– Да, да… Хорошо! – Она кивала, прощально махала рукой. А взгляд оставался все таким же – невидящим.
Осень. На окнах первый налет морозного рисунка. Входит со двора Володя, вносит несколько кружков мороженого молока, потирает руки, говорит радостно:
– Ну, мама, дорожка промерзла, уф! Как по асфальту покатим.
Мария Ивановна укладывает в рюкзаки продукты на недельный срок Володе и Наташе. Двумя стопками разложено мороженое молоко – шесть кружков Наташе, шесть Володе. Потом картофельные лепешки. Тоже на две стопки.
– Наташа, картофельные лепешки уже посолены – только разогреть надо. А молоко оттаивай на медленном огне. Не то пригорать будет, – наставляет Мария Ивановна.
– Господи, уже уяснила, – как взрослая, отвечает Наташа.
В окно кто-то постучал. Володя выглянул в форточку и крикнул:
– Мам, ребята уже собрались! Только нас ждут.
– Ну, ступайте, ступайте!.. – Она затягивает рюкзаки.
Дети одеваются.
– Володя, уши завяжи! – приказывает Мария Ивановна. – Смотри не обморозь!
– Да ты что? Каких-то десять километров всего… Мы единым духом доедем.
– Наташа, накинь еще вот эту шаль, – подает она дочери клетчатую толстую шаль с кистями.
– Да я что, бабушка? Мне и в платке не холодно.
– А я говорю – повяжи!
– Ой, прямо кулема, – ворчит Наташа, но шаль повязывает.
Кто-то опять стучит в окно.
Володя хватает рюкзак и в дверь.
– Если будет занос, в субботу не приезжайте, я сама съезжу к вам, – наказывает Мария Ивановна.
– Ну да, испугались мы твоего заноса, – говорит Наташа.
Ушли дети, и квартира опустела. Мария Ивановна подходит к столу, машинально оправляет скатерть, берет треугольничком сложенное воинское письмо. Развернула, пробежала глазами, улыбнулась. Потом выдвинула ящик стола, достала чистый лист бумаги, ручку, села писать письмо: "Остались мы тут одни бабы. Работаем да вас вспоминаем. Конец лета был дождливый, бурный. Не только хлеба – овсы полегли. И только одна "таежная-19" устояла, та, что выделил Маркович. Помнишь, белесые колоски и красноватые зерна? Урожай дала средний, а устойчивость у нее просто поразительная. Так вот в чем ее секрет… Буду тянуть ее, тянуть за уши. Улучшать…"
Скрипнула дверь, на пороге показалась встревоженная машинистка:
– Мария Ивановна, в лабораторном цехе беда…
– Что такое? – оторвалась от письма Мария Ивановна.
– Степанида упала со скамьи.
– Как упала?
– Так… Перебирала семена и вдруг повалилась, повалилась… На полу лежит. Кажись, не дышит.
– Позвоните доктору, чтобы немедленно явился! – Мария Ивановна бросилась из кабинета.
Лабораторный цех. Возле длинного стола, на котором насыпан ворох семян, суетились бабы. Входит Мария Ивановна.
– Что с ней?
Она отстраняет баб, наклоняется над лежащей Степанидой.
– Омморок… Обнакновенно, – ответила одна женщина.
– Что за обморок? Отчего?
– От голоду…
– Она же вакуированная…
– Хозяйства своего нет… ни коровы, ни молока.
– А что по карточкам получает – детям отдает…
Бабы заговорили все враз, и Степанида слегка приоткрыла глаза.
– Подымите меня. Я сейчас, сейчас… наверстаю…
Ее подняли. Она попыталась было сесть к столу.
– Нет, – сказала Мария Ивановна. – На сегодня ты отработала. Отведите ее в мою комнату. Там теплее. Уложите в постель. А я сейчас принесу молока и лепешек картофельных… Покормить ее надо.
Две женщины уводят Степаниду под руки, остальные сели к вороху зерна.
– Вот она, жизнь, Мария Ивановна, – сказала одна со вздохом. – Сидим возле хлеба и с голоду пухнем.
– Это не хлеб, бабы… Это семена. Наш хлеб воюет.
В лабораторном цехе в плошках колосящаяся пшеница. Мария Ивановна занимается перекрестным опылением. Рядом с ней стоит Наташа.
