- Ты знаешь, что такое тащить в гору камень? Когда мы произносили надгробные речи, Ледиг-Ровольт, твой старый издатель, сравнил тебя с Камю. ("Я покидаю Сизифа у подножия горы! Его конец всегда можно найти".) Это и есть подвиг. Поэтому Харм и Дёрте для меня герои. Правда, им приходится тащить камни не слишком больших размеров, но их путь в гору и с горы на равнине также представляется абсурдным. Я хочу представить их тебе. Дёрте могла бы лечь с тобой, и потом ее то и дело повторяемые "Как-нибудь" - "Как-нибудь мы это уладим!" - были бы восприняты тобой с пониманием. И Харм, который, кроме статистических сборников и информационных бюллетеней, читает только детективы, также станет тебе близок, он ведь славный парень.
За плечами у них туристическая поездка. Подобно тебе, побывавшему в Ливане и видевшему там все и одновременно ничего, они оба вернулись из Азии, где не поняли ничего и одновременно постигли все. Вот только писать они не могут. Поэтому приходится их описывать: как они получили свои должности и их внешний вид - ведь они уже немолоды. Как они десять лет тому назад (приняв участие в движении протеста) получили очень сильные ощущения и как они с тех пор (несмотря на всю свою активность) не пережили ничего подобного. И как перед ними постоянно вставала по-новому их основная проблема "Ребенок Да - Ребенок Нет". Что они привезли из Азии, кроме сувениров, и что нового они узнали помимо полученной ранее информации. Почему они, не испытывая друг к другу пламенных чувств, довольно хорошо ладят между собой и как им удалось превратить любовь во вполне устраивающие их партнерские отношения. И почему ни он, ни она не представляют из себя ярких индивидуальностей и их вполне можно спутать друг с другом. И о чем они в фильме разговаривают между собой во время поездки на такси в Альтону.
"Так, - говорит Харм Петерс, - именно так я все себе и представлял. Море плакатов. Сборщик налогов Шмидт. Государственный деятель Штраус. И каждый гарантирует безопасность".
"Нет никаких гарантий, - твердо уверена Дёрте. - Все очень зыбко. Все они пытаются ввести нас в заблуждение. И лишь "зеленые". Ты только посмотри, какие "зеленые" старательные".
"Они, - говорит Харм, - заварят кашу со Штраусом. А расхлебывать ее будут и они, и мы".
"Эй, - говорит шофер такси, - вас, наверное, долго не было здесь?"
"Азия", - говорит Харм, - "Индия", - говорит Дёрте.
"Видел по телевизору, - говорит шофер такси. - Когда смотришь, что там у них происходит, понимаешь, что здесь у нас все же лучше".
И что надлежит сказать об этом Харму и Дёрте в фильме? Следует ли им поддержать уверенный голос канцлера? Придет ли им в голову что-нибудь типа "с одной стороны - с другой стороны"? Или они молча расплатятся, сядут в поезд, направляющийся в Итцехое, и поволокут свой спор на тему "Зеленые да - зеленые нет" из Итцехое в Глюкштадт по равнинным землям Кремпер - Вильстермарша точно так же, как они то договаривались, то, наоборот, отказывались завести ребенка на протяжении всего маршрута Бомбей - Бангкок - Бали? (Теперь он хочет "черт возьми, наконец, стать отцом"; она же снова хочет - "пойми же наконец" - принимать таблетки.)
И как проходит их возвращение в Итцехое, которое встречает обоих, выкрашенное в цвета предвыборной кампании? Здесь Харм мог бы прийти в ярость, вытащить на привокзальной площади из своей ручной клади ливерную колбасу и швырнуть ее. (Он целится в плакат с изображением Штрауса, но попадает в висящий рядом плакат с изображением Шмидта.) "За тебя, Франц-Йозеф!" - "Мне очень жаль, Гельмут…" Или же позволю им обоим (все еще вместе с колбасой) без всякого перехода добраться домой, где они распаковывают свои чемоданы: она - свои изящные фарфоровые безделушки, он - свои раковины и куски застывшей лавы.
