаннее.

– Прошу прощения, я с благодарностью учту ваше замечание. – Защитник, похоже, искренне раскаивался. – Не стану опровергать суждение свидетеля, но не могу пройти мимо того, что наука считает самым важным, а именно: фактов. Госпожа Арендт с явным злорадством написала, что председатель разъезжал по гетто в карете. Подобное утверждение на страницах научного труда – сущее оскорбление, ведь даже Гитлера никто не видел разъезжающим в карете. В действительности господин председатель ездил на самых обыкновенных дрожках. В зале присутствует извозчик, который его возил. Уважаемый Абрам, поклонитесь, пожалуйста, даме, прибывшей из далекой Америки…

Регина хорошо знала человека, который сейчас встал и поклонился. Абрам ее недолюбливал, тем не менее, когда они покидали гетто, она попросила мужа взять его с собой, однако Хаим и слышать об этом не захотел.

– Я знаю, жизнь любой незаурядной личности обрастает легендами. И знаю, что журналистам, которые пишут об исторических фактах, случается ошибаться, но не до такой же степени, да еще в научной работе!

Борнштайн слишком рано решил, что съел ее с потрохами, – Арендт только усмехнулась и спокойно ответила:

– Это вы ошибаетесь, придавая такой мелочи столько значения. Просто в источник, которым я пользовалась, при переводе, вероятно, вкралась ошибка. А про человека, склонного цепляться к подобного рода ошибкам – вы уж меня простите, – хочется сказать, что, по молодости лет, ум его еще не созрел. Если угодно, сочтите это комплиментом. Я же в своей работе добралась, как мне кажется, до самой сути, что, полагаю, гораздо важнее. И вам советую побольше думать и поменьше увлекаться собиранием фактов.

– Я почти готов одобрить решение своего подзащитного молчать. – Борнштайн не умел проигрывать. – Боюсь, никакие его слова не смогли бы вас переубедить.

– Знал бы ваш подзащитный, какими словами будет описан в анналах истории, он бы носа не высунул из приюта, где мог царить безнаказанно. А вам рекомендую почаще тренировать мыслительный аппарат. Утром, вечером, когда только выпадет минутка. Способность здраво рассуждать дана не каждому, но упражняться стоит. Спасибо, ваша честь, что обо мне вспомнили. Я, пожалуй, пойду, чтобы не злоупотреблять вашим терпением, да и мне больше нечего сказать.

Регина поймала себя на том, что ей нравится эта маленькая женщина, которая так смело говорит и умеет отстоять свою точку зрения. Когда та выходила, будто нарочно громко стуча каблуками, в зале не было ни одного человека, который не смотрел бы на нее с уважением, а Абрам даже встал и низко поклонился.

У Шолема я нашел историю двух братьев Бернайс (их племянница вышла за Зигмунта Фрейда). Якоб – выдающийся филолог-классик – сохранил чуть ли не невротическую верность строжайшей еврейской ортодоксальности; Михаэль бросил иудаизм и сделал еще более блестящую, чем брат, карьеру германиста и комментатора Гёте. Расставшись, братья никогда в жизни больше слова друг другу не сказали. Решаю отыскать их в Лодзи. Они сидят в коридоре рядом, даже – то ли из-за тесноты, то ли им хочется близости – соприкасаются плечами. Но по-прежнему не разговаривают.

Запись в дневнике от 8 сентября свидетельствует, что в одном – вероятно, левом – полушарии мозга вертелась мысль о "Фабрике мухоловок". Стало быть, мое левое полушарие нормально работает и сохраняет верность писательскому долгу, а беззащитное правое тянет меня в другую сторону, притом успешно: безумие побеждает на всех фронтах, и я слышу свой голос, спрашивающий у Доры, не хочет ли она хоть ненадолго вырваться из затхлого помещения. В ответ на ее грустное: "Выходить запрещено" – говорю: а может, хватит уже, наверно, в жизни она достаточно наслушалась запретов? Дора колеблется: а как же мама? – однако я ее убеждаю, что мама не только согласится, но и будет довольна:

– Ей ведь хочется, чтобы ты хоть что-то увидела, да и мой друг охотно составит ей компанию.

