Получаю не сильно вроде, но плыву, словно каноэ по Волге-матушке, плыву, плыву и заплываю на пол. Хочется встать и продолжить, но не получается сразу. "Отряд не заметил потери бойца". Драка продолжается, приобретая все большую массовость. Как писал Сека: "У многих народов, и прежде всего у народов, славившихся своей стойкостью и воинским мужеством, издревле существовали традиции, которые при поверхностном рассмотрении могут показаться просто членовредительством социального тела… В драке выбиваются зубы, ломаются кости, происходит и другая видимая деструкция; но под ней идет невидимая работа созидания - воспроизводится самодостаточность условий человеческого бытия, совершается синтез монады". Глаза закрываются сами по себе, и за опущенными веками возникают французские картинки…
Понтов, конечно, было много: ездить к жене в Париж и делать любовь с энтузиазмом комсомольцев двадцатых годов, но зато с видом на Нотр-Дам. С Парижской богоматерью я несколько преувеличиваю, но все-таки она находилась недалеко. К собору, пройдя по узкой улице Сен-Луи и прошагав по мосту, мы ходили с сыном, когда тот хотел покататься на роликах. Про парижские понты можно вспоминать бесконечно, но я сейчас про войну, а не про чувственные наслаждения.
Кажется, всего на полтора мгновения закрыл глаза, а целая картина, целая философия… Вокруг продолжали не очень убедительно, но драться. Еще никого не убили, однако кровью измазались обильно. Меж перевернутых столов стоял шарообразный Женя, со спины его прикрывали Сека и Паша, держа стулья наперевес, а Серега стоял безоружный. Злягин одной рукой схватился за оранжевый шнур на груди, а вторую с угрозой поднял над головой. В ней он держал вставную челюсть и очки. Кое-как запихав челюсть в рот, а очки посадив на нос, он прокричал, стараясь донести свой месседж до пожилого русского воинства:
- Всем лежать! Взорву к маме и римскому папе!
Образовалась немая сцена. Почти что "к нам едет ревизор". Только из-за портьеры у окон доносилось обезличенное сопение затрудненных вдохов-выдохов. Так дышат мужчины, когда бегут полтора километра на время, или женщины, услаждающие себя оральным способом.
Над бомбой и сексом, над слезами ибиса, над бардаком и борделем, над черным пространством ночи завыла сирена, завершая жанровую сценку. Заметались прожектора в ночи. В стекляшке "Страха и ужаса" погас свет. Зажегся. Погас и зажегся снова. В телевизоре вместо пропаганды возникла бритая голова генерала, командующего Юго-Западным фронтом. Башка лоснилась потом. Рот открывался и закрывался, но дошло не сразу:
- Братья и сестры! В эту минуту все решите именно вы! Коварный враг свершает свои помыслы. Но ему не удастся. Одним словом, если и умирать, то теперь! Где бы вы ни были, вы переходите в распоряжение близлежащего начальства и переходите в наступление. Наше дело правое! Победа будет за нами!
"К нам едет ревизор" продолжился еще некоторое время. Потом Серега в похолодевшей тишине пожал плечами и спросил уже погасший телевизор:
- А перед нами победы не будет?
Глава восьмая
Мы с Серегой волочем Злягина и еле дышим. Впереди потерялись Паша с Секой. Вокруг нас и бегут, и волочатся. Мало что видно, но ясна кутерьма поспешания. Некоторые мужики в трусах. Вижу человека, прыгающего со второго этажа "Страха и ужаса". Пара баб в сорочках и пара без сорочек тоже поспешают в толпе поживших. Прожектора струячат по небу, домам, людям, грузовым машинам. Дискотека, мать, под закрытым небом. Совсем темное небо. А как же почти белые ночи? Или это нас ужасом накрывает?
- Ать-два, левой! - По мостовой уже что-то похожее на организованный ход.
- Давай бросим его, - предлагаю Сереге.
- Бросьте меня, - просит Женя.
- Надо обязательно бросить, - громко шепчет Серега.
Но не бросаем. Волочем сложно сказать куда…
Теперь ясно куда. Площадь между низеньких зданий. Образовывается что-то вроде живого коридора. По инерции бега-волоченья втягиваемся в него.
- Теперь можно, - говорю, а Серега:
- Теперь или никогда, - соглашается.
- Ну же, ну же, - мычит туша Злягина. - Бросайте на хер! Меня увезут в госпиталь!
Бросаем его, то есть аккуратно укладываем на асфальт, чтобы не взорвался.
Коридор- то живой, только недружелюбный, жлобский, грубый, как диктатура пролетариата. Дюжие спецназовцы, парни не старше сорока, одетые в камуфляж и вооруженные… фиг поймешь чем вооруженные, но явно не детскими рогатками и картонными саблями… Они подгоняли бойцов матюгами и пинками. Вылившись через коридор, словно проведенные сквозь строй, оказываемся на площади в неорганизованной толпе, похожей на военнопленных из советского фильма про войну. Стали зажигаться осмысленные фонари. Толк есть, но мало смысла. "В наступление, в наступление", -пьяная фраза, как трезвый грипп, витала в толпе. "Генерал Уродов поведет в психическую. Какую психическую? Какой Уродов? Тот, который в Чечне взорвал гору вместе с собой. Ага, а теперь равнину вместе с нами!"