Или же они забирают у Уве Енсена свою кошку, которая содержалась у него на полном пансионе. И там Дёрте вдруг начинает плакать навзрыд, поскольку их серая с белыми лапками кошка, которую вполне могли звать Дикси, тем временем окотилась.
"Пять штук, - говорит сестра Уве Моника. - Три дня тому назад. Они еще слепые. Ты посмотри, какие они славные!" Но глаза Дерте застилает пелена. Она больше не хочет прислушиваться к голосу разума.
Или я сразу же после жесткого монтажа (и потому, что каникулы закончились) отправлю эту супружескую чету учителей в школу, где ученики засыплют их вопросами: "Сколько теперь стоит в Джакарте мотоцикл?" - "Ну вы наконец-то забеременели, госпожа Петерс?"
Или же я после быстрой смены кадров - скорый поезд на Итцехое, равнинная местность Вильстермарша, разлетающаяся на куски колбаса, кошка, родившая пятерых котят, неприятные вопросы учеников - сделаю так, что они оба немедленно ввяжутся в предвыборную борьбу. Я направлю их в трактиры. В Келлингхузене, Лэгердорфе, Вильстере и Глюкштадте они скажут то, что скажу я, когда начнется предвыборная кампания. Что несмотря ни на что. Хотя все так зыбко. И это все же меньшее зло. Поскольку оно. И не будет разрядки. Поэтому следует вопреки давлению обстоятельств. Тем самым нет. Но при Штраусе да. Это обязаны также "зеленые". Что только. Иначе получится. Грядущие кризисы. С которыми Шмидт, как уже часто бывало. Даже если мы потуже затянем пояса. И если кто притворится мертвым, ему это никак не зачтется!
Ты ушел от нас, Николас! Ты оставил нам свое стихотворение "Без отходов", которое я перед тем, как священник приступил к выполнению своих обязанностей и прокричали петухи, прочел вслух для всех нас: "…Статисты в жизни, аутсайдеры. Припавшие к капельнице системы…" Это правильно во все времена. В подтверждение вечного смысла этих слов позволю себе привести цитату из сонета Бунцлауэра: "И гонят нас как ветер дым". Ведь и Грифиус, и Борн в своих переживших их самих строках предвидели конец своей эпохи.
Конец эпохи Грифиуса так и не наступил. Убийственно веселая жизнь продолжается. И конец эпохи Борна - ты это знаешь, Николас, - также никогда не наступит. Убивая, мы тем не менее выживем и будем веселыми. Мы приспособимся к самим себе, сумеем защитить, обустроитъ и обеспечить себя. Мы захотим выйти из игры и продолжить свой род; в конце (после окончания фильма) этого захотят также Дёрте и Харм.
Я не выйду из игры. Если же я пытаюсь это сделать, то постоянно (это лишь кажется, будто где-то в другом месте) оказываюсь коварнейшим образом связанным прежними договорами. Мои истоптанные сапоги, в которых я столько раз пытался бежать. Зачастую мне приходилось для разгона уходить в давние времена, чтобы вновь стать современным. Так было. Так есть. И так будет, только в гораздо большей степени. Я с интересом жду, когда наступят восьмидесятые годы: современник, который вмешивается в ход событий. Ну и чудесно, насвистываю я в лесу. Я мечтаю о героических поступках. Я тащу готовый устремиться в долину камень на гору и цитирую. Я отправляюсь путешествовать и беру самого себя с собой. Вернувшись из Пекина, я творю на немецком, создавая первоначальный, второй и окончательный варианты главных и придаточных предложений. Я рассчитываю на слушателей, которые пропускают услышанное мимо ушей. Я не могу работать без отходов. От моего усердия никакого прироста у вас не произойдет. Так как если я выступлю перед немцами и (как это уже было опробовано в Китае) покажу им богатство, заведу речь о двух немецких литературах и назову это свершенным нами чудом, я сумею, правда, доказать, что, в отличие от других уже изрядно обветшавших чудес, оно пока еще имеется в полном составе, но немцы ведь не знают себя и не хотят ничего о себе знать.
