Он подолгу молчал. Нужно было все время его теребить, выспрашивать, но все равно дело двигалось еле-еле. Мне казалось, будто я вижу страшный сон и все это происходит со мной. Улица идет вниз по склону холма. У меня длинный нос, и все надо мной смеются. И каждый божий день одно и то же. В два часа ночи: "Вставай, живо!" - это кричит рассыльный с шахты, стуча в дверь, как в здоровенный барабан, и так до тех пор, покуда не стряхнешь с себя сон и не заорешь ему, что ты проснулся. Потом спускаешься вниз, зажигаешь лампу и кипятишь чайник на большой раскаленной плите; надеваешь шахтерскую робу; завариваешь чай и наливаешь полную флягу; запасаешься на семь часов под землей тремя ломтями хлеба с каким-нибудь жиром или черной патокой, мажешь ее на хлеб без масла. Спускаешься с холма, а мороз кусает коленки. У входа в шахту берешь лампу и из темноты падаешь вниз, где еще вдвое темнее; шахтный ствол уходит все глубже, угольная пыль набивается в ноздри, вода капает за шиворот, забой уже близко. Вдвоем с напарником начинаешь рубать вручную уголь, врезаясь в пласт, орудуешь лопатой, покуда не перестанешь различать, где вода, а где пот. Здесь ты хозяин. Никаких шуток насчет длинного носа, когда у тебя в руках инструмент.
И вот в разгар войны приказ: вылезай из шахты. Труба зовет. Открытая дорога. Верный шанс стать героем.
До самой смерти не забыть мне старого Чарли Лоусона. Явился вечером в десять часов со своей лошадью и двуколкой, чтоб отвезти простого шахтера на вокзал в Ньюкасл. Там уже ждал здоровяк сержант, который умел лихо ругаться и не боялся ни бога, ни черта. Чарли отдал ему сверток, где была сотня сигарет и бутылка его любимого зелья от простуды, а потом оставил меня с сержантом и еще с двумя десятками ребят. Всю дорогу до Лондона мы дрожали, но не от холода, а от страха, потому что сержант рассказал нам про трупы и про "ничью землю". В Кинг Кроссе к нам подсадили новеньких, а потом - еще станция, и там тоже толклись растерянные шахтеры и орущие сержанты.
Потом мы отплыли на пароходе во Францию: всего тридцать шесть часов пути от шахты до самой линии фронта. Там была равнина, вся усеянная костями и рытвинами; пустыня, которая при дневном свете выглядела еще страшнее. И кругом глина, глина. Всюду стояли огромные вонючие лужи, и дорога порой шла прямо через них; глина налипала на подошвы, и начинало казаться, будто вместе с ногой всю землю поднимаешь. А на горизонте то появлялись, то исчезали клубы дыма. По дороге валом валили солдаты, многие были перевязаны и не могли идти без чужой помощи. Они кричали нам: извините, мол, что не успели себя в порядок привести. И распевали бессмысленную песню, которую сами сложили:
Мы здесь, потому что мы здесь,
Потому что здесь, потому что здесь.
Мы здесь, потому что мы здесь,
Потому что здесь, потому что здесь.
Не этого я ожидал. Два раза какие-то солдаты кричали мне: "Эй, браток, побереги нос, как бы тебе его не отстрелили!" Нет, я не этого ожидал. Шел Дождь, все двигались медленно, и зрелище было жалкое. Никто не знал, куда и зачем мы идем. Шли без винтовок, и было жутко, потому что там, впереди, сверкали вспышки и гремели выстрелы. Потом дорога перешла в неглубокую траншею, которая вилась и петляла, покуда мы совсем не запутались, и вот, наконец, мы вышли на линию фронта, но не знали этого: вокруг все было то же самое, только на одинаковом расстоянии друг от друга стояли дозорные. Сквозь мешки, покрывавшие блиндажи, мигали свечи, а с той стороны мертвечиной тянуло.