– Вот видишь, дочка, как это делается? Это пыльники. Пыльца должна быть влажной, тогда она хорошо прорастает. Значит, пыльцу переносишь с этого колоска на другой… Вот так.
– Мам, а тебе Володя говорил о своем решении?
– О каком решении?
– Он уходит из десятого класса. В военное училище поступает, в бронетанковое.
Мария Ивановна роняет пинцет.
Она проходит по коридору, выходит на улицу – раскрытая, с развевающимися на зимнем ветру волосами, в одном платье идет к своему дому.
Володя сидел за столом, читал книгу. По тому, с каким возбуждением вошла мать, он понял, что его тайна открыта. И сразу нахохлился.
– Володя, что за училище? Что ты надумал? И что это значит?
– Просто хочу поступить в военное училище ускоренного типа. На фронт хочу.
– Почему ты мне об этом не сказал?
– Потому что я еще комиссии не прошел.
– Но ты же школьник!
– Мне скоро стукнет восемнадцать.
Он встал, закрыл книгу, положил ее на полку и, сложив руки на груди, сказал твердо:
– Подошло время, мама, когда я должен решить, мужчина я или нет. Настоящие мужчины все там! И отец, будь он жив, понял бы меня. Я уверен.
Она чуть пошатнулась и как бы прикрылась рукой.
– Мама, что с тобой? – Он поддержал ее за локоть.
– Ничего… – Она подняла голову и поцеловала его.
И вот он идет в колонне таких же молоденьких и крепких ребят. Идут как солдаты, грохают сапогами, держат равнение и даже песни боевые поют: "Эх, махорочка, махорка! По-о-ороднились мы с тобой…" Только чубы да челки выбиваются из-под шапок, да за плечами не ранцы, а рюкзаки, да шаг нестройный, да много плачущих среди провожающих женщин. И Мария Ивановна провожает; она стоит в обнимку с Наташей и долго смотрит вслед уходящей колонне новобранцев.
– Ну вот, мам, и остались мы с тобой одни, – говорит Наташа. – Поедем домой!
– Наташа, я забыла тебе сказать: конюх наш заболел и возить вас в город некому. Придется тебе до конца зимы здесь пожить, в интернате. А я уж одна поеду…
По зимней таежной дороге едет одинокая подвода. Лошадь трусит легкой рысцой, понуро свесив голову. На дровнях сидит в тулупе Мария Ивановна, вожжи отпустила. Они низко провисли и нисколько не тревожат лошадь. Она бежит сама по себе, по какому-то необъяснимому велению.
Такими безучастными друг к другу они и появляются на пристанционной усадьбе. Мария Ивановна вроде очнулась. Вылезла из дровней, повела лошадь к воротам и стала распрягать ее: отпустила чересседельник, потом долго развязывала супонь – узел туго затянулся и руки плохо слушались, она часто отогревала их дыханием. Наконец сняла гужи, отбросила оглобли и повела лошадь в хомуте и седелке в конюшню.
Потом вышла, убрала дугу, связала оглобли чересседельником и только после этого пошла домой. В почтовом ящике на двери что-то белело. Мария Ивановна открыла ящик, там были газеты и письмо треугольником. Она прошла в коридор, подложила дров в топящуюся печку, потрогала ее рукой, вошла в лабораторию. Первым делом осмотрела колосящуюся в плошках пшеницу – не померзла ли? Потом разделась, села за стол и вскрыла письмо, читает:
– Милая Маша! Я часто думаю о тебе, о том, как обезлюдела наша станция и как трудно вам справляться с такой прорвой дел. И радуюсь тому, что ты разгадала главный секрет Марковича: вытянула из небытия прекрасную пшеницу – устойчивую, неполегаемую. Для нашей суровой землицы лучшего подарка и не придумаешь. Тяни ее, тяни изо всех сил! И придумай ей подходящее название. Назови ее "Твердью". В ней будет и сила небесной благодати, и вера Марковича в бессмертие дела нашего, и стойкость, несгибаемость духа Марии Твердохлебовой. Прости мне высокопарность, но чую великое будущее за этой пшеницей на наших сибирских полях. Назови ее "Твердью" – прошу тебя…
Сильный ветер треплет пшеницу, гонит по ней волны, клонит к земле, но она снова и снова выпрямляется…
Грохочет гром, мощный ветер срывает с деревьев листья, обламывает ветки и гонит по земле. И бьет пшеницу, кладет ее наземь, крутит, метет в разные стороны, но она снова и снова распрямляется, встает.