Постоянно они должны быть или в кошмарном большинстве или в жалком меньшинстве. Здесь ничто не произрастает без ущерба для них самих. Об их колоды раскалывается все. Тело и душа, практика и теория, содержание и форма, дух и сила - это всего лишь дрова, которые можно уложить рядами. Жизнь и смерть они также тщательно раскладывают по саженям: своих живых писателей они так охотно (или с сожалением) отправляют в изгнание; зато для своих мертвых писателей они вяжут венки и изображают из себя участников траурной церемонии. Они - родственники усопшего, готовые ухаживать за памятником на его могиле до тех пор, пока расходы на это остаются вполне приемлемыми.
Но нас, писателей, никак не получается превратить в мертвецов. Ведь мы - крысы и навозные мухи, которые подрывают согласие в обществе и пачкают чистое белье. Возьмите их всех, когда вы в воскресенье после обеда (пусть даже участвуя в викторине) стараетесь найти Германию: мертвого Гейне и живого Бирмана, Кристу Вольф там и Генриха Бёлля здесь, Логау и Лессинга, Кунерта и Вальзера, поставьте Гёте рядом с Томасом, и Шиллера рядом с Генрихом Манном, пусть Бюхлер окажется в заключении в Баутцене, а Граббе - в Штаммгейме, слушайте Беттину, уж если вы слушаете Сару Карш, и пусть Клопшток черпает познания у Рюмкорфа, Лютер у Джонсона, а вы познайте у мертвого Борна юдоль печали Грифиуса и у Жан-Поля мои иллюзии. Кого еще я знаю в прошлом. Не пропускайте никого. От Гердера до Гебеля, от Тракля до Шторма. И плюньте на границы. Пожелайте только, чтобы языку не мешали. Будьте богатыми в ином понимании. Заберите прибыль себе. Ведь ничего лучшего (по обе стороны проволочных заграждений) у нас нет. Только литература (и ее первооснова: история, мифы, чувство вины и прочие перипетии прошлого) возвышается над обоими угрюмыми, отгородившимися друг от друга границами государствами. Пусть они и дальше противостоят друг другу - по-другому они не могут, - но только заставьте их, чтобы мы не стояли больше согнувшись под проливным дождем, принять эту общую крышу, эту нашу неделимую культуру.
Они будут противиться, эти оба государства, поскольку источник жизни для них - противоречия. Они не хотят быть такими же умными, как Австрия. Они постоянно вынуждены отделять их Бетховена от нашего Бетховена (который покоится в Вене). Их - наш: ежедневно они лишают Гельдерлина гражданства.
Я скажу об этом во время предвыборной кампании: не упоминая о Штраусе, но в поддержку Шмидта, чтобы он слышал, созидатель, чтобы он созидал то, что нам осталось еще созидать.
Например, Национальный фонд. Брандт в своем правительственном заявлении объявил, что их насчитывается семьдесят два. Затем они стали предметом раздора между землями: никакого значения, обременительная статья бюджетных расходов. Оппозицию интересовала только проблема, связанная с местом их расположения, правительство вело себя трусливо, ибо самым важным для него оказалось "снижение расходов". Приоритет был отдан экономике, тарифным соглашениям и травле радикалов. Результатом запросов творческих личностей и их объединений стала лишь оплата дорожных расходов. Прогрессирующее невежество. Стремление взять с собой свою полную неспособность в следующее десятилетие.
Ныне я знаю, что ФРГ в преддверии решения этой задачи выглядит очень жалко - впрочем, ГДР в одиночку с ней также не справится. Только вместе - подобно тому, как они заключают соглашение о совместном ветеринарном контроле на границах, регулируют дорожные сборы, обременяют себя непосильными задачами в соответствии с законом Гауса и приходят в раздражение из-за способных вызвать катастрофу кульбитов мировой политики - они могли бы заложить фундамент Национального фонда немецкой культуры, чтобы мы, наконец, познали самих себя и чтобы мир воспринимал нас по-иному, а не как нечто совершенно ужасное.