Юрек смотрит на меня так, будто начал выздоравливать.

– Ты хорошо понимаешь, что делаешь?

Рядом вспыхивает ссора. Двое прилично одетых мужчин повышают голос: они говорят так громко, что даже заглушают царящий в коридоре шум. Один, поменьше ростом, совсем раскипятился:

– Если ты так считаешь, то никакой ты не еврей, тем более не венский еврей.

– А кто же я, по-вашему? – Второй говорит спокойно, но я вижу, что его аж трясет.

– Ты – еврейка из Дрогобыча, вдобавок давно уже отцветшая!

Я на всякий случай ретируюсь и оказываюсь рядом с тремя мужчинами и женщиной, которые негромко переговариваются. Мне кажется, что я не раз видел их прогуливающимися по Пётрковской, но это столь же маловероятно, как и то, что они знают меня. К счастью, они даже не заметили, что я подошел.

– Не хочу никого обвинять, но, когда составлялись списки для депортации, все бежали к нему, чтобы защитить своих людей. Тогда он был хороший, да?

– Ясное дело: всех устраивало, что кто-то такой существует.

– Как прикажете вас понимать, господин адвокат?

– Каждый мог себе сказать: это он виноват, это он придумал сравнение с гангреной: мол, чтобы спасти жизнь, нужно отрезать руку или ногу… Кто-то ведь должен был произнести такие слова.

– Я не в состоянии влезть в его шкуру, да и никто бы, наверно, не смог. Что ни говори, а он сохранял гетто еще два года… Моей племяннице, например, удалось спастись, и, надеюсь, она достойно чтит нашу память. А что вы на этот счет думаете, молодой человек?

Я и ухом не повел – вот уж не ждал, что меня могут назвать молодым человеком, – однако все смотрели на меня, а это означало, что болезнь прогрессирует. Оставалось одно: напустив на себя умный вид, надеяться на чудо, – и оно не заставило себя ждать: вернулась Дора.

– Мама еще сама меня уговаривала. Только велела захватить теплую кофту… – Глаза у Доры горят; рехнуться стоило хотя бы ради этих сияющих глаз. Я кланяюсь господам и даме, пожелавшим узнать мое мнение, и мы уходим.

Великодушие Юрека ("Я вас провожу, мало ли что…") свидетельствует, что я поспешил счесть его выздоравливающим. Он заметил, что приглянулся дежурящей у выхода великанше, но не уверен, помнит ли она его еще. Однако чего не сделает мощь американской философской мысли, подкрепленная лодзинской находчивостью! Когда мы увидели, как вышедшая из зала Ханна Арендт подписывает у служителя какую-то бумажку, вероятно командировку, то, даже не переглянувшись, смекнули, что надо делать.

– Позвольте поинтересоваться, каковы ваши ближайшие планы? – Юрек изображает из себя журналиста, который неделю проторчал под дверью, чтобы задать умный вопрос. Подействовало: возможно, Ханне Арендт немного обидно, что никто ее не узнал.

– Отдохнуть от этого общества.

– А потом? Вы правда решили написать роман? – Мы следуем за этой потрясающей женщиной по лабиринту коридоров, в котором – надо отдать ей должное – она ориентируется лучше нас.

– Чепуха. Мое дело – думать, а не выдумывать. Да и о чем бы я стала писать?

– О любви. – Неожиданное вмешательство Доры, которой Юрек нахлобучил на голову свою бейсболку, заставляет Ханну Арендт – а значит, и нас – замедлить шаг.

– Разве эта тема еще актуальна?

– Любовь вечна. – В Дорином голосе звучит такая уверенность, что мы все глядим на нее с уважением, а Арендт даже улыбается, что на меня производит большое впечатление.

