Человек, за которым она пошла, скорее всего, молодой непрактичный бедняк. Но где, как она с ним познакомилась?.. Почему никогда даже словом не обмолвилась о нем?.. И вдруг убежала, поступила так жестоко, с такой предельной беспощадностью. Бросила человека, который ради нее был готов на все… как верный пес, как раб… И за что? За что?!
Разве он совершил какой-то грех против нее, против своей любви?.. Никогда! Даже в мыслях не было такого. Она вообще была первой женщиной, которую он полюбил. Случилось это почти десять лет назад. Как же хорошо он все помнил! Познакомились они случайно. И он благословлял этот случай вплоть до сегодняшнего дня, благословлял утром и вечером, каждую минуту, когда смотрел на Беату и когда радовался, думая, что будет на нее смотреть. Он был доцентом, и у него как раз были практические занятия в прозекторской, когда на соседней улице грузовик сбил ее деда. Он оказал первую помощь. Сложный перелом обеих ног. Старичок умолял как можно более осторожно поставить в известность его жену-сердечницу и внучку. Двери маленькой квартирки в Старом городе открыла ему Беата.
А через несколько месяцев они уже были обручены. Ей едва исполнилось семнадцать лет. Она была худенькой и бледной, одевалась в дешевые, старательно заштопанные платьица. В доме царила нищета. Во время войны родители Беаты потеряли все свое состояние. Дедушка, вплоть до того трагического, смертельного случая, содержал жену-старушку и внучку на деньги за уроки иностранных языков, с которыми он ходил по домам. Бабушка, до того как вслед за мужем оказалась в семейной могиле на кладбище Повонзки – это было единственное роскошное достояние, которое у них осталось от давнего богатства, – часами рассказывала внучке и ее жениху про минувший блеск рода Гонтыньских, про дворцы, охоты, балы, конские табуны и драгоценности, про туалеты, которые заказывались в Париже… Беата слушала внимательно, а в ее мечтательных глазах, казалось, мерцало сожаление об утраченном прошлом, о той сказке, которой не суждено уже вернуться.
В такие минуты он нежно сжимал ее худенькую ручку и обещал:
– Я все тебе дам. Вот увидишь, Беата! У тебя будут и драгоценности, и туалеты из Парижа, и балы, и прислуга! Я все это дам тебе!
А у него самого тогда ничего не было, кроме пары чемоданов в холостяцкой квартире, шкафа с книгами по медицине и скромной зарплаты доцента.
Но зато у него были стальная воля, великая вера и горячее желание – желание исполнить все, что он обещал Беате. И он начал свою борьбу. За должности, за практику, за богатых пациентов. Огромные знания, врожденный талант, несгибаемый характер и работа – безустанная, бешеная работа – сделали свое дело. Да и удача ему улыбалась. Росла его слава. Росли и доходы. В тридцать семь лет он получил кафедру, а несколько недель спустя к нему пришло еще большее счастье: Беата родила дочурку.
И как раз в честь ее великолепной прабабушки Гонтыньской дочери дали имя Мария – Иоланта, а в качестве уменьшительного – Мариола.
Воспоминание о дочери новой болью пронзило сердце профессора Вильчура. Он не раз задумывался, которую из двух своих женщин больше любит… Когда дочка начала говорить, одним из ее первых слов было "патуля"…
Так и пошло. Она всегда называла его патулей. В два года Мариола перенесла очень тяжелую скарлатину, а когда наконец выздоровела, он поклялся себе, что с этих пор будет лечить всех бедных детей бесплатно. В его дорогой больнице, где всегда не хватало мест, несколько палат занимали дети, бесплатные пациенты. Ведь это все было ради нее, вроде как месса в интенции ее здоровья.
А вот теперь у него отняли дочь.
И это было бесчеловечно, это было сверх всякой меры эгоизма.
– Ты должна мне отдать ее. Должна! – говорил он вслух, стискивая кулаки.
Прохожие оглядывались на него, но Вильчур не замечал этого.
– Закон на моей стороне! Ты меня бросила, но я заставлю тебя вернуть Мариолу. Закон на моей стороне. И моральное право тоже. Ты и сама это должна признать, ты подлая, подлая, подлая!.. Никчемная женщина, неужели ты не понимаешь, что совершила тяжкое преступление?.. Сама скажи какое!.. Ты мечтала о деньгах и прочем. Хорошо, так чего же тебе не хватало? Ведь не любви же, потому что никто тебя не сможет любить так, как я! Никто! Во всем мире никто!