Этот Национальный фонд вместил бы в себе очень многое. В нем нашлось бы место и для прусского культурного наследия, на которое так сварливо претендуют оба государства. Хаотично разбросанные остатки культуры потерянных восточных провинций могли бы через него научить нас распознавать причины наших потерь. Поместится здесь и современное искусство со всеми его противоречиями. Из многослойного богатства германских регионов вполне можно выбрать подходящие образцы. Оба государства и входящие в их состав земли не будут ревниво держаться за свое имущество и уже поэтому не обеднеют. Нужно создать не монстра наподобие огромного музея, а место, пригодное для того, чтобы любой немец смог отыскать свои корни и разрешить свои сомнения. Отнюдь не мавзолей, а, напротив, доступный, по мне, так через два входа (и как это принято у немцев, непременно надлежит позаботиться о выходах) источник знаний. - И где, - восклицают хитрецы, - можно найти его адрес? По мне, так на ничейной земле между Востоком и Западом, то есть на Потсдамской площади. Там Национальный фонд смог бы в одном-единственном месте убрать стену - этого грозною противника любой культуры.
Но так дело не пойдет! - слышу я громкие возгласы. Ее мы хотим оставить себе. Те, кто по ту сторону границы, никогда не пойдут на это. А если и согласятся, то какую потребуют плату? Что, они должны получить равные с нами права? Но их же гораздо меньше и у них там нет настоящей демократии. И мы должны наконец признать их, признать как суверенное государство? И что конкретно мы за это получим? Ну это же смешно, два государства одной нации. Пусть даже с единой культурой. Что на нее можно купить?
Я знаю. Это всего лишь сон наяву, увидеть который можно лишь бодрствуя. (Еще одним головорожденным созданием больше.) Мне известно, что я живу в условиях осемененного культурой варварства. Грустные цифры позволяют доказать, что в обоих немецких государствах после войны было уничтожено гораздо больше субстанций культуры, чем во время нее. И здесь, и там культуру во всяком случае субсидируют. По ту сторону границы опасаются развития искусства по его собственным законам, здесь "оговорки в отношении культуры" нахлобучивают нам на голову словно шутовской колпак. Когда Гельмут Шмидт 4 декабря на съезде СДПГ в Берлине два часа выступал очень умно - это даже на меня произвело впечатление, - он ничего не упустил в своей речи, однако проблема культуры предстала в ней лишь как перечисление центров европейской цивилизации и промышленно развитых регионов; и если Эрих Хонеккер в своих речах всячески высказывается в поддержку плановой экономики, возникает опасение, что он вот-вот примется рассуждать об отставании деятелей культуры при выполнении плана.
Почему я здесь (а вскоре и во время предвыборной кампании) высказываю то, что волнует лишь очень немногих, хотя столько людей, стоит заговорить о Германии и немецкой культуре, набивают рот словами так, что у них даже происходит спазм жевательных мышц? Потому, что я это лучше знаю. Потому, что традиция нашей литературы требует упорства при осознании своего полного бессилия. Потому, что нужно высказаться. Потому, что Николас Борн мертв. Потому, что мне стыдно. Потому, что наши недостатки обусловлены не материальными и социальными причинами, а бедственным положением в сфере духа. И потому, что оба моих принадлежащих к чиновничьему сословию преподавателя гимназии стоят с глупым видом возле своих профессиональных знаний, которые у них распадаются на факты, таблицы, краткие формулировки и информацию. Харм и Дёрте заполнили свой вакуум картотекой. Они держатся, оказавшись засыпанными лавиной информации. Стоит назвать код и получить все или ничего. "Надо было бы, следовало бы, нужно в конце концов что-то делать!" Когда они взбираются на плотину на Эльбе близ Брокдорфа и им открывается виц на широкий простор, у них обоих сразу же появляется желание спасти мир. Любая загадка им доступна, но вот самих себя (чувствуя себя, как немцы, промежуточной величиной) они понять не могут.
