День без конца и без края - Можаев Борис Андреевич 8 стр.


– Да, да… Хорошо! – Она кивала, прощально махала рукой. А взгляд оставался все таким же – невидящим.

Осень. На окнах первый налет морозного рисунка. Входит со двора Володя, вносит несколько кружков мороженого молока, потирает руки, говорит радостно:

– Ну, мама, дорожка промерзла, уф! Как по асфальту покатим.

Мария Ивановна укладывает в рюкзаки продукты на недельный срок Володе и Наташе. Двумя стопками разложено мороженое молоко – шесть кружков Наташе, шесть Володе. Потом картофельные лепешки. Тоже на две стопки.

– Наташа, картофельные лепешки уже посолены – только разогреть надо. А молоко оттаивай на медленном огне. Не то пригорать будет, – наставляет Мария Ивановна.

– Господи, уже уяснила, – как взрослая, отвечает Наташа.

В окно кто-то постучал. Володя выглянул в форточку и крикнул:

– Мам, ребята уже собрались! Только нас ждут.

– Ну, ступайте, ступайте!.. – Она затягивает рюкзаки.

Дети одеваются.

– Володя, уши завяжи! – приказывает Мария Ивановна. – Смотри не обморозь!

– Да ты что? Каких-то десять километров всего… Мы единым духом доедем.

– Наташа, накинь еще вот эту шаль, – подает она дочери клетчатую толстую шаль с кистями.

– Да я что, бабушка? Мне и в платке не холодно.

– А я говорю – повяжи!

– Ой, прямо кулема, – ворчит Наташа, но шаль повязывает.

Кто-то опять стучит в окно.

Володя хватает рюкзак и в дверь.

– Если будет занос, в субботу не приезжайте, я сама съезжу к вам, – наказывает Мария Ивановна.

– Ну да, испугались мы твоего заноса, – говорит Наташа.

Ушли дети, и квартира опустела. Мария Ивановна подходит к столу, машинально оправляет скатерть, берет треугольничком сложенное воинское письмо. Развернула, пробежала глазами, улыбнулась. Потом выдвинула ящик стола, достала чистый лист бумаги, ручку, села писать письмо: "Остались мы тут одни бабы. Работаем да вас вспоминаем. Конец лета был дождливый, бурный. Не только хлеба – овсы полегли. И только одна "таежная-19" устояла, та, что выделил Маркович. Помнишь, белесые колоски и красноватые зерна? Урожай дала средний, а устойчивость у нее просто поразительная. Так вот в чем ее секрет… Буду тянуть ее, тянуть за уши. Улучшать…"

Скрипнула дверь, на пороге показалась встревоженная машинистка:

– Мария Ивановна, в лабораторном цехе беда…

– Что такое? – оторвалась от письма Мария Ивановна.

– Степанида упала со скамьи.

– Как упала?

– Так… Перебирала семена и вдруг повалилась, повалилась… На полу лежит. Кажись, не дышит.

– Позвоните доктору, чтобы немедленно явился! – Мария Ивановна бросилась из кабинета.

Лабораторный цех. Возле длинного стола, на котором насыпан ворох семян, суетились бабы. Входит Мария Ивановна.

– Что с ней?

Она отстраняет баб, наклоняется над лежащей Степанидой.

– Омморок… Обнакновенно, – ответила одна женщина.

– Что за обморок? Отчего?

– От голоду…

– Она же вакуированная…

– Хозяйства своего нет… ни коровы, ни молока.

– А что по карточкам получает – детям отдает…

Бабы заговорили все враз, и Степанида слегка приоткрыла глаза.

– Подымите меня. Я сейчас, сейчас… наверстаю…

Ее подняли. Она попыталась было сесть к столу.

– Нет, – сказала Мария Ивановна. – На сегодня ты отработала. Отведите ее в мою комнату. Там теплее. Уложите в постель. А я сейчас принесу молока и лепешек картофельных… Покормить ее надо.

Две женщины уводят Степаниду под руки, остальные сели к вороху зерна.

– Вот она, жизнь, Мария Ивановна, – сказала одна со вздохом. – Сидим возле хлеба и с голоду пухнем.

– Это не хлеб, бабы… Это семена. Наш хлеб воюет.

