Обиженный полтергейст (сборник) - Алексей Смирнов 12 стр.


Наступил день, когда припасы в замке кончились. Девицы – теперь уже особы весьма почтенного возраста – грозились устроить голодный бунт. Слез с печи недовольный Иван-царевич – слез и упал, запутавшись в многолетней седой бороде. Приподнималась на локте возмущённая Василиса, осыпая нерадивого Кащея словесной окрошкой. Мышь, которая невесть откуда прибежала, никто не замечал; оскорблённый зверёк сердито пищал, требуя себе пищи, путался под ногами; Иван с Кащеем швыряли в мышку, чем придётся. Так продолжалось до того момента, когда взгляд Ивана случайно упал на книгу сказок, раскрытую как раз на нужной странице. Бумагу покрывал толстый слой пыли, но сквозь последнюю ещё можно было различить картинку – там была нарисована мышь: как она бежит по столу, как машет вёртким хвостиком… Иван заревел диким рёвом, на шум прибежал Кащей и увидел, что убелённый сединами витязь стоит, раскачиваясь из стороны в сторону, и глаз не сводит с какой-то книжки. Иван принялся возбуждённо тыкать в страницу пальцем; до Кащея, наконец, дошло.

– Вот оно, – прошептал он невнятно. – Ужель дождусь, увижу мой конец воочию…

Кряхтя, Иван поспешил за яйцом. Оно каким-то чудом не потерялось в воцарившемся хаосе; царевич осторожно положил его на стол, отступил в дальний угол и замер, не дыша. Мышка, рассерженно ворча что-то мышиное, вскочила на стол как бы между делом и так же между делом, походя, будто выполняла некую второстепенную, не главную для себя работу, сбила яйцо на пол. Яйцо, упав, развалилось на две аккуратные половины; в одной из них, как в колыбельке, покоилась сверкающая острая игла.

Тут все заплакали – и дед, и баба.

Правда, плакали по разным причинам. Кащей плакал от радости – его давнее желание готово было вот-вот исполниться. Иван-царевич плакал о безвозвратно ушедших, впустую растраченных молодых годах. А Василиса Премудрая плакала в силу своего заболевания, потому что других поводов к слезам у неё не осталось – она давно уж перестала понимать происходящее вокруг и невольными слезами отвечала на всякое внешнее и внутреннее событие.

Откуда не возьмись, возникла в горнице курочка Ряба.

– Ко-ко! – закудахтала она самодовольно. – Не плачь, дед, не плачь, баба! Я снесу вам яичко новое, не золотое, а простое!

Но Кащей с Иваном, не сговариваясь, прыгнули на неё и в мгновение ока свернули бедовую, глупую голову.

© октябрь 1998

Рыба

Трифонов поставил Бобронову шах и мат в четыре с половиной хода. Половина повисла, потому что собственно физическое действие осталось незаконченным. Трифонов замахнулся ладьей, а Бобронов уже все понял и остановил его руку на пике движения по убийственной дуге.

Шелестели липы, кружилась пыль.

– Красивые шахматы, – пожаловался Бобронов, вставая.

– Уголовники делали, – старенький Трифонов оскалился железным ртом. – Вот где умельцы! Урка. Левша! Сторговались мы славно. Он дорого не взял, а им цены нет…

Бобронов топтался, не решаясь окончательно уйти.

– Ну, ступай! – весело велел ему Трифонов.

– Давай, шагай! – подхватили остальные шахматисты и зрители в шляпах, всего человека четыре или пять. – Правило есть правило!

Бобронов и сам понимал, что правило. Местность, где он проживал, то есть малая родина, делилась в смысле досуга на два уровня. Аристократия сражалась в шахматы, а чернь забивала козла. Бобронов метил в авторитеты, он мечтал выиграть интеллектуальную игру. Но разместившиеся под унтерденлипами гроссмейстеры разделывали его даже не шутя, а в порядке рабочего полуденного перекура.