И смотрит на эту пшеницу Мария Ивановна Твердохлебова.
Она идет сквозь пшеничное поле, направляется к лесной опушке, к высокому речному берегу.
В отдалении виднеется оставленный "газик". В руках Марии Ивановны полевые цветы.
Грозовая туча вроде бы сваливает за реку, но ветер все еще силен и порывист.
На речном берегу раскинул свои удочки древний дед. Увидав Марию Ивановну, он засуетился, воткнул покрепче свои удильники и пошел ей навстречу. Это был старый работник ее отца, Федот, бывший конюх и сотрудник станции.
Они поравнялись на прибрежном откосе, на самой опушке соснового бора.
– Здравствуйте, Мария Ивановна! – старичок приподнял кепку, а потом уж подал руку.
– Здравствуйте, Федот Максимович!
– А я уж с утра здесь. Все вас поджидал… Приедет, думаю, сегодня ай нет? Все же таки у вас у самой праздник: правительственная награда. Поздравляю!
– Спасибо. А я вот взяла да приехала. – Она достала часы, посмотрела: – Уже четыре… Но часы стоят. Странно!
– Я чуял, что приедешь… Я уж и рыбки наловил. У меня там, на кукане, судачок плавает. А на веревочке беленькая… За горлышко привязана. Тоже в реке прохлаждается. Так что есть чем помянуть Ивана Николаевича.
– Спасибо за память.
– Так работали ж вместе с Иваном Николаевичем, и с того света он меня выволок. Как же тут не помянуть? Ай мы некрещеные! И тебе, Мария, подфартило с наградой. Опять причина…
Мария Ивановна подошла к сосне и положила возле корней цветы. Старичок снял кепку, перекрестился…
– Тут была могила, – как бы извинительно произнес старичок.
– Верю, Федот Максимович, – сказала Мария Ивановна.
– Приехал я после мобилизации, в гражданскую ишо, а тут все разворочено, перекопано… Батарея стояла… Фронт, стало быть. Не то белые, не то красные.
Блеснула молния, ударил гром, и с новой силой зашумели сосны, заметалась пшеница.
– Кабы дождь не пошел, – сказал старичок.
– Это ничего, – отозвалась Мария Ивановна.
Она смотрела на мятущееся пшеничное поле и вся ушла в себя.
– Гляди ты, какая пшеница, – говорит старик. – Ее рвет и мечет, влежку кладет, а она все распрямляется. Говорят – это ваша "Твердь". Хорошо вы сработали!
– Я только завершала… А заложил ее он, давным-давно. Все от отца идет…
Она вдруг качнулась и оперлась рукой о сосну.
– Что с вами, Мария Ивановна?
– Наверное, от жары… Напекло. Принесите воды! Голова кружится.
– Воды! Скорее воды! – запричитал старик и трусцой побежал вниз по откосу.
А Мария Ивановна стала медленно сползать вдоль сосны наземь.
Зашаталась земля, дрогнули хвойные ветви и поплыли во все стороны, растворяясь в голубом бездонном пространстве.
Вроде бы и то поле, и место чем-то похоже на то, но перед нами уже не колосья пшеницы, а белая россыпь ромашек, да синие вкрапины ирисов, да желтые пятна купальниц.
Девушки в длинных платьях и мужчина с бородкой, в той же старомодной соломенной шляпе с низкой тульей, собирают гербарий. Это Твердохлебов Иван Николаевич с дочерьми Ириной и Мусей. Младшая Муся, совсем еще подросток, в беленькой панамке, в плетеных башмачках, бегает по лугу.
– Папа, папа! – кричит Муся. – Смотри, кто к нам едет! Дядя Сережа!