У хода сообщения было что-то вроде блиндажа, а на нем бумажка с надписью: "Глубокий колодец". Мы вошли внутрь, спустились футов на шестьдесят или семьдесят вниз, и там нас разместили. Совсем как в шахте, только угля нет - сплошь глина. Сухая она была твердой, как железо, а сырая становилась вязкой, как повидло. Мы там устроились, а потом спустились в главную штольню и, пройдя по ней, оказались прямо под немцем - это место называлось высота 60.
Там я и застрял вместе с остальными; двадцать тоннелей размером три на шесть футов; огромные насосы и трубы, посты подслушивания; тысячи людей жили, дышали и спали в глине, глина набивалась во все поры, в рот, в пах, в мозг. Тут же были устройства для разведывания, какие работы немец наверху ведет.
Немец-то, может, и знал, чего мы готовим, а может, не хотел верить в это. Раз мы отклонились в сторону. Доложили офицеру. Такой самоуверенный был малый, сказал, что мы под немецкими позициями и должны выше копать. Ясно было, что не миновать беды. Но офицер и слушать не хотел. И вот однажды глина обвалилась, получилось вроде бы окно, а совсем рядом сидели два немца и преспокойно курили.
Мы перебили их лопатами, как крыс. Это было нетрудно, потому что они сидели без касок. А потом вернулись назад и взорвали высоту, не дожидаясь приказа. Того самоуверенного офицера я больше никогда не видел. Тут уж мы немца опередили, а до этого немец обнаружил одну из наших шахт и взорвал ее, так что это должно было послужить им предупреждением. Я не думал, что мы способны на такую жестокость, хуже зверей. Я помог заложить миллион фунтов взрывчатки, но шнур поджег другой. Там было полно людей, и я не слышал своего голоса из-за грохота тысячи винтовок - наших винтовок. Все было разрушено. Люди в боевой готовности ждали на исходных позициях. Все нервничали, особенно когда выстрелы смолкли. Я с сержантом разговаривал, и вдруг он стал бледный как мел и указал мне на вершину холма. Оттуда пахло жареной ветчиной. У меня даже слюнки потекли. Запела птица, и сержант сказал, что это соловей над вражескими позициями, а внизу тысячи и тысячи немцев, четыре или пять дивизий; одни спят, другие бодрствуют; некоторые жарят ветчину, другие пишут письма или анекдоты рассказывают.
А им надо бы молиться.
Сержант сказал мне, что высота 60 и все, что впереди нас, на самом деле - скопище людей, мешков с песком, пулеметных гнезд, снайперских ячеек, блиндажей; и никакая сила в мире не могла взять эти укрепления; легче взять Гибралтар, сказал он, а уж ему-то это доподлинно известно, потому что он пробыл там полгода. Он не верил, что от нашей работы будет толк, но я-то знал, что может сделать один фунт черного пороху, и знал или воображал, будто знаю, что могут натворить миллионы фунтов этой взрывчатки. Но я ничего не сказал ему, не стал спорить. Теперь жалею об этом, потому что в тот день, когда это случилось, его первым убили наповал.
Было раннее утро, десять минут четвертого, и наши снова открыли огонь. Но не из всех винтовок, а только чтоб отвлечь немца.
Винтовки трещали. Потом смолкли. Что-то пострашнее началось и заставило их смолкнуть; девятнадцать столбов пламени взметнулись вверх, все выше, выше, выше, и земля заплясала. Грохот так бил в голову, что можно было сойти с ума. Я лежал ничком. А потом заверещали свистки. Это был самый грандиозный футбольный матч на свете. Через холм полилась серая людская река. Только сержант не двинулся с места. Мгновение он стоял, сжимая винтовку, и сперва я увидел, что на ней нет штыка. А потом я поглядел на его руку и увидел в ней дыру. Тогда я поглядел на его лицо, и там тоже было две дыры заместо глаз. Челюсть отвисла, как у мертвеца. Он и был мертвецом. Подхватив его винтовку, я пошел через холм. Хотя впереди меня бежало столько людей, вокруг было тихо. Потом послышались стоны: это были раненые и умирающие на том скате холма. Их было столько, что я шел по телам, и нога моя ни разу не коснулась земли. А земля все еще плясала. Я искал немцев, искал с кем драться, но вокруг только рыдали, или бродили, как лунатики, или сидели на земле, уткнув голову в колени, безоружные люди. Никто не хотел драться.