Шахматисты завели жестокое правило. Аристократа, проигравшегося трижды, ссылали, он изгонялся в домино. Это напоминало гражданскую казнь. А мастера уровня Бобронова, вообще не способные ни к каким развивающим играм, допускались в качестве придворных шутов.

– Я такой же человек, как и вы, – бормотал Бобронов, семеня по тропинке, усыпанной свежевыпавшей листвой. – Мне попросту не везет.

Среди лип попадались дубы, и он наступал на желуди.

На выходе из сквера уже открывался прекрасный вид на двор, где вокруг стола сидели малопрестижные доминошники. Они колотили лапами по столешнице, перемежая удары отрывистыми бессодержательными выкриками.

– Ха! Ха! – дикие звуки напоминали стрельбу петардами.

Любому было понятно, что азартные игры подобного рода не вознесут в облака, не принесут положения, не выпрямят позвоночник и не расправят плечи.

Под столом стояла позорная бутылка с вином, жалкий удел, жребий посредственности. Бобронов медленно приближался к ристалищу, где его хорошо знали, всегда приветствовали и по-своему любили.

– Садись, сосед! – крикнул ему огромный человек, одетый в вытянутую майку навыпуск. – Снова продулся? Стакан Бобронову!

Из дома напротив за игрой наблюдали двое. По пояс обнаженные, татуированные звездами и куполами, они сидели возле окна во втором этаже, раскидывали картишки. Длинный и тощий, с синими эполетами на плечах выбрасывал карты, не забывая поглядывать во двор.

Партнер остановил его:

– Хватит, себе.

– Девятнадцать, – раскрылся тощий.

Партнер, фигура покрепче и вида совсем свирепого, бросил карты на стол:

– Восемнадцать.

– Не прет тебе, Рыба, – меланхолично заметил тощий, закуривая папиросу.

Крепыш опрокинул в себя стакан.

– Ну, ставлю его, – пробурчал он вроде как недовольно, но и равнодушно.

Бобронов присел на лавку, для него нарочно подвинулись. Игроки выбивали из рассохшегося дерева душу.

– ГусенИчные пошли!… гусенИчные!…

Вскоре Бобронова приняли в круг, и он ощутил себя элементом сообщества – пусть не того, в которое рвался, но все-таки не лишним человеком. Он повеселел и начал думать, что лучше быть первым в провинции, чем вторым в метрополии. Понижение в статусе сопровождалось повышением шансов.

Сосед Бобронова, разнорабочий из продуктового магазина, сидел уже крепко выпивший и вел запись.

Татуированный тощий тем временем высунулся в окно, присматриваясь к удаленному скверу, где жировала белая кость.

– Может, лучше оттуда?

– Не, – отозвался Рыба. – Я им шахматы продаю. Давай еще.

Тощий выдернул карту, Рыба принял, заглянул, задумался.

– Еще.

– Рыба! – донеслось со двора.

За столом оживились, сидящие задвигались, расположились под тупыми углами, чтобы лучше видеть, как Бобронов полезет под стол. Бобронов полез безропотно, встал под столом на четвереньки, заискивающе выглянул – готов.

– Козел! – удовлетворенно воскликнул огромный толстяк в майке.

Игроки застучали по столешнице в веселом ожесточении.

– Меее!… Меее!… Меее!… – закричал Бобронов из-под стола.

– Двадцать одно, – сказал тощий.

– Вот сука, – выругался Рыба и вышвырнул две десятки. – Не нравится мне что-то, как ты катаешь… Ну, ладно. Так которого завалить, козла?

– Меее!… – голосил Бобронов, незаметно увлекшийся и вошедший во вкус.

– Как договаривались, – отозвался катала. – Козлы на то и козлы, чтобы их мочить.

– И как валить? Тупо или сделать ему цыганочку с выходом?

Бобронов блеял, развлекая окрестности.

Тощий закатил глаза.

– Давай цыганочку. Зарядим ему по полной. Чтобы понимал, падла, что и к чему. И нам веселее будет.

© февраль 2011

Пищевая цепочка

Когда пельмени всплыли, на них проступили письмена.