В лабораторном цехе в плошках колосящаяся пшеница. Мария Ивановна занимается перекрестным опылением. Рядом с ней стоит Наташа.

– Вот видишь, дочка, как это делается? Это пыльники. Пыльца должна быть влажной, тогда она хорошо прорастает. Значит, пыльцу переносишь с этого колоска на другой… Вот так.

– Мам, а тебе Володя говорил о своем решении?

– О каком решении?

– Он уходит из десятого класса. В военное училище поступает, в бронетанковое.

Мария Ивановна роняет пинцет.

Она проходит по коридору, выходит на улицу – раскрытая, с развевающимися на зимнем ветру волосами, в одном платье идет к своему дому.

Володя сидел за столом, читал книгу. По тому, с каким возбуждением вошла мать, он понял, что его тайна открыта. И сразу нахохлился.

– Володя, что за училище? Что ты надумал? И что это значит?

– Просто хочу поступить в военное училище ускоренного типа. На фронт хочу.

– Почему ты мне об этом не сказал?

– Потому что я еще комиссии не прошел.

– Но ты же школьник!

– Мне скоро стукнет восемнадцать.

Он встал, закрыл книгу, положил ее на полку и, сложив руки на груди, сказал твердо:

– Подошло время, мама, когда я должен решить, мужчина я или нет. Настоящие мужчины все там! И отец, будь он жив, понял бы меня. Я уверен.

Она чуть пошатнулась и как бы прикрылась рукой.

– Мама, что с тобой? – Он поддержал ее за локоть.

– Ничего… – Она подняла голову и поцеловала его.

И вот он идет в колонне таких же молоденьких и крепких ребят. Идут как солдаты, грохают сапогами, держат равнение и даже песни боевые поют: "Эх, махорочка, махорка! По-о-ороднились мы с тобой…" Только чубы да челки выбиваются из-под шапок, да за плечами не ранцы, а рюкзаки, да шаг нестройный, да много плачущих среди провожающих женщин. И Мария Ивановна провожает; она стоит в обнимку с Наташей и долго смотрит вслед уходящей колонне новобранцев.

– Ну вот, мам, и остались мы с тобой одни, – говорит Наташа. – Поедем домой!

– Наташа, я забыла тебе сказать: конюх наш заболел и возить вас в город некому. Придется тебе до конца зимы здесь пожить, в интернате. А я уж одна поеду…

По зимней таежной дороге едет одинокая подвода. Лошадь трусит легкой рысцой, понуро свесив голову. На дровнях сидит в тулупе Мария Ивановна, вожжи отпустила. Они низко провисли и нисколько не тревожат лошадь. Она бежит сама по себе, по какому-то необъяснимому велению.

Такими безучастными друг к другу они и появляются на пристанционной усадьбе. Мария Ивановна вроде очнулась. Вылезла из дровней, повела лошадь к воротам и стала распрягать ее: отпустила чересседельник, потом долго развязывала супонь – узел туго затянулся и руки плохо слушались, она часто отогревала их дыханием. Наконец сняла гужи, отбросила оглобли и повела лошадь в хомуте и седелке в конюшню.

Потом вышла, убрала дугу, связала оглобли чересседельником и только после этого пошла домой. В почтовом ящике на двери что-то белело. Мария Ивановна открыла ящик, там были газеты и письмо треугольником. Она прошла в коридор, подложила дров в топящуюся печку, потрогала ее рукой, вошла в лабораторию. Первым делом осмотрела колосящуюся в плошках пшеницу – не померзла ли? Потом разделась, села за стол и вскрыла письмо, читает:

– Милая Маша! Я часто думаю о тебе, о том, как обезлюдела наша станция и как трудно вам справляться с такой прорвой дел. И радуюсь тому, что ты разгадала главный секрет Марковича: вытянула из небытия прекрасную пшеницу – устойчивую, неполегаемую. Для нашей суровой землицы лучшего подарка и не придумаешь. Тяни ее, тяни изо всех сил! И придумай ей подходящее название. Назови ее "Твердью". В ней будет и сила небесной благодати, и вера Марковича в бессмертие дела нашего, и стойкость, несгибаемость духа Марии Твердохлебовой. Прости мне высокопарность, но чую великое будущее за этой пшеницей на наших сибирских полях. Назови ее "Твердью" – прошу тебя…

Сильный ветер треплет пшеницу, гонит по ней волны, клонит к земле, но она снова и снова выпрямляется…

Грохочет гром, мощный ветер срывает с деревьев листья, обламывает ветки и гонит по земле. И бьет пшеницу, кладет ее наземь, крутит, метет в разные стороны, но она снова и снова распрямляется, встает.

