Революция - Дженнифер Доннелли 17 стр.


- Отлично, - говорит он, отправляя запросы в капсулу пневмопочты. - Значит, вы все-таки в состоянии корректно заполнить форму. У меня было возникли сомнения.

Он сообщает, что заказанные мной материалы скоро привезут, и приступает к перечислению правил. Он нудит и нудит, но мне все равно. Я добилась своего.

Закончив, он протягивает мне карандаш и пару тонких хлопковых перчаток. Я беру их и сажусь за свободный стол. На часах 9:52 утра. Неплохо, если учесть, что я пришла в половине десятого. Я надеялась добраться раньше, но сначала поезда задерживались, а потом мне пришлось на время отклониться от маршрута. Я как раз вместе с толпой выходила из метро, когда зазвонил телефон.

- Твоя очередь, - сказал Виржиль.

- Слушай, я не могу. Час пик, а я посреди Парижа.

- Ну и что? - спросил он, и я почувствовала вызов в его голосе.

- Что стряслось? - забеспокоилась я и стала озираться, куда бы свернуть с шумного бульвара Анри IV.

- Да ничего.

- Ну хорош, - сказала я, направляясь в переулок. - Я же слышу, тебя что-то парит.

- Сегодня утром какие-то придурки напали на мою тачку.

- Зеркала сняли или что-нибудь в этом духе?

- Нет, хотели ее угнать. Причем я был внутри.

- Господи. Обошлось?

- Почти.

- Виржиль, что с тобой?

- Порядок. Я просто взвинчен.

- Так что было-то?

- Ну, подрались… Приехали копы…

- Ты дрался?..

- Да все со мной хорошо. Ей-богу. Споешь мне?

- Ладно. Хотя нет, не ладно. Сперва я хочу знать, что с тобой и правда все хорошо.

- Все окей. Честно. Один чувак замахнулся кулачищем, но я увернулся. Он чуть-чуть меня задел. Ну, царапина на щеке. Подумаешь. Спой мне, Анди. Пожалуйста. Я жутко устал.

И я принялась петь. Села на скамейку в парке и стала петь то, что мы тогда пели хором у Реми. Потом кое-что из "Гипсового замка". Но Виржиль все не засыпал. Он был на взводе. Я чувствовала по его голосу, как в нем кипит адреналин.

Нужна какая-то колыбельная, подумала я. Пошарила в памяти, но не вспомнила ничего, кроме примитивной детской песенки про малыша, который рухнул с макушки дерева, - должно быть, это самая жуткая колыбельная всех времен и народов. Но тут мимо меня проехало такси с рекламой британского турагентства "Смит и Барлоу", предлагающего дешевые перелеты в Лондон. Смит и Барлоу. Группа "Смите". Песня "Asleep". Идеально!

Получилось не блестяще, мне не хватало аккомпанемента, а также голоса Моррисси. Но это было не важно. Он хотел, чтобы я спела. А я хотела ему спеть.

Последний куплет - тот, где про лучший мир, - он пропел вместе со мной. Точнее, он его пробормотал. А потом прошептал "спасибо" и отключился. Я осталась сидеть на скамейке с закрытыми глазами, сжимая в руке телефон. Что это было - вот только что? А вчера? Мне страшно хотелось оказаться с ним рядом. Лежать у него под боком. Слушать, как он дышит. Не знаю, как называется это чувство. И есть ли для него название. Но лучше бы все это ничего не значило, потому что он слишком крут и слишком красив. Ничего похожего в моей жизни не было. Он ужасно живой и очень классный. А я улетаю через пару дней.

И я постаралась выкинуть его из головы, но всю дорогу до библиотеки напевала себе под нос "Asleep".

Теперь я оглядываюсь в поисках архивных кротов с тележками, но они еще не вышли из своего подземелья. Видимо, придется ждать, и я достаю дневник. Я захватила его с собой, чтобы почитать за обедом, пока библиотека будет закрыта.

Открываю его с надеждой - еще большей, чем вчера ночью. Я надеюсь, что Алекс выжила. И что Виржиль сегодня вечером мне позвонит. Во мне столько разных надежд, что самой страшно.