После этого меня решили отпустить домой, но я попросился в действующую часть. И мне позволили остаться. Я думал, может, меня убьют. Я-то уже убил, сколько мне было положено, а если убью еще одного или двух, так все равно никакой разницы это не составит. Зато, по справедливости, у них тоже должна быть возможность меня убить. Вот я и остался. А потом понял, что все равно мертв.
Как могла чужая жизнь стать моим сном?
Не знаю. После этого мы много разговаривали со старым Джорджем; не обязательно про высоту 60; но иногда случайно заговаривали и о ней. А тогда, в трубе, по которой барабанил дождь, глядя ему в лицо, я сам переживал эту историю. И потом одного его слова или даже выражения глаз было достаточно, чтобы перенести меня в 1917 год, во Фландрию. Может быть, из-за истории с Кэрразерс-Смитом, которая была у меня на совести, меня мучил этот кошмарный сон; было какое-то сходство между тем и другим. Я не могу объяснить какое.
Меня интересовало то, что Джордж сказал про смерть: "А потом я понял, что все равно мертв". Во сне я всегда слышал голос Джорджа, произносящего эти слова, и просыпался в холодном поту от мысли, что не только он, но и я, оба мы мертвы. Но он знал, что это такое, а я нет - в этом разница.
Как мог человек умереть вот так и все же жить? Для меня это была загадка, тем более что Джордж был самый живой человек среди нас. Все остальные пытались жить, а он просто жил легко, как птица. Быть может, это большое дело - считать себя мертвым.
V
1
Вы, наверно, помните, что вечером я договорился встретиться с Носарем. Я долго был безработным, и теперь мне хотелось подработать немного на железном ломе. Дома все было в норме; это значит - моя старуха, как обычно, ушла на работу. Если она и просила мне что передать, Жилец не сказал.
- Я ухожу.
- Счастливо.
Он даже не поднял головы от газеты. Я стал что-то насвистывать и вдруг почувствовал его руку на своем плече.
- Ты куда?
- На улицу.
- Дело твое - можешь не говорить, - сказал он. - Иди куда угодно и делай что угодно. Но на твоем месте я не возвращался бы слишком поздно - ты знаешь, она беспокоится, когда тебя долго нет.
- А вам из-за этого достается, - сказал я.
- Слушай, мальчик, что ты имеешь против меня?
- Ничего, до тех пор, покуда вы не встреваете между мной и моей старухой.
- Напрасно беспокоишься, - сказал он. - Если боишься, что у тебя будет новый отец, забудь про это и думать. Она могла бы давным-давно получить развод, но не хочет из-за тебя. Все думает, он вернется.
- Обязательно вернется.
- Ты сам себя обманываешь. Он сбежал через три месяца после свадьбы. И теперь уж его не дождешься.
- Что ж, поживем - увидим, - сказал я. - От этого никому вреда нет.
- Ей от этого вред.
- Моей старухе?.. Ей это все до лампочки. И мне тоже. Вы один икру мечете.
- С тобой все равно что со стенкой разговаривать, - сказал он. Я видел по его лицу, что он умалчивает о чем-то важном. И с удовольствием влепил бы мне оплеуху. Но он этого не сделал, и я, конечно, решил, что какое-никакое, а все же преимущество над ним у меня есть.
Я ушел, очень довольный, что осадил его. Уж если непременно надо иметь отца, я предпочитал человека, которого никогда не видел и, наверно, не увижу. Пусть все остается, как есть, - так я рассуждал. Нам с моей старухой неплохо; только одно я хотел изменить: когда буду прилично зарабатывать, она перестанет ходить на поденную работу и всяких жильцов я выставлю.
Носарь уже ждал меня - он из тех, которые всегда приходят первыми. Само собой, ему до смерти хотелось курить. Я выдал ему сигарету. Он сидел, с любопытством глядя на меня, и сигарета торчала у него изо рта незажженная. Гайки на кровати, конечно, приржавели, а молотка я не захватил.