И смотрит на эту пшеницу Мария Ивановна Твердохлебова.

Она идет сквозь пшеничное поле, направляется к лесной опушке, к высокому речному берегу.

В отдалении виднеется оставленный "газик". В руках Марии Ивановны полевые цветы.

Грозовая туча вроде бы сваливает за реку, но ветер все еще силен и порывист.

На речном берегу раскинул свои удочки древний дед. Увидав Марию Ивановну, он засуетился, воткнул покрепче свои удильники и пошел ей навстречу. Это был старый работник ее отца, Федот, бывший конюх и сотрудник станции.

Они поравнялись на прибрежном откосе, на самой опушке соснового бора.

– Здравствуйте, Мария Ивановна! – старичок приподнял кепку, а потом уж подал руку.

– Здравствуйте, Федот Максимович!

– А я уж с утра здесь. Все вас поджидал… Приедет, думаю, сегодня ай нет? Все же таки у вас у самой праздник: правительственная награда. Поздравляю!

– Спасибо. А я вот взяла да приехала. – Она достала часы, посмотрела: – Уже четыре… Но часы стоят. Странно!

– Я чуял, что приедешь… Я уж и рыбки наловил. У меня там, на кукане, судачок плавает. А на веревочке беленькая… За горлышко привязана. Тоже в реке прохлаждается. Так что есть чем помянуть Ивана Николаевича.

– Спасибо за память.

– Так работали ж вместе с Иваном Николаевичем, и с того света он меня выволок. Как же тут не помянуть? Ай мы некрещеные! И тебе, Мария, подфартило с наградой. Опять причина…

Мария Ивановна подошла к сосне и положила возле корней цветы. Старичок снял кепку, перекрестился…

– Тут была могила, – как бы извинительно произнес старичок.

– Верю, Федот Максимович, – сказала Мария Ивановна.

– Приехал я после мобилизации, в гражданскую ишо, а тут все разворочено, перекопано… Батарея стояла… Фронт, стало быть. Не то белые, не то красные.

Блеснула молния, ударил гром, и с новой силой зашумели сосны, заметалась пшеница.

– Кабы дождь не пошел, – сказал старичок.

– Это ничего, – отозвалась Мария Ивановна.

Она смотрела на мятущееся пшеничное поле и вся ушла в себя.

– Гляди ты, какая пшеница, – говорит старик. – Ее рвет и мечет, влежку кладет, а она все распрямляется. Говорят – это ваша "Твердь". Хорошо вы сработали!

– Я только завершала… А заложил ее он, давным-давно. Все от отца идет…

Она вдруг качнулась и оперлась рукой о сосну.

– Что с вами, Мария Ивановна?

– Наверное, от жары… Напекло. Принесите воды! Голова кружится.

– Воды! Скорее воды! – запричитал старик и трусцой побежал вниз по откосу.

А Мария Ивановна стала медленно сползать вдоль сосны наземь.

Зашаталась земля, дрогнули хвойные ветви и поплыли во все стороны, растворяясь в голубом бездонном пространстве.

Вроде бы и то поле, и место чем-то похоже на то, но перед нами уже не колосья пшеницы, а белая россыпь ромашек, да синие вкрапины ирисов, да желтые пятна купальниц.

Девушки в длинных платьях и мужчина с бородкой, в той же старомодной соломенной шляпе с низкой тульей, собирают гербарий. Это Твердохлебов Иван Николаевич с дочерьми Ириной и Мусей. Младшая Муся, совсем еще подросток, в беленькой панамке, в плетеных башмачках, бегает по лугу.

– Папа, папа! – кричит Муся. – Смотри, кто к нам едет! Дядя Сережа!