5 мая 1795

Стражники до сих пор меня не поймали. Я еще жива. Моя рана так и не загноилась. Возможно, я протяну достаточно долго, чтобы дописать эту историю.

До моего ранения, до погони, я начала рассказывать про штурм Версаля. Мы все сумели его пережить.

На рассвете генерал Гош, один из командиров Парижской гвардии - той самой, что напала на дворец, - узнал о ночных событиях и пришел на помощь королю. Гош и его люди вытеснили мятежных гвардейцев из дворца. Затем прибыл генерал Лафайет и добился перемирия, убедив короля выйти на балкон и обратиться к народу. Король с важным видом заявил, что переезжает в Париж, дабы наслаждаться там преданностью своих добрых подданных, - я же говорила, что он был глупцом.

Потом Луи-Шарля и его родных увели, а меня вышвырнули, словно мусор. Я хотела следовать за Луи-Шарлем, но гвардейцы вытолкали меня из королевских покоев, и я вновь оказалась в Зеркальном зале. Несколько бледных растерянных слуг убирали трупы. Другие метались по комнатам, пакуя платья, туфли, белье, духи - все, что могло понадобиться королеве в пути. Некоторые просто бродили как потерянные.

- Мадам, заклинаю вас, возьмите меня с собой, - плакала маленькая судомойка, хватаясь за рукав фрейлины. - Я умею готовить и присматривать за детьми. Умоляю, мадам!

Слуги и служанки, трубочисты и кухарки, конюхи и садовники - им всем велели убираться. Они больше были не нужны, поскольку Версаль кончился. Король и королева отныне поселятся в сыром разваливающемся дворце Тюильри и будут там жить под домашним арестом.

За оградой толпа все еще пела, кричала и танцевала. Какая-то женщина визжала: "Свобода! Свобода для всех и каждого!"

Свобода. Они выкрикивали это слово всю ночь, снова и снова, и размахивали полотнищами, на которых оно было начертано огромными буквами. Неужели она вот такая, эта их свобода? Если да, то я не желала иметь с ней ничего общего. Что значила для меня свобода? Что я могу пришпиливать дурацкие ленточки к своей шляпе? Распевать глупые песенки? Что я вольна вернуться в Париж и помереть там с голоду?..

На ступенях дворца кто-то вытирал лужу крови. Кто-то собирал осколки стекла, и они сыпались в ведро с нехорошим, тревожным звуком.

Я его узнала, этот звук. Так разбиваются мечты.

35

- Мадемуазель, вот ваши материалы.

Голос застает меня врасплох. Я снова с головой провалилась в дневник.

- Что? - переспрашиваю я. Получается слишком громко.

Кротоподобный служащий передо мной прижимает палец к губам.

- Это ваш заказ, - объясняет он, показывая на тележку с коробками. - Пожалуйста, распишитесь. Здесь пять коробок. В одной - свидетельство о смерти и завещание Амадея Малербо. В трех - его ноты. В последней - личные бумаги.

Он складывает коробки на мой стол и протягивает мне бланк для подписи.

- Поняла, спасибо, - вздыхаю я. - Кстати, вы не в курсе, почему нет свидетельства о рождении?

- Прошу прощения, чего нет?

- В архиве есть свидетельство о смерти, но нет свидетельства о рождении. Как так получилось?

- А в котором году он родился?

Я знаю, когда он умер и сколько ему было лет, поэтому я быстро подсчитываю в уме и отвечаю:

- В тысяча семьсот семьдесят пятом.

Крот улыбается.

- Ну, это еще до Революции. Вероятно, свидетельство о рождении было уничтожено в ходе многочисленных беспорядков в Париже. Или во время обстрела. Или, скажем, сгорело при пожаре. Или испортилось от сырости, архивы ведь часто хранились в подвалах. А если Малербо родился в провинции, есть шанс, что оно до сих пор пылится в закромах какой-нибудь местной ратуши.

Он кладет подписанный бланк на тележку и собирается уйти, но внезапно оборачивается.

- Хотя… - он задумывается и умолкает.

- Что?

- Есть еще вероятность, что он по рождению вовсе не Амадей Малербо. Возможно, его звали иначе. Документы о рождении и смерти перечислены у нас в каталоге, по годам. Если желаете, можете посмотреть.