Он споткнулся и чуть не упал. Профессор шел по немощеной улице, по щиколотку утопая в грязи. Повсюду были разложены огромные валуны, по которым обитатели маленьких домиков, находившихся в этой части города, пытались добраться до своих жилищ, не промочив ноги. Окна в домах уже были темными. Редкие газовые фонари давали тусклый голубоватый свет. Вправо шла более широкая и более густо застроенная улица. Вильчур свернул на нее и теперь брел все медленнее и медленнее.
Он не испытывал усталости, вот только ноги не слушались, стали невыносимо тяжелыми. Должно быть, он промок до самой рубашки, потому что каждый порыв ветра, казалось, чувствовал обнаженной кожей.
И тут вдруг кто-то преградил ему дорогу.
– Господин нарядный, – услышал он хриплый голос, – одолжи без банковской гарантии пять нуликов на ипотеку польской спиртовой монополии. Надежность и доверие.
– Что? – не понял профессор.
– А ты не штокай, а то обштоканный будешь. Как говорится в Святом Писании: каким штоком штокаешь ближнего своего, таким и тебя обштокают, уважаемый гражданин столицы тридцативосьмимиллионного государства с выходом к морю.
– Чего вы хотите от меня?
– Здоровья, счастья и всяческого благополучия. А помимо того весьма желал бы я наполнить мой пустой желудочек сорокапроцентным раствором спирта с благосклонным соучастием доброй порции свиной падали, именуемой колбаской.
Оборванец слегка покачивался, от его заросшей, много дней не бритой физиономии так и разило водкой.
Профессор сунул руку в карман и протянул ему несколько монет:
– Извольте.
– Bis dat, qui cito dat, – величественно изрек пьяница. – Thank you, my darling. Но позволь, однако, щедрый благотворитель, и мне дать тебе взамен нечто ценное. Я имею в виду свое общество. Именно! Слух тебя не обманывает, добрый человек. Ты можешь удостоиться этой чести. Noblesse oblige! Я ставлю. Ты, сэр, промок и промерз до костей, так что ступай в мою скромную хатку и погрейся в моем обществе. Правда, хатки-то у меня и нет, зато есть знание. А что значит любое сооружение по сравнению со знанием?.. Вот им я охотно с вами, mon prince, и поделюсь. Знания же мои весьма обширны. Пока я коснулся только топографической их части. В частности, известно мне, где размещается единственное заведение, куда в такое время человек может попасть, не взламывая замков и решеток. Одним словом, Дрожджик. Это тут, на углу улиц Поланецкой и Витебской.
Вильчур подумал, что спиртное и в самом деле пришлось бы кстати. Он ведь так промерз и озяб. А кроме того, монотонная болтовня случайного пьянчужки действовала на него успокаивающе, притупляла жгучие мысли. Вильчур невольно старался хоть что-то понять из пьяного словоблудия, а это усилие отвлекало и заглушало острое осознание случившегося несчастья, которое уже и так возбудило в его голове вихри крайне болезненных рассуждений.
На востоке начинало сереть, когда они, предварительно долго настучавшись в закрытые наглухо ставни, вошли наконец в крошечную лавчонку, пропахшую испарениями бочек с селедкой, смрадом пива и керосина. В помещении за лавчонкой, которое оказалось попросторнее, но в котором воняло гораздо сильнее, в уголке расположились несколько пьяных в хлам мужчин, над которыми витали клубы дыма от дешевого кислого табака. Хозяин, квадратный здоровяк с лицом заспанного бульдога, в грязной рубахе и расстегнутой жилетке, ни о чем не спрашивая, сразу поставил на свободный столик бутылку водки и выщербленную тарелку с обрезками каких-то копченостей.
Но тут было тепло. Просто восхитительно тепло, и задубеневшие руки с наслаждением, смешанным с болью, начали оттаивать. Первый же стаканчик водки сразу разогрел горло и желудок. Случайный товарищ его не переставал болтать. Пьянчужки в углу не обращали на пришедших ни малейшего внимания. Один громко храпел, трое бодрствовавших время от времени разражались потоками маловразумительных слов. Кажется, они о чем-то спорили.
Второй стаканчик водки принес Вильчуру некоторое облегчение.
"Как же хорошо, – думал он, – что никто тут на меня не смотрит, никто ничего не…"
– …потому, как полагаешь, граф, – продолжал свой монолог его заросший щетиной собеседник, – Наполеона черти унесли, Сашку Македонского тоже того-с, ditto. А почему, спросишь ты во весь голос? А вот потому именно, что совсем не фокус быть кем-то там. Фокус как раз в том, чтобы быть никем. Никем, мелким насекомишкой под воротником у Провидения. Учись, юноша! Это я тебе говорю, я, Самюэль Обедзиньский, который никогда не сверзится с котурн в грязь, потому как никогда на них не полезет, как и на нечто другое, подобное им. Пьедестал – это место только для дурней, приятель. А вера – это воздушный шар, из которого рано или поздно улетучится весь газ. Возможности?.. Да, конечно, всегда есть возможность раньше сдохнуть. Граждане, остерегайтесь воздушных шаров!