Имя-Отчество пошуровал ложкой, поймал, присмотрелся. Чернильные строчки казались сплошными, так как буквы при кипячении почти слились. Имя-Отчество решил, что виновата упаковка: наверное, отпечатались технические характеристики. Состав, инструкция, противопоказания, пользовательское соглашение.

Хотя в глубине души Имя-Отчество понимал, что столкнулся с чем-то иным. Начертания проступили из глубины, выразив суть. Но думать на упаковку было спокойнее. Он не стал доставать ее из мусорного ведра, чтобы проверить. Имя-Отчество осторожно съел пельмени, в любую секунду готовый услышать живое попискивание. Съешь книгу, шептал ему невидимый ангел. В устах будет сладко, а в животе станет горько. Так и случилось, уже через полчаса. Имя-Отчество засел на толчке, и вскоре из-за двери понеслись вопросительные звуки.

Он решил какое-то время не прикасаться к пельменям и перейти на сосиски. Вечером Имя-Отчество поставил вариться две штуки; через пару минут они лопнули вдоль, раскрылись подобно развратным раковинам с жемчужной болезнью, но вместо жемчуга в них тоже явился текст. На сей раз Имя-Отчество сумел кое-что разобрать: сдержанные поздравления с чем-то, отчет о неких цифрах и обещание перспективы. На толчке он просидел без толку, так ничего и не дождавшись.

Имя-Отчество послал сосиски с пельменями к чертовой матери и перешел на картошку. Очистил первую, и начертания были под кожурой. Он взял увеличительное стекло, вчитался и понял лишь, что снова видит наброски к официальной речи. Страна, национальная гордость, стабильный рост и рост стабильности, несокрушимость духовной основы. Имя-Отчество прошелся ножом вторично, взял глубже. Выяснилось, что слова тяжами уходят вглубь, образуя чернильное ядро в сердцевине. Имя-Отчество поел картошки, и к вечеру весь заболел – в смысле боли, с головы до пят. Мышцы ныли, лицо горело, в суставах засели голодные мыши.

Он отправился сдать анализы.

– Очень много эозинофилов, – сказал ему доктор. – Типично для паразитарных инвазий.

– Попроще, пожалуйста, – попросил Имя-Отчество.

– Какие-то глисты, – объяснил тот. – Давайте возьмем биопсию.

От Имени-Отчества отрезали по кусочку, там и сям. Доктор оказался прав. Ткани Имени-Отчества были набиты личинками, вроде трихин.

– Весьма неприятно, – заметил доктор. – Такие вещи трудно лечить. Вы, дорогое Имя-Отчество, сделались по стечению обстоятельств Промежуточным Хозяином.

– Хозяином чего? – осведомился Имя-Отчество.

– Бог его знает, – пожал плечами доктор. – Я вижу такое впервые. Промежуточный Хозяин наполняется промежуточными формами. Потом его – как свинью, например, или какого кабана – съедает Окончательный Хозяин. И вот уже в нем паразит развивается в окончательную форму. Обычно это червяк, хорошо знакомый нам всем.

– Кто же меня, в таком рассуждении, съест? – тупо спросил Имя-Отчество.

– Этого я не скажу. Понятия не имею. Ситуация редкая. Опять же возьмем трихины – субъект, в котором они поселяются, со временем становится Хозяином не только Промежуточным, но и Окончательным. Особенно человек, ибо кому его есть? Разве что особенно повезет в лесу… Я предлагаю вам лечь в специализированную больницу.

Но Имя-Отчество не доехал до больницы. Он скончался у светофора, где некоторое время стояла машина. Так что вскоре Имя-Отчество сожгли, и из трубы повалил густой дым. Ветер разнес его далеко, и Фамилия, уловив аромат, вышел на балкон.

Служба охраны заняла позиции, движение перекрыли, центр города оцепили. Фамилия стоял, и ноздри его трепетали. Он дышал глубоко. Насытившись, Фамилия выполнил несколько приседаний и махов руками-ногами, после чего вернулся в покои.