От леса прямо по лугу, выметывая выше груди ноги, шел запряженный в дрожки серый, в крупных яблоках орловский рысак. На дрожках, слегка откинувшись на натянутых ременных вожжах, сидел широколицый, бородатый, медвежьего склада мужчина. Это Смоляков Сергей Иванович, сибирский агроном и предприниматель: он и земледелец, и скотопромышленник, и маслозаводчик, и торговец, и прочая и прочая…
Поравнявшись с Твердохлебовым, он рывком намертво осадил жеребца и молодцевато, пружинисто спрыгнул с дрожек.
– Вот где я разыскал тебя. Здорово, друг народа! Честь Сибири и надежда науки!
– Так уж все сразу! – улыбаясь, Твердохлебов шел к нему.
– Нет, не все! Еще либерал и демократ! – Он сгреб Твердохлебова и облобызал трижды.
– Ты что ж, так на дрожках и прикатил из Сибири? – посмеивался Твердохлебов.
– Милый! Я к тебе не то что на дрожках – на аппарате прилететь готов. А этого зверя напрокат взял у костромского барышника. Не поеду же я к тебе на извозчике. Ну как, хорош, мерзавец? – указывал он на рысака. – Хочешь, подарю!
Меж тем Муся уже держала под уздцы этого серого красавца: жеребец ярил ноздрями и косил на нее выпуклым, с красноватым окоемом, блестящим глазом.
– Муська, стрекоза! А ну-ка да он сомнет тебя? – ахнул Смоляков.
– А я на узде повисну, дядь Сережа. Я цепкая.
– Ах ты егоза тюменская! А как выросла, как выросла! – Он потрепал ее за волосы и обернулся к старшей сестре: – Здравствуй, Ириш! Значит, гербарий собираем? Отцу помогаешь?
– Нет, я для себя… Я теперь на Голицынских курсах учусь.
– Ишь ты какая самостоятельная!
– А я для папы собираю! – кричит Муся.
– Большего мне теперь не дано, – кивает Твердохлебов на пучок трав. – Вот, на каникулах хоть душу отвожу… А потом опять всякие комиссии, заседания, выступления…
– Да брось ты к чертовой матери эту Думу!
– Меня же выбрали… Народ послал. Голосовали! Как же бросишь? Перед людьми неудобно.
– Я слыхал – тебя на третий срок выбирают?
– Нет уж, с меня довольно! – резко сказал Твердохлебов. – Откажусь, непременно откажусь.
– И куда же потом?
– Опять в Сибирь, папа? Да? – крикнула Муся.
– Это не так просто, дочь моя, – озабоченно ответил Твердохлебов. – Ну, что ж мы посреди луга встали? О серьезных делах за столом говорят.
Письменный стол в домашнем кабинете Твердохлебова, заваленный газетами, письмами, телеграммами. У стола сидят хозяин и Смоляков. Сквозь растворенную дверь видны другие комнаты; там раздаются голоса, мелькают женские фигуры, кто-то играет на пианино.
Муся сидит тут же в кабинете отца за легким столиком и заполняет листы гербария.
– Ну уж нет… На этот раз я от тебя не отстану. Должен я что-то сказать сибирякам, – говорит Смоляков. – Поставку семян, закладку питомника – все возьмет на себя кооперация… Исходный материал можешь заказывать всюду, в любом месте земного шара – достанем. Любые расходы покроем.
– Но мне понадобится еще и метеорологическая станция.
– Иван Николаевич, лабораторный цех для селекции уже готов. Все остальное построим. Помощников набирай сам сколько хочешь. Оклад тебе положим от кооперации – десять тысяч в год, как начальнику департамента, – смеется Смоляков.
– А вы не боитесь прогореть на моей науке, господа кооператоры?
– Нет, не боимся. У нас все подсчитано… Помнишь, как мы с тобой голландцев побили сибирским маслом? А с чего начинали? С ярославских быков да с вологодской коровы с одиннадцатью тысячами пудов масла. А как только наладили селекцию, по сто тысяч в год давали приросту! А?
– Ну, пшеницу новую не выведешь за год.
– Да мы и старыми сортами иностранцам нос утрем. Наши мужики наладили караваны зерна в Афганистан. И по морю, и на верблюдах. И поезда фрахтуют. Всю торговлишку англичан там порушили. До Персии добираемся, Индии!.. В Китай идем. А если нашим мужикам дать новые сорта, засухоустойчивые, скороспелые, урожайные… Они весь мир завалят… Дело говорю?