Что изменилось? Всего лишь окотилась кошка? Теперь они дома, но выступает ли он в полупустых трактирах, а она перед домашними хозяйками, Азия повсюду наносит им ответный удар. Оба они не будут участвовать в "поднятой в связи с поляризацией шумихе". Так как "зеленые" помимо своего "Нет, спасибо" ничего не могут предложить, Харм и Дёрте (не без колебаний) собираются задать им крайне неприятные вопросы: о разоружении путем довооружения. О пенсионном страховании. О предоставлении рабочих мест. Вообще о проблеме безопасности. Но так как им заранее приходят в голову только мягкие как воск ответы, они в своих кратких рефератах пускаются в пространные рассуждения о мировых проблемах.
"Конечно, - говорит Харм в Вильстере, - нашей целью по-прежнему остается полная занятость. Но мы не можем обеспечить потребность в энергоресурсах в семидесятые годы без учета мнения стран "третьего мира"."
"Свободная рыночная экономика, - говорит Дёрте, обращаясь к домохозяйкам в Глюкштадте, - должна по-прежнему оставаться фундаментом нашего демократического строя. Однако наш потребитель обязан ежедневно считаться с дефицитом риса в Индонезии".
И если оба побывавших в Азии супруга говорят чрезмерно горячо и, войдя в раж, рассуждают о глобальных проблемах, если Харм приводит цитаты из книги Брандта "Новое устройство мировой экономики", если Дёрте назвала кошмарные цифры, содержащиеся в докладах "Римского клуба", д-р Конрад Вентин, тот самый, уже давно заслуживший репутацию "ужасно комичного чудака", руководитель туристической группы и гуру-чародей, плюет на всесторонне обоснованный конспект их речей.
И тут Дёрте заклинает, взывая к разуму: "Эти, фатально предопределенные и потому остающиеся неизменными структуры Индии"; а Харм, чей предвыборный лозунг "Страх - плохой советчик!" уже прозвучал, внушает страх собравшемуся в довольно большом количестве персоналу цементной фабрики в рабочем предместье Лэгердорф своим прогнозом: "На протяжении восьмидесятых годов население азиатских стран постепенно окажет давление и на Европу, оно даже заполнит наш континент. Я вижу, как они тысячами и сотнями тысяч просачиваются сюда и здесь, также и здесь в Итцехое, среди нас…"
Таким образом дело доходит до того, что на экране должны появиться массы. Пока Харм Петерс вовсю распространяется о своих кошмарных видениях, а Дёрте Петерс доводит существующий в мире дефицит протеста до все более ужасающих размеров, Шлёндорф вынужден собрать статистов, чтобы избыточное население азиатских стран в лице индусов, малайцев, пакистанцев и китайцев заполоняло бы собой трактиры Вильстермаршена и места проведения вечерних собраний домохозяек до тех пор, пока речи Харма и Дёрте не были бы встречены рукоплесканиями публики, состоящей в основном из представителей чуждых рас. Остатки же лиц немецкого происхождения в страхе затерялись среди восторженной массы.
На моих глазах это происходит как быстрая смена кадров. Одна фраза следует за другой, когда оба выступающих весьма наглядно изображают внушающее им такой страх переселение народов. - "Они приходят поодиночке и огромными семьями", - до тех пор, пока в слишком тесном для такого количества человек пивном зале не остаются одни лишь "новые европейцы", "трудолюбивые, прилежные люди. Скромные, и способные к учению…" Похоже, единственные из немцев здесь кельнер и две подавальщицы. Только теперь то на одном, то на другом предвыборном собрании в качестве содокладчика начинает выступать д-р Вентин. На всех доступных ему языках - хинди, тамильском, индонезийском и даже мандаринском - он возвещает о наступлении нового мирового порядка: "Континенты соединяются между собой братскими узами. Юго-Восток и Северо-Запад теперь едины. Европа добровольно и даже чувствуя себя при этом счастливой позволяет Азии поглотить себя…"
Выступающим бросают цветы, трибуна скрывается в исходящих от курительных палочек клубах дыма. В стороне играет гамелан. Речь Вентина создает необходимую гармонию: "Омоложенный таким образом немецкий народ наконец увеличит свою численность во много раз. Как многонациональное государство мы…"