Бац! Паша и Сека. У каждого по бутылке. В каждой по половине бутылки. В каждой половине бутылки по сорок градусов. В каждом градусе по эйфории. Каждая эйфория по кайфу. В каждом кайфе, может быть, все и есть…
- Я не понял, - шатается Паша.
- А я понял все, - шатается Сека.
- …Пусть ярость благоро-одная! - затягивают впереди криво.
Ну и урод генерал Уродов! Гарцует посреди площади на черном, будто жопа эфиопа, скакуне. Цокает по асфальту и прицокивает к микрофону на стойке под фонарем. Становится ясно, что:
- Грозный враг на последнем издыхании смял инвалидный глубокоэшелонированный тыл! Но не просто так безболезненно! Найденное противоядие врубило оккупантам подо Ржевом, и теперь связь Смольного с Кремлем восстановлена, и первую дюжину пленных врагов с почетом позора провели мимо Мавзолея! Он не держит психическую! Он, тварь, не может глаза в глаза! - Коняка-лошадь становится на дыбы, и уродливый рот Уродова покидает микрофонную зону. С генерала сваливается папаха. Один - слепой - глаз перевязан черной, тоже как жопа эфиопа, лентой. Как жопа прадедушки Пушкина, который где-то в этих (или не этих) местах мордовал своих жен. Если лента на - Пушкина, то в сумме на - Кутузова, а Уродов на вздыбившемся коне в меньшей степени на Медного всадника, а в большей - на Чапаева. К тому же психическая атака. Но ведь это белые шли на красных…
Медный- Кутузов-Чапаев снова возле микрофона, и тем, кто не пьян в дробадан, становится ясна суть:
- Получив винтовки! У вас появится! Редкая по красоте возможность! Умереть, как вы и хотели! Глаза в глаза и штык в штык! Перед вами будут выброшены расстрельные роты! А вы закроете грудью! Жен и детей, деток и внучек!
На площади разом вспыхивают все фонари, и становится красиво. Свет растворяет генерала, и теперь не до него. Опять пихают вперед.
- Эй! - кричу Паше и Секе.
- Эй! - кричит Серега.
- А Женя где?! - кричит Паша.
- В госпитале! - кричит Серега.
- Он сильно болен! - кивает Сека.
Мы оказываемся у крытых брезентом грузовиков. Ими забита примыкающая к площади улочка. И тут фонари и прожектора. Такое вот белое солнце пустыни. Кое-где мелькают знакомые лица. Это рота родная, как "Родная речь". Вот и Соломон Моисеевич. У ротного кровоподтек под глазом и шишка на лбу.
- Получивший получит патроны, которые в кузове! Брать и запрыгивать! Сидеть и ждать! Порядок и смысл! - Рабинович-Березовский опять при деле, а дело его в продолговатых зеленых ящиках.
Логика суеты разделяет бойцов на очереди, образовавшиеся возле каждой машины. Это раздают винтовки. Свеженькие, промасленные целки, произведенные к весеннему наступлению 1917 года, но так и оставшиеся в подвалах Путиловского и востребованные только сейчас.
Хватаю винтовку.
- Как покуролесили? - успеваю спросить и услышать ответ:
- Во всем должен быть порядок и смысл.
- А кто теперь расстреляет Колюню Морокканова?
- От крепости не осталось даже мокрого места.
- А сухого?
- Нам повезло. Так везет только раз в жизни.
- Или в смерти.
Сека и Паша уже стоят с винтовками через плечо, а Серега еще выуживет из ящика. Мы забираемся в кузов, помогая друг другу, и занимаем места на скамеечках возле бортов. Под тентом уютно, словно в турпоходе на Вуоксе, когда вне палатки дождь, а внутри сыро и тепло. Незнакомые мужики лезут в кузов, рассаживаются кто куда. Даже становится тесно. Рычит мотор, поедем вот-вот.
- Стой! - кричат с улицы.
Шебаршение снаружи, и чем-то тяжелым и мягким колотят в борт.
- Места нету!
- Нормально! - доносится с улицы. - Получайте фрукт! Овощ ананас!
Несколько человек кряхтят и поднимают, переваливают через борт. Сквозь распахнутый брезент вонзается свет. Женя Злягин оказывается в кузове как раз возле наших ног. Машина дергается, и мир сдвигается.
- Сестренка, сделай укол не больно, - Злягин бормочет в дреме, затем затихает, а когда мы выкатываем из городка на шоссе, начинает храпеть.
Кажется, всего три раза в жизни я ощущал с миром полную гармонию, знание своего в нем места и удовлетворения им. Однажды в ресторане Дома писателей на Шпалерной, в окна которого через Неву смотрела революционная "Аврора", в девятичасовой колбасе, сидя спиной к крейсеру, выпив в сумме граммов семьсот водки, но не залпом - сквозь чахоточный табачный дым вглядываясь в шум-гам, и ощущая себя полноценным участником ярмарки тщеславия, и отлетев от нее на расстояние семисот граммов - именно тогда вдруг в мире, к которому постоянно имел претензии, все встало на правильные и приятные места, остановилось, давая себя разглядеть и полюбоваться - в картинке быстро сбился фокус и захотелось ненависти, - пошел прочь и, выйдя на улицу, через десять метров упал в открытый люк, но литература спасла, точнее, книги