– Дело!
– Ну так едем?
– Трудно мне сейчас сказать тебе что-либо определенное. Видишь, я занят, даже здесь, в отпуске, – сказал Твердохлебов. Он взял со стола письмо. – Это вот жалоба от ссыльного Крючкова… Угодил в ссылку за сбор подписей в защиту иваново-вознесенских забастовщиков. Я говорил с министром внутренних дел… Обещал освободить. А это письмо от тюменского попа. Архиерей притесняет – поп на проповеди обличил местные власти в растратах пособий переселенцам. Надо в Синод писать.
– И хочется тебе с этой политикой возиться? Ты же ученый, друг мой. Учти, наука ждать не может, – сказал Смоляков.
– Это верно, наука не ждет. И мириться с простоем нельзя. А с такой мерзостью мириться можно? Вот, полюбуйтесь. – Твердохлебов достал из папки телеграмму и подал Смолякову. – Телеграмма из Верного. Мать телеграфирует… Сына ее, студента Филимонова, предают во Владимире военно-окружному суду. Будто покушался на урядника. Но это ложь!.. Я проверил. Его просто оговорили провокаторы. А сам Филимонов находился в то время в Москве. И тем не менее…
– Не понимаю, какой смысл в этом?
– Простой… У Филимонова голова на плечах и горячее сердце. Молчать не хочет. Проповедует. Вот это и опасно. В подлые времена мы живем: честных людей увольняют, порядочных обыскивают… Так что же мы должны? Сидеть и ждать – когда до нас дойдет очередь? Нет! – Твердохлебов встал и нервно прошелся по кабинету. – Нет и нет! Я завтра же еду во Владимир и сам буду слушать это дело.
Муся, отложив гербарий, следит за отцом.
– Папа, возьми меня с собой!
Твердохлебов остановился, поглядел на нее:
– Ну что ж, поедем. Тебе это полезно будет.
Военно-окружной суд. Небольшое помещение забито военными, полицией. Штатской публики мало; в гуще самой мы видим Твердохлебова с дочерью.
За судейским столом сидят пять офицеров, в центре – председатель суда, полковник. Чуть сбоку в загородке стоит бритый смуглый молодой человек. Это подсудимый Филимонов. Возле него два солдата с саблями наголо. Молодой человек говорит, обращаясь к судьям:
– Вам хорошо известно, что ни в каком покушении я не участвовал, так как находился в то время в Москве, а не в Шуе. Вы не смогли найти ни одного свидетеля, кроме полицейского осведомителя. Вы боитесь даже присяжных – вам нужно единогласие в расправе. Даже публику впускали по пропускам, свою, доверенную. И вот вы сидите одни и разыгрываете комедию суда. Вы боитесь даже признаться, за что меня судите. А судите вы меня за покушению, но только не на урядника, а на присвоенное вами право – одним говорить открыто, а остальным молчать. Вы судите меня за то, что я осмелился сказать рабочим людям, что они имеют право свободно выражать свое мнение, право на собрания, демонстрации, право самим решать свою судьбу. Я говорил и буду говорить, что люди должны быть свободны и никакими высокими словами о государственной необходимости нельзя оправдать произвола и насилия. Вы меня судите за идеи. Вам нечего выставить против наших идей, кроме дубинки, тюремной решетки и виселицы. Но помните – идеи нельзя посадить за тюремную решетку. Насилие, брошенное против идей, что ветер для огня; оно может только раздуть это негасимое пламя в огромный пожар. Берегитесь! Вы сами сгорите в этом огне.
Подсудимый сел.
Председатель суда, вставая:
– Суд удаляется для вынесения решения.
Все встают и выходят в фойе.
Твердохлебов очень возбужден. К нему подходит молодой вертлявый репортер.
– Господин депутат, что вы думаете об этом процессе?
– Это издевательство над правосудием. Процесс должен быть гражданским, с присяжными, с защитой, – ответил Твердохлебов.
– Что вы предлагаете предпринять?
– Подождем решения суда.
– Папа, а почему он такой спокойный? Ведь его могут засудить? – спрашивает Муся.
– Он прав, поэтому и спокоен.
В другой группе слышны голоса, но трудно уловить, кто что говорит.