– Ты права, детка, а уж первая любовь – несомненно. Вы из какой газеты?

– "Пражский Голем", – не задумавшись, отвечаю я.

– Звучит претенциозно. И чем же вы там занимаетесь? Алхимией?

– Но только по вторникам. – Юрек в превосходном настроении, и Арендт удостаивает его внимательным взглядом. Хорошо, что не вздумал отправиться с нами в город – неизвестно, чем бы это могло кончиться.

Еще один поворот, и мы попадаем в бывшую амбулаторию. Через приоткрытую наружную дверь проникает солнечный свет, образуя на полу светлый треугольник. Я уже ощущаю дуновение свежего воздуха, однако великанша в халате на страже не одна. Рядом с ней развалились на стульях трое мужчин в темных костюмах, похожих на Хьюго Уоллеса Уивинга в фильме "Матрица"; они могут быть кем угодно, даже порождением ночного кошмара. Увидев нас, мужчины встали и направились к нам. Не могу не подумать с восхищением о Соединенных Штатах, особенно о Восточном побережье, потому что госпожа Арендт не только их не испугалась – посмотрела на них, как на пустое место. Теперь наша судьба зависела от преградившей нам путь великанши; хотелось надеяться, что под ее халатом бьется великодушное сердце. Она с головы до ног оглядела Дору и сверкнула острым зубом из чистого золота. Но тут вперед выступил Юрек и с многообещающей улыбкой что-то шепнул ей на ухо. Не знаю, что именно, зато собственными глазами увидел, как у этой драконши задрожали колени. Она одной рукой обняла Юрека и набрала воздуха в легкие, а мы с Дорой поспешили выскользнуть за дверь.

Лодзинский воздух прозрачен и свеж как никогда, а развалины вокруг так сверкают в лучах осеннего солнца, что Дора от неожиданности зажмуривается, да и я тоже, хотя не могу сказать про себя, что вышел из могилы. Из стоящего перед входом черного "бьюика" с американским флагом на капоте выскочил шофер и открыл перед госпожой Арендт дверцу. Она вежливо спросила, не подвезти ли нас куда-нибудь, а когда мы, поблагодарив, отказались, на прощанье помахала рукой. Признаться, мне ужасно захотелось прокатиться с ней по городу, но я знал, что если сяду в машину, то от страха мою болезнь как рукой снимет, а подложить Доре такую свинью я не мог. "Бьюик" бесшумно миновал нас и покатил на восток, в сторону Варшавы, вероятно, в аэропорт. Когда мы уже отошли на безопасное расстояние, я не отказал себе в удовольствии посмотреть на дом, из которого не всякий мог выйти. И увидел – клянусь – в одном из окон третьего этажа мальчугана, который в зале сидел рядом с Региной Вайнбергер. Он явно нам махал. Но только я собрался помахать ему в ответ, мальчик исчез.

Судья неожиданно объявил перерыв ("Полагаю, вам известно, что кроме вас у меня есть и другие заботы. И чтобы было тихо, я все вижу"), и Регина, воспользовавшись моментом, достала из сумки папиросы Хаима. Стоило пододвинуться вместе со стулом вперед, и она смогла бы сунуть пачку ему в карман, однако у нее был другой план. Она пересела на место Марека, который снова куда-то исчез, а с этого стула было уже три шага до затылка Вильского. Тот делал вид, что читает. Регина была в этом уверена – затылок даже не дрогнул. Впрочем, он мог и дремать, так что она рискнула подойти к нему и прошептала:

– Я хочу передать мужу папиросы. Думаю, лишать его курева – слишком суровое наказание.

Нет, он все-таки дремал, потому что сейчас вздрогнул и поспешно встал.

– Я бы с радостью вам помог, но вряд ли сумею. – Когда он говорил тихо, голос у него был приятный и даже мелодичный. – Сами видите, что это за суд, -иногда хочется даже сказать: страшный суд.

Назад Дальше