Об этом я не подумала.

- А сколько записей за тысяча семьсот семьдесят пятый год?

- Несколько тысяч.

- В таком случае нет, спасибо. У меня один день на все, а не целая жизнь.

Крот исчезает, и я принимаюсь за дело. Уже десять пятнадцать, а мне столько предстоит успеть до обеда. Я начинаю открывать коробку со свидетельством о смерти, когда раздается громкий противный стук.

Я поднимаю голову. Это Ив Боннар. Он стучит по стойке молотком.

- Номер двенадцать! Пожалуйста, наденьте перчатки! - гавкает он.

Двенадцатый номер - это, конечно же, я. Остальные читатели бросают на меня взгляды, полные такого негодования, точно я на их глазах кого-то убила.

- Виновата, - отзываюсь я, надеваю перчатки и залихватски козыряю Иву Боннару. Он недовольно прищуривается и поднимает палец. Значит, первое предупреждение, без вариантов.

Я открываю коробку и бережно вынимаю свидетельство о смерти и завещание Амадея Малербо. Только сухие факты. Он умер в возрасте пятидесяти восьми лет, у себя дома. У него не было ни жены, ни детей, и он оставил все свое состояние Парижской консерватории. Ни в одной бумаге нет для меня ничего нового, но сами по себе документы выглядят впечатляюще - каллиграфия с причудливыми завитушками. Можно будет использовать их как визуальное приложение к докладу.

Дальше я открываю коробку с личными бумагами и принимаюсь их перебирать. Расписки. Целая куча расписок, за все на свете - покупка лошадей, мебели, одежды, повозок. И здесь же письма от нотных издателей, владельцев концертных залов, приглашения от частных лиц дать концерт у них дома. Среди прочих мне попадается письмо от скрипача и композитора Паганини, с обратным адресом в Лондоне. Я с благоговением открываю его, надеясь узнать что-нибудь, до чего еще не докопались другие исследователи, например обнаружить пространные, глубокие и интересные рассуждения о музыке.

Но увы. Паганини на протяжении всего письма ругает английские дороги, английскую публику, сырость постоялых дворов, отвратительную погоду и скверную английскую еду. Под конец он обещает заехать в Париж в июне, по пути в Геную, и выпить с дорогим другом Малербо кофе в его саду под сенью красных роз.

Я разочарованно убираю бумаги обратно в коробку. Кое-что все равно стоит сфотографировать - если расписки и письма сделать бледными, из них получится отличный фон для слайдов доклада. Но мне нужно рассказать в предисловии что-то значимое о Малербо как о человеке, а в этих бумагах и в книгах Джи нет ничего существенного. Что я знаю, в сухом остатке? Что он любил кофе и растил в саду розы? С такими успехами мне отсюда не улететь.

Открываю первую коробку с нотами. Тоже ничего нового. Сверху лежит его знаменитый "Концерт фейерверков". Я играла его сотню раз, не меньше. И все-таки видеть оригинальные ноты, записанные рукой самого композитора, - это круто.

Бумага молочно-белая, но по краям покоричневела и истрепалась. Я бережно достаю ноты и читаю их глазами. Некоторые значки явно не на месте. Кое-где попадаются кляксы и зачеркнутые фразы, и до меня доходит, что это не готовая вещь, а черновик. И он совсем не звучит. Откровенно говоря, получается не такая уж стройная композиция.

Я просматриваю следующую пачку нот в той же коробке. Еще один черновик той же вещи, и в нем уже намечаются успехи. Разве это не потрясающе? И еще четыре черновика. Я раскладываю их перед собой по порядку, чтобы одновременно видеть все версии первой страницы. Если читать их по очереди, можно увидеть, что Малербо изменил и почему. Можно понять, как работал его ум. Оценить необычный ход его мысли. Почувствовать его гений.

Мое сердце бьется от восторга. Я невольно перебираю такты на воображаемом грифе и отбиваю ритм ногой, а потом начинаю петь:

- Там-та-та-ТАМ-та-та-та-та-та-ТАМ-та…

И тут снова раздается стук молотка, и глас свыше взывает ко мне:

- Номер двенадцать, попрошу потише!