От леса прямо по лугу, выметывая выше груди ноги, шел запряженный в дрожки серый, в крупных яблоках орловский рысак. На дрожках, слегка откинувшись на натянутых ременных вожжах, сидел широколицый, бородатый, медвежьего склада мужчина. Это Смоляков Сергей Иванович, сибирский агроном и предприниматель: он и земледелец, и скотопромышленник, и маслозаводчик, и торговец, и прочая и прочая…

Поравнявшись с Твердохлебовым, он рывком намертво осадил жеребца и молодцевато, пружинисто спрыгнул с дрожек.

– Вот где я разыскал тебя. Здорово, друг народа! Честь Сибири и надежда науки!

– Так уж все сразу! – улыбаясь, Твердохлебов шел к нему.

– Нет, не все! Еще либерал и демократ! – Он сгреб Твердохлебова и облобызал трижды.

– Ты что ж, так на дрожках и прикатил из Сибири? – посмеивался Твердохлебов.

– Милый! Я к тебе не то что на дрожках – на аппарате прилететь готов. А этого зверя напрокат взял у костромского барышника. Не поеду же я к тебе на извозчике. Ну как, хорош, мерзавец? – указывал он на рысака. – Хочешь, подарю!

Меж тем Муся уже держала под уздцы этого серого красавца: жеребец ярил ноздрями и косил на нее выпуклым, с красноватым окоемом, блестящим глазом.

– Муська, стрекоза! А ну-ка да он сомнет тебя? – ахнул Смоляков.

– А я на узде повисну, дядь Сережа. Я цепкая.

– Ах ты егоза тюменская! А как выросла, как выросла! – Он потрепал ее за волосы и обернулся к старшей сестре: – Здравствуй, Ириш! Значит, гербарий собираем? Отцу помогаешь?

– Нет, я для себя… Я теперь на Голицынских курсах учусь.

– Ишь ты какая самостоятельная!

– А я для папы собираю! – кричит Муся.

– Большего мне теперь не дано, – кивает Твердохлебов на пучок трав. – Вот, на каникулах хоть душу отвожу… А потом опять всякие комиссии, заседания, выступления…

– Да брось ты к чертовой матери эту Думу!

– Меня же выбрали… Народ послал. Голосовали! Как же бросишь? Перед людьми неудобно.

– Я слыхал – тебя на третий срок выбирают?

– Нет уж, с меня довольно! – резко сказал Твердохлебов. – Откажусь, непременно откажусь.

– И куда же потом?

– Опять в Сибирь, папа? Да? – крикнула Муся.

– Это не так просто, дочь моя, – озабоченно ответил Твердохлебов. – Ну, что ж мы посреди луга встали? О серьезных делах за столом говорят.

Письменный стол в домашнем кабинете Твердохлебова, заваленный газетами, письмами, телеграммами. У стола сидят хозяин и Смоляков. Сквозь растворенную дверь видны другие комнаты; там раздаются голоса, мелькают женские фигуры, кто-то играет на пианино.

Муся сидит тут же в кабинете отца за легким столиком и заполняет листы гербария.

– Ну уж нет… На этот раз я от тебя не отстану. Должен я что-то сказать сибирякам, – говорит Смоляков. – Поставку семян, закладку питомника – все возьмет на себя кооперация… Исходный материал можешь заказывать всюду, в любом месте земного шара – достанем. Любые расходы покроем.

– Но мне понадобится еще и метеорологическая станция.

– Иван Николаевич, лабораторный цех для селекции уже готов. Все остальное построим. Помощников набирай сам сколько хочешь. Оклад тебе положим от кооперации – десять тысяч в год, как начальнику департамента, – смеется Смоляков.

– А вы не боитесь прогореть на моей науке, господа кооператоры?

– Нет, не боимся. У нас все подсчитано… Помнишь, как мы с тобой голландцев побили сибирским маслом? А с чего начинали? С ярославских быков да с вологодской коровы с одиннадцатью тысячами пудов масла. А как только наладили селекцию, по сто тысяч в год давали приросту! А?

– Ну, пшеницу новую не выведешь за год.

– Да мы и старыми сортами иностранцам нос утрем. Наши мужики наладили караваны зерна в Афганистан. И по морю, и на верблюдах. И поезда фрахтуют. Всю торговлишку англичан там порушили. До Персии добираемся, Индии!.. В Китай идем. А если нашим мужикам дать новые сорта, засухоустойчивые, скороспелые, урожайные… Они весь мир завалят… Дело говорю?