Там он сел на постель, и сделал еще несколько вдохов. Выпучил глаза, разинул рот. Из гортани выскользнул и зазмеился к выходу огромный черный угорь. Придворный евнух привычно наступил ему на хвост богато расшитой туфлей. Подоспевшие повара рассекли угря катанами, нарубили его дольками, разложили на блюде и отнесли в Золотой Зал, где через пару часов предстояло начаться большому приему по случаю и поводу.

© январь 2013

Обиженный полтергейст

Но кто бы мог вообразить, что здесь еще не все об Акакии Акакиевиче,

что суждено ему на несколько дней прожить шумно после своей смерти,

как бы в награду за непримеченную никем жизнь?"

Н. В. Гоголь. "Шинель"

За всю свою бесхитростную жизнь Ульян Самсонович Щелчков не обидел и мухи. Тишайший пенсионер, сорок лет проработавший геодезистом, он сразу же, едва отпраздновали его шестидесятилетний юбилей, вышел на пенсию – не потому, что тяготился работой, а просто так было положено по закону. Тут же он и овдовел, и остался один-одинёшенек среди оборотистых детей и шумных внуков. Семейство было дай Бог каждому – сын, невестка, внучата трех и двенадцати лет, перезрелая дочь на выданье – сущая кобыла, прости Господи, да в придачу еще парочка прожорливых персов. С мнением патриарха в семье считались мало, желания Ульяна Самсоновича учитывались не всегда. Он не гневался, оставался кроток и тошнотворно мудр, но одно законное право все же себе выбил: от рассвета до заката Ульян Самсонович смотрел телевизор. Смотрел все подряд, и ко всему проявлял интерес – его одинаково занимали как политические дебаты, так и "Угадай мелодию". Он, случалось, угадывал с четырех-пяти нот. Кроме Ульяна Самсоновича, в семье никто телевизор не жаловал, и куплен был прибор со скидкой, дешево, под Новый год, единственно в угоду старейшине. А если разобраться, то не в угоду, а чтоб не лез под веник. Ну, и для интерьера.

Ульян Самсонович заслуживал описания. Дело это достаточно неблагодарное, поскольку известно, что никакими описаниями полноценно воспроизвести человека или предмет невозможно. Это – во-первых, а во-вторых, для аттестации субъекта хватает зачастую какого-нибудь характерного для него высказывания, или кредо, или запомнившегося поступка. Но Щелчков не имел ни кредо, ни поступков в биографии – не говоря уж о сколько-то ценных высказываниях. Он был настолько невзрачен, что описание становится совершенно необходимым – иначе Ульян Самсонович может спокойно растаять в атмосфере наподобие облачка пара, и ничто не укажет на его существование в прошлом.

Так вот: лицом он походил на грушу, приболевшую желтухой. Любой человек на кого-то да похож, чаще всего – на какое-нибудь животное, по причине реинкарнаций. Похоже было что Ульян Самсонович в прежних своих воплощениях ни шкур, ни перьев не удостаивался. Скорее всего, он был именно грушей – переспелой, в почтенных бурых пятнышках, без следов – как и положено груше -растительности на кожуре. Росту был невысокого, не пузан, хоть и с брюшком, а короткие ножки становились по стойке буквы "Х" – но не заглавной, а маленькой. Одеваться любил без затей, в старые неброские вещи, проверенные временем – большей частью фланель и сатин мышиных оттенков. Правда, никогда не расставался с узким черным галстуком на резинке, с дешевой, потускневшей от старости булавкой; носил его дома, и в булочную, когда шел, не снимал. Пил переслащенный чай цвета вываренной морковки, в праздники – рюмку кагора. Еще владел поседевшей кепкой, зимними ботами на сварливых молниях и очками, обе дужки которых были аккуратно перебинтованы синей изолентой. В общем, даже намеренная, целенаправленная характеристика Щелчкова сводилась к трогательному и скучному перечислению его имущества.

Если бы, повторимся, не телевизор.