- Ну как, справишься?
- Молоток нужен; если у тебя нет дела поважнее, найди, пожалуйста, кусок железа или что-нибудь тяжелое, чтоб стукнуть по ключу.
- Дай сперва прикурить.
- Что ж ты сразу не попросил? - сказал я со злостью.
- Видел, что тебе не терпится за работу взяться, не хотел время отнимать. И, как всегда, промахнулся. Давай перекурим, спешить некуда.
Я бросил ему спички и стал искать, чем бы заменить молоток, но ничего не нашел.
- Говорю тебе, спешить некуда, - сказал он. - Сядь покури. Дыми, старик, а я тем временем все в лучшем виде устрою.
Я готов был дать ему в морду. Но вместо этого сел и закурил. Мне пришло в голову - а вдруг он хочет что-то доказать самому себе и для этого ему нужно меня взбесить? Я закурил и задумался, a потом на глаза мне попался кусок трубы. Если вставить в нее ключ, получится рычаг, и я отверну приржавевшие гайки.
Я погасил сигарету, взял трубу и принялся откручивать гайки. Дело пошло как по маслу.
- Вот видишь, - сказал он. - Говорил я тебе, надо покурить, и все будет в порядке.
Он все-таки взял надо мной верх. Но не так, как ему хотелось. Я всегда чувствовал, что Носарь мне чужой. Мы с ним не были настоящими друзьями. Я уважал его, и он, наверно, уважал меня, но виду не показывал. Кроме этого, нас только одно и объединяло - его здоровенный нос и мой шрам; собственно говоря, он заинтересовался мной, только когда у меня появился этот шрам. Он гладил свой нос и многозначительно на меня поглядывал. Как будто хотел доискаться, что нас связывает и что разделяет.
Может быть, он хотел доказать, что мы с ним равны. Что ж, во всяком случае, одно хорошее качество у него было: он восхищался моей старухой.
- Помнишь, каким колоссальным завтраком она нас накормила? - говорил он, а я глядел на него, не понимая, что тут особенного.
- Ну и чего тут такого? - спрашивал я.
- Так ведь она же специально для нас готовила, помнишь?
Я кивал, как будто понял, потому что не хотел его обижать, но и выглядеть дураком тоже не хотел.
- Усадила нас, как лордов! - продолжал он. - Налила чаю, хлеба нарезала, все нам подала.
Сперва я думал - он просто не привык, чтоб ему подавали. Но по-настоящему я все понял, только когда побывал у него дома. Там стояла жуткая вонь, застарелые запахи мешались со свежими, стол был покрыт грязной скатертью, и каждый ел когда вздумается, в любое время дня и ночи. И ни о ком там не заботились, а уж о том, чтобы сготовить еду и накормить семью как следует, говорить нечего.
Пружинный матрац, видно, предназначен был служить постоянным украшением этой комнаты, так что мы его оставили. К тому же он был слишком тяжел. Ни один полисмен не попался нам навстречу, когда мы волокли кровать, а у реки мы без труда спустили груз с крутого берега. Чтобы не будить неприятные воспоминания, мы обошли задами те домики, в одном из которых укрылся старый Кэрразерс-Смит. Там сплошные кочки и идти было трудно; под конец мы бросили спинки и поволокли перекладины по земле. Но все равно мы совсем запыхались, покуда добрались до места. Старик Чарли жил в старом ветхом домике с выбеленными стенами, черепичной крышей, длинной покосившейся трубой и множеством окон. Двор, где хранился всякий утиль, был обнесен высоким забором с колючей проволокой поверху.
Я толкнул плечом широкую калитку, она распахнулась, и мы вошли друг за другом, а на дворе нас встретила большая грязная овчарка, оскалив белые клыки, злющая, вся морда в пене. Мы бросили железо и попятились. Собака была на длинной привязи.
Мы стояли, глядя на собаку. Потом Носарь сказал:
- Пойду приволоку спинки, а потом он у меня живо успокоится.