Я поворачиваюсь. Ив Боннар поднимает два пальца. Еще одно предупреждение - и я отсюда вылечу.

- Простите, - шепчу я.

И в эту секунду - в эту самую секунду! - звонит мой чертов телефон. Возможно, все бы обошлось, если бы я выбрала в качестве звонка первую сюиту Баха для виолончели. Но увы. У меня стоит "Kashmir". На полную громкость. Причем я не сразу соображаю, где звонит, - роюсь в карманах и в рюкзаке, пока Роберт Плант надрывается о времени и пространстве. Начинаю выворачивать все на стол - кошелек, ключи, дневник Алекс - и наконец нахожу. Телефон прятался под дневником.

Я выключаю звонок. Воцаряется гробовая тишина. Никто не шуршит страницами, не кашляет и не скребет карандашом по бумаге: посетители читального зала, все до единого, уставились на меня. Я не хочу поворачиваться в сторону стойки, но заставляю себя. И вижу то, что и ожидала увидеть. Там стоит Ив Боннар и показывает мне три пальца.

36

В общем, меня погнали. Ив Боннар выставил меня за дверь.

Еще даже нет одиннадцати. Мне бы сейчас сидеть в библиотеке и фотографировать бумаги Малербо. Вместо этого я торчу в кафе и топлю свою печаль в большой чашке кофе. Сегодня тепло и солнечно, и я сижу за уличным столиком. Наблюдаю, как жизнь проходит мимо.

Я так и не поняла, что произошло. Конечно, забыть про перчатки было глупо. Пение… Ну да, не следовало мне петь. Но я, честно говоря, даже не заметила, как начала. Музыка просто захватила меня. Но что касается телефона - тут я не виновата. После разговора с Виржилем я отключила звонок. Точно помню: я стояла в булочной и покупала круассан для Ива Боннара и как раз вспомнила, что в библиотеке нельзя пользоваться телефоном, поэтому достала его и отключила звук заранее. Так что же произошло? Видимо, он ударился обо что-то в рюкзаке, вот звонок и включился. Наверное, о дневник: он лежал прямо на телефоне, Но самое странное - звонивший не оставил мне сообщения. И номер абонента тоже не определился.

- Не прогоняйте меня, очень прошу! Я только-только добралась до бумаг. Мне нужно их дочитать. А потом сфотографировать. И я должна все это успеть сегодня. Уже пятница, в воскресенье я улетаю из Парижа, а в субботу вы закрыты.

- Вам следовало подумать об этом до того, как вы сорвали работу всего читального зала. Причем трижды! Люди приходят сюда заниматься делом.

- Я тоже! - говорю я. - Честное слово. Просто мои дела связаны с шумом, с музыкой, так уж получилось.

Он ответил, что его это не интересует, до свидания. И вот я здесь. Если я не сфотографирую материалы, то мой прекрасный план - в пролете.

Глубоко вздохнув, я стараюсь обо всем подумать спокойно. Значит, так. Надо посидеть здесь до конца обеда, дать Иву Боннару время остыть, а потом просочиться туда и на коленях молить его о пощаде. Но до тех пор еще целых два часа. У меня с собой дневник, так что буду сидеть и читать.

А ей только того и надо! - смеется голос в моей голове. Тот же голос, который я слышала вчера вечером, когда библиотека закрывалась. Разве не забавно, что телефон зазвонил при отключенном звонке?

У меня по спине пробегают мурашки, но я трясу головой, чтобы прогнать наваждение. Опять проклятые таблетки. Вообще-то ты сегодня съела всего одну таблетку, напоминает мне голос. Решила снизить дозу, помнишь?

- Заткнись, - бормочу я, делаю глоток кофе и погружаюсь в чтение.

6 мая 1795

Когда Версаль пал, король с семейством отправился в Париж в карете, а я, со всей родней, - пешком. Добравшись до города, мы валились с ног от усталости. После долгих поисков удалось найти комнату в Марэ, сырую и тесную, - но мне было все равно: я редко там появлялась. Днем и ночью, в любую погоду, я бродила вокруг Тюильри, ломая голову над тем, как попасть внутрь. Ибо моя любовь к Луи-Шарлю более не была притворной, и я искренне хотела увидеться с ним. Но мною двигала также и корысть: ведь королева обещала позаботиться о моей театральной карьере.