Бывает порой в человеке нечто безумное, нечто исключительное, которое Бог знает, зачем взялось. Так, например, вполне дебильная персона множит в уме миллионы на миллиарды. Или просыпается страсть к собирательству чего-то совершенно ненужного – при очевидной заурядности всех прочих качеств и устремлений. Далеко искать не надо – у самого Ульяна Самсоновича был в давних приятелях человек, с ума сходивший по всему, что касалось железных дорог. Сам он, разумеется, в жизни не имел к ним отношения, но это не мешало ему увешать паровозными чертежами все стены в доме, набить шкафы моделями и макетами, собрать уникальную библиотеку по железнодорожному делу. Только что поделать – бодливой корове Бог рогов не дает, и страстному коллекционеру за долгие годы честно прожитой жизни не выпало прокатиться дальше ближайшего пригорода.

А Ульян Самсонович испытывал нездоровый интерес к телевидению. Не к технической, в отличие от приятеля, стороне вопроса, и не к истории, был он классическим и идеальным потребителем телевещания. Он слушал все, что оно телевещало, и предавался этому занятию с первых лет появления бытовых телеприемников. Щелчков, взрастивший предприимчивое, деловое потомство, сам, когда был полон еще сил и здоровья, никогда не имел достаточно денег. В пятидесятые годы, как только он разжился, продав последнее, телевизором, который мало у кого водился, ему сперва не не верили и специально приходили посмотреть, так ли это.

Этот аппарат прослужил Щелчкову верой и правдой без малого сорок лет.

В девяносто четвертом году семья, наконец, обратила внимание, что с позиций евростандарта ископаемый предмет выглядит убого. Дед становился несносен, требуя тишины, чтобы расслышать умирающее бормотание долгожителя. И потому купили "Sony", тем самым разрешив сразу две проблемы: и патриарх успокоился, и гармония получилась.

Ульян Самсонович на удивление быстро разобрался с пультом дистанционного управления, и начался кошмар. Вставал старик рано, наполнял стакан в подстаканнике сладкой бурдой и принимался впитывать информацию. До прочих домашних забот ему не было ровным счетом никакого дела. Поначалу со Щелчковым воевали: убавляли звук, сгоняли с дивана, всячески урезонивали и предлагали заняться чем-нибудь другим. Но ни одна альтернатива не казалась Ульяну Самсоновичу достойной. В конце концов незамужняя дочка, владевшая монополией на стервозность, без долгих прений установила строгий лимит на просмотр. И телевизор стали просто выключать. Даже здесь Щелчков не смог изменить себе и закатить скандал, но не сумел и смириться: начал ныть и ворчать по поводу и без повода, что в итоге показалось гораздо несноснее телевещания. После двух недель изнурительной, вялой войны семья сдалась, и ворчание тут же прекратилось. Ульян Самсонович занял свое место на диване, в углу, то с первым, то со вторым персом на коленях, а домочадцы со временем перестали обращать внимание на звуковой фон, и даже привыкли к нему постепенно.

Щелчков не уступал ни толики отвоеванных прав: выбор программ бесповоротно оставался за ним, и в редких случаях, когда кому-то из домашних приходило в голову что-то посмотреть, полагалось испрашивать особого разрешения. Его писали на бумажке. Ульян Самсонович не делал исключения ни для Гоши-подростка, ценившего бокс, ни для трехлетнего Артура, полюбившего мультики. Бизнесменистый сын махнул на ящик рукой со дня покупки; невестка ежедневно, к полудню ближе, выклянчивала сериал, а строптивая дочь ни о чем не просила из принципа и старалась вообще не появляться в комнате, где круглосуточный полумрак содержал в себе неподвижного папу.

В общем, все кончилось миром, и в последние годы жизни Ульян Самсонович провел в комфорте, не замечая бега времени и не особенно следя за здоровьем. Последнее отомстило: и без того не богатырское, оно оказалось вдобавок подорвано непрерывным излучением; Щелчков серьезно захворал, но от больницы отказался наотрез, справедливо подозревая, что с телевизором там обстоит не лучшим образом. Лежал на диване средь персов, следил за "Новостями", машинально принимал заморские лекарства и умер незаметно, купаясь в теплом свете кинескопа.

Назад Дальше