– Дело!

– Ну так едем?

– Трудно мне сейчас сказать тебе что-либо определенное. Видишь, я занят, даже здесь, в отпуске, – сказал Твердохлебов. Он взял со стола письмо. – Это вот жалоба от ссыльного Крючкова… Угодил в ссылку за сбор подписей в защиту иваново-вознесенских забастовщиков. Я говорил с министром внутренних дел… Обещал освободить. А это письмо от тюменского попа. Архиерей притесняет – поп на проповеди обличил местные власти в растратах пособий переселенцам. Надо в Синод писать.

– И хочется тебе с этой политикой возиться? Ты же ученый, друг мой. Учти, наука ждать не может, – сказал Смоляков.

– Это верно, наука не ждет. И мириться с простоем нельзя. А с такой мерзостью мириться можно? Вот, полюбуйтесь. – Твердохлебов достал из папки телеграмму и подал Смолякову. – Телеграмма из Верного. Мать телеграфирует… Сына ее, студента Филимонова, предают во Владимире военно-окружному суду. Будто покушался на урядника. Но это ложь!.. Я проверил. Его просто оговорили провокаторы. А сам Филимонов находился в то время в Москве. И тем не менее…

– Не понимаю, какой смысл в этом?

– Простой… У Филимонова голова на плечах и горячее сердце. Молчать не хочет. Проповедует. Вот это и опасно. В подлые времена мы живем: честных людей увольняют, порядочных обыскивают… Так что же мы должны? Сидеть и ждать – когда до нас дойдет очередь? Нет! – Твердохлебов встал и нервно прошелся по кабинету. – Нет и нет! Я завтра же еду во Владимир и сам буду слушать это дело.

Муся, отложив гербарий, следит за отцом.

– Папа, возьми меня с собой!

Твердохлебов остановился, поглядел на нее:

– Ну что ж, поедем. Тебе это полезно будет.

Военно-окружной суд. Небольшое помещение забито военными, полицией. Штатской публики мало; в гуще самой мы видим Твердохлебова с дочерью.

За судейским столом сидят пять офицеров, в центре – председатель суда, полковник. Чуть сбоку в загородке стоит бритый смуглый молодой человек. Это подсудимый Филимонов. Возле него два солдата с саблями наголо. Молодой человек говорит, обращаясь к судьям:

– Вам хорошо известно, что ни в каком покушении я не участвовал, так как находился в то время в Москве, а не в Шуе. Вы не смогли найти ни одного свидетеля, кроме полицейского осведомителя. Вы боитесь даже присяжных – вам нужно единогласие в расправе. Даже публику впускали по пропускам, свою, доверенную. И вот вы сидите одни и разыгрываете комедию суда. Вы боитесь даже признаться, за что меня судите. А судите вы меня за покушению, но только не на урядника, а на присвоенное вами право – одним говорить открыто, а остальным молчать. Вы судите меня за то, что я осмелился сказать рабочим людям, что они имеют право свободно выражать свое мнение, право на собрания, демонстрации, право самим решать свою судьбу. Я говорил и буду говорить, что люди должны быть свободны и никакими высокими словами о государственной необходимости нельзя оправдать произвола и насилия. Вы меня судите за идеи. Вам нечего выставить против наших идей, кроме дубинки, тюремной решетки и виселицы. Но помните – идеи нельзя посадить за тюремную решетку. Насилие, брошенное против идей, что ветер для огня; оно может только раздуть это негасимое пламя в огромный пожар. Берегитесь! Вы сами сгорите в этом огне.

Подсудимый сел.

Председатель суда, вставая:

– Суд удаляется для вынесения решения.

Все встают и выходят в фойе.

Твердохлебов очень возбужден. К нему подходит молодой вертлявый репортер.

– Господин депутат, что вы думаете об этом процессе?

– Это издевательство над правосудием. Процесс должен быть гражданским, с присяжными, с защитой, – ответил Твердохлебов.

– Что вы предлагаете предпринять?

– Подождем решения суда.

– Папа, а почему он такой спокойный? Ведь его могут засудить? – спрашивает Муся.

– Он прав, поэтому и спокоен.

В другой группе слышны голоса, но трудно уловить, кто что говорит.

Назад Дальше