Он поднял над головой пустую бутылку и позвал:
– Пан Дрожджик, еще одну! Податель всех радостей, попечитель заблудших, дарующий ясный разум и забытье.
Хмурый шинкарь, не слишком торопясь, принес водку, широкой ладонью ударил по дну бутылки и уже без пробки поставил ее на стол.
Профессор Вильчур молча выпил и содрогнулся. Он никогда раньше не пил, и отвратительный вкус дешевого самогона вызывал у него омерзение. Но в голове у него уже слегка шумело, а хотелось оглушить себя окончательно.
– Весь смысл обладания серым мозговым веществом, – говорил человек, назвавший себя Самуэлем Обедзиньским, – состоит в умении лавировать между ясностью сознания и мраком забытья. Потому как чем же еще смягчить драму интеллекта, который неизбежно доходит до абсурдного утверждения, что он есть только шалость природы, ненужный балласт, пузырь, привязанный к хвосту нашего животного преосвященства? Что ты знаешь о мире, о предметах, о цели существования? Да, я к тебе обращаюсь, существо, отягощенное бременем двух килограммов мозгового вещества! Что ты ведаешь о цели?.. Разве это не парадокс? Да ты не сможешь даже пальцем пошевелить, не сумеешь сделать и пары шагов без ясной и понятной цели. Правда?.. А между тем ты рождаешься и в течение нескольких десятков лет совершаешь миллионы, миллиарды разных действий: суетишься, сопротивляешься, работаешь, учишься, воюешь, падаешь, встаешь, радуешься, отчаиваешься, думаешь, тратишь столько энергии, сколько целая варшавская электростанция вырабатывает, а ради какого хрена все это? Вот именно, приятель, ты не знаешь и знать не можешь, с какой целью ты все это делаешь. Единственная инстанция, к которой ты можешь обратиться за более или менее правдоподобной информацией на сей счет, – это твой собственный разум, а он, если можно так сказать, бессильно разводит руками. Так где же смысл, где логика?
Он громко рассмеялся и залпом выпил стаканчик.
– Для чего существует разум, если он не может исполнить своего единственного, воистину единственного предназначения?.. Я знаю, что он мне ответит, но это тоже чушь. Он ответит, что область его применения – исключительно жизненные функции. А причины и цели жизни не относятся к его департаменту. Согласен. Но посмотрим, как он справляется с жизнью. Что он нам может объяснить? И тут оказывается, что ровным счетом ничего. Ничего, кроме самых элементарных животных функций. Так чего ради выросла у нас в черепной коробке эта опухоль? Какого, спрашиваю тебя, почтеннейший председатель, хрена? Что он такого знает? Знает ли он, что такое мысль?! Наделил ли он человека возможностью, положим, познания самого себя? Познания хотя бы в такой степени, чтобы он мог с уверенностью заявить: я бездельник или, к примеру, я честный. Идеалист я или материалист. Нет и еще сто раз нет! Он способен только сказать, что предпочитает: телятину или свинину. Так ведь для этого достаточно и мозга обычного Шарика. А если речь идет о людях, о ближних? Научит ли он нас чему-то?.. Нет! Готов поставить все свое состояние, что под вашим высоким лбом не родилось ни единого верного предположения относительно моей весьма интересной особы. Хотя общаемся мы уже… уже целых две бутылки. А вообще-то, давайте подумаем, найдутся ли у вас какие-нибудь совершенно точные предположения не относительно меня, но насчет особ, которых вы знаете много лет?.. Ну, там, не знаю, насчет братьев, отца, жены, друга?.. Нет! Люди ходят в непроницаемых скафандрах. И нет возможности проникнуть в их содержание. За наше холостяцкое здоровьишко! Пей, господин хороший!
Он чокнулся со стаканчиком Вильчура и опустошил свой до дна.