Я играла на гитаре у ворот, возле Королевского променада, и у высокой чугунной решетки, окружавшей сады, всякий раз надеясь увидеть Луи-Шарля, но стражники прогоняли меня. Я привязывала записки к камням и швыряла их через ограду. Однажды я привязала записку к марионетке, но позже увидела, что марионетка досталась сыну кухарки. Как-то в понедельник утром я оделась прачкой, рассчитывая просочиться в ворота вместе с другими прачками. Еще я пыталась спрятаться в телеге мясника. Но оба раза меня поймали и избили.

Дворец Тюильри находится в самом центре города. Вокруг - только небольшой сад, не сравнить с просторами Версаля. Часто, глядя сквозь ограду, я думала: где же Луи-Шарлю бегать и играть? Кто будет сидеть с ним под ночным небом и считать звезды? Кто будет развлекать его, таскать для него у пиротехника петарды и шутихи? Он ведь склонен к печали, и королева так хотела, чтобы к нему вернулась радость. Кто поможет, если не я?

Я отчаянно желала проникнуть внутрь и не собиралась сдаваться, но семье нужна была моя помощь с марионетками. Мы снова обеднели и оголодали: зарабатывать на жизнь стало тяжелее. Париж изменился. Это был другой город, не тот, откуда мы уехали всего шесть месяцев назад.

На улицах никто больше не вел легкомысленных бесед. Газеты перестали писать о похождениях куртизанок и актрис. Никто не восторгался новой роскошной каретой какого-нибудь герцога или парой лошадей, купленных под стать карете. Никто не спорил, где лучше готовят телячьи мозги - в "Шартре" или в "Фуа". Женщины больше не носили напудренных париков, они запрятали свои шелковые платья в сундуки и переоделись в муслин. Мужчины теперь ходили в скучных костюмах из фланели.

Единственное, что интересовало горожан - это происходящее в Ассамблее. О чем сутра говорил Дантон? Кого Марат обозвал мерзавцем? Что написала в своей колонке мадам Ролан? Что говорят якобинцы и кордельеры? Признает ли король "Декларацию прав человека"? И кто этот стряпчий из Арраса, этот Робеспьер?

В воздухе пахло надеждой и переменами. Город бурлил и волновался. Люди перестали обращаться друг к другу "сир" и "мадам", теперь они говорили "гражданин" и "гражданка". Все в открытую обсуждали конституцию Франции и беседовали о равенстве и свободе.

Мой отец считал, что настало время чудес. Что теперь возможно все.

- Чудеса? - переспросил мой дядя и сплюнул. - Если мы с вами не передохнем с голоду - вот это будет чудо. Твоя любимая революция плохо сказывается на наших доходах.

Он был прав. Пострадали не мы одни: мастера по парикам и по шелку, ювелиры, цветочницы и кондитеры тоже разорялись. В дорогих магазинах теперь можно было купить позолоченный столик или мраморную статуэтку за бесценок. Мы едва сводили концы с концами. Парижане, окрыленные новыми идеалами, больше не смеялись над пукающими марионетками, и мы теперь ставили новые пьесы - те, что сочинял мой отец. Это были нешуточные эпопеи о тиране Цезаре и о безумствах короля Георга. Они наводили такую тоску, что я засыпала уже на первом акте, если не успевала сбежать куда-нибудь на прослушивание - попытать счастья. Новоиспеченные "граждане" с их конституцией были мне безразличны. Лишь одно имело для меня значение - театр. Раз уж мне не суждено попасть в Тюильри и воспользоваться милостью королевы, думала я, значит надо искать какой-то другой путь на сцену.

Мне казалось тогда, что повальное увлечение революцией - просто модное веяние, которое скоро пройдет. Но я ошибалась. Это "веяние" становилась сильнее день ото дня, и в итоге Париж, мой прекрасный сверкающий город, превратился в жалкое зрелище и стал напоминать циркачку, ушедшую в монастырь.

Назад Дальше