- Это не он, а она, - сказал я. - И кроме того, если мы размозжим собаке голову, у нас ничего не купят. Погоди, Носарь.
С тех пор как мы разобрали кровать, я искал случая сквитаться с ним; просто смешно, до чего сильным может стать это желание сквитаться. Я оказался прав насчет собаки, и после этой маленькой победы мне даже почудилось, что я стал выше ростом. Мы постояли еще немного, но тут собака повернула голову, заворчала и так рванула веревку, что весь дом задрожал, а потом дверь отворилась. Вышла эта самая Милдред в мохнатом халате, длинные черные волосы распущены по плечам. Остановилась в дверях, вся пятнистая, как большой мотылек, и крикнула собаке: "Молчать!" Собака, вместо того чтобы подбежать к ней, поплелась в сторону и села. Тогда Милдред прошла через двор к калитке.
- Вам чего?
- У нас тут есть старое железо, хотим продать, - сказал я.
- Напрасно старались - отца все равно нет. Приходите лучше завтра.
- Мы подождем, - сказал Носарь.
- Дело ваше, но ждать, может, придется долго.
Носарь сел на старую наковальню.
- Никогда не сиди на холодном железе, - сказала она. - И ждать вам нет смысла. Он девять дней подряд с утра до ночи утиль собирает, и неизвестно, когда вернется.
- Подождем до десяти часов, - сказал Носарь.
- Он ушел далеко, - сказала она. - Может, сейчас он уже где-нибудь близко, а может, в двадцати милях отсюда. Вернется усталый, так что все равно проку вам от него никакого.
- А вы сколько дадите? - спросил Носарь.
- За этот хлам? Да у нас целая гора кроватей.
Я видел, что она хочет поскорей от нас избавиться.
- Можно нам это здесь оставить?
- Ладно, кладите вон туда и приходите завтра, - сказала она. - Но только до шести; ему еще семь дней утиль собирать, а перерывов он никогда не делает.
- Вот что, дайте нам полдоллара, и баста, - сказал Носарь. - Тащи спинки, Артур.
Я сходил за двумя спинками, а когда вернулся, Носарь уже чесал овчарку за ушами. Милдред не было. Носарь что-то нашептывал собаке.
- Пойди погладь ее, - сказал он. - Она добрая, мухи не обидит.
- Пошли отсюда.
- Ты чего сдрейфил?
- Я не сдрейфил, а просто не хочу на рожон лезть, - сказал я. Но насчет собаки он был прав. Я погладил ее по голове, почесал за ушами, а она лизнула мне руку. И я понял, что она добрая, теперь нас знает и не тронет.
Вышла Милдред. Мне послышался в доме еще чей-то голос, но я решил, что это радио. Ну, а если она и развлекалась с дружком, это не мое дело. Протягивая Носарю деньги, она сказала:
- Держи, хотя кровать этого и не стоит. У нас их тут уже сотни две свалено.
- Что ж, спасибо, - сказал Носарь.
- Кажется, я тебя уже где-то видела, - сказала она.
- Кто меня увидит, не забудет, - сказал он. - Ну да ладно, еще увидимся.
- В другой раз принеси что-нибудь получше, малец, - сказала она и пошла к дому. А Носарь все гладил овчарку.
- Пойдем отсюда, - сказал я. Но он медлил, и Милдред тоже. Она остановилась на пороге. Так сказать, молча нас выпроваживала. Она душилась ужасно крепкими духами - у них был смешанный запах свежескошенного сена и фиалок; а может, пахло одними просто фиалками. Дверь хлопнула, только когда мы поднялись до половины холма, и все время я, не оборачиваясь, знал, что она смотрит нам вслед. Скрытная, подозрительная женщина.
- Сядем, - предложил Носарь. Я согласился.
Вечер был славный: едва начало смеркаться, небо над городом было красное - самое приятное время. Я лег навзничь, закинул руки за голову и стал считать зерна в колоске какой-то травинки, удивляясь, как плотно они сидят одно к другому.