– Если вы, маэстро, захотите узнать, как на самом деле выглядит шикарная дамочка, надо понаблюдать за ней через замочную скважину в ванной комнате. И тогда узнаешь, скажем, нет ли у нее обвисшей груди и высохших бедер. Узнаешь о ней нечто новое. Но о сути ее ты по-прежнему ничего не будешь знать. Потому что, даже когда она одна и снимает свой скафандр, в который всегда облачалась при тебе, под ним обнаружится второй, которого она уже никогда не снимает и который непроницаем даже для нее самой. Правда? Разумеется, бывают мгновения, когда человеку можно заглянуть в рукав или за воротник. Это мгновения катастрофы. Когда скафандр рвется, лопается, в нем появляются щели и трещины… Вот… вот, например, в таком состоянии, в каком ты сегодня очутился, вождь! По тебе прокатилось что-то очень тяжелое.
Он наклонился над столиком и уставился на Вильчура своими голубоватыми глазками с покрасневшими белками.
– Ведь правда? – спросил он с нажимом.
– Да, – кивнул профессор.
– Разумеется! – гневно воскликнул Обедзиньский. – Разумеется! Человек, столь жаждущий покоя, как я, и шагу не может сделать, чтобы не столкнуться с людской глупостью! Потому как основа каждой трагедии – это и есть глупость!.. Ну и что, в конце концов? Воздушный шар или котурны?.. Ты обанкротился, тебя согнали с какого-то высокого министерского кресла или все-таки разочарование? А?.. Женщина?.. Изменила тебе?..
Вильчур опустил голову и глухо ответил:
– Бросила…
Глаза Обедзиньского сверкнули бешенством.
– Ну так и что! – возопил он. – И что тут такого?!
– Что такого? – Вильчур схватил его за руку. – Что такого?.. Да все. Все!!!
Наверное, его голос прозвучал с такой силой, что это сошло за самый веский аргумент, потому что Обедзиньский сразу успокоился, съежился и замолк. И только через несколько минут он снова заговорил, тихим и каким-то ворчливым тоном:
– До чего же подлая эта жизнь, насколько же мерзкие все эти сантименты! А мне вечно не везет – судьба постоянно подкидывает мне всяческие жертвы этих самых сантиментов. Черт бы их побрал… Нет сомнений, что это все, конечно, относительно. Одного и ударом дубины по башке с ног не свалить, а другой поскользнется на вишневой косточке и голову себе разобьет. Нет общего мерила, никакого общего критерия. Пей, братец. Водка – штука хорошая. Благослови, Господи!
Он снова наполнил стаканчики.
– Пей, – повторил он, втискивая стаканчик в ладонь Вильчура. – Эй, Дрожджик, давай следующую!
Хозяин вылез из своего логова в нише и принес бутылку, а потом погасил свет: в нем уже не было нужды, ибо через окошко с грязного двора заглядывал в заведение пасмурный и дождливый, но уже окончательно наступивший день. Компания, обретавшаяся в углу, бросила своего храпящего приятеля и высыпала на улицу.
Обедзиньский оперся на локти и в пьяной задумчивости произнес:
– Так оно и есть, с женщинами-то… Одна присосется к тебе и все соки вытянет, другая обдерет до последней рубашки, третья готова обманывать на каждом шагу, а то еще найдется такая, что втянет тебя в серость, в болото обыденности… стирка, уборка, пеленки и все такое. Вот и вся жизнь… Только это все неправда, все это от мужчины зависит. Какой он на самом деле! Одному все как с гуся вода, другой завертится на месте, как подстреленный кот, запищит да и сдохнет, а такой вот, как ты, а, приятель-амиго?.. Ты, должно быть, твердый. Как большое дерево. Если с тебя кору содрать, то новой покроешься, ветки обрубить – другие вырастут… Но вот надо же – вырвало тебя с корнями из земли… И закинуло в пустыню…
Вильчур наклонился к нему и пробормотал:
– С корнями… это верно.
– Вот видишь. И сила не поможет, когда опоры нет. Почва размякла, расплылась, перестала существовать. Это еще Архимед говорил… Что он там наговорил-то?.. Впрочем, пес с ним… Ага!.. О чем это я? Про корни! Самые сильные корни не помогут, если им не за что ухватиться. О!.. Турусы на колесах… такова жизнь…
Язык у него заплетался все сильнее. Наконец он кивнул, прислонился к стене и заснул.
Вильчур, с трудом удерживая остатки сознания, мысленно повторял: "Как дерево, вырванное с корнями… Как дерево, вырванное с корнями…"
Спал профессор, как видно, недолго, и, когда его разбудили, бесцеремонно толкнув несколько раз, он с трудом разлепил глаза и пошатнулся. Алкоголь еще не ушел из его крови. На столе снова стояла бутылка водки, а помимо ночной компании, появились еще трое незнакомцев. Профессор Вильчур с трудом осознал, где он находится, и воспоминание о Беате внезапной острой болью отозвалось в его сердце. Он вскочил, опрокинув стулья, и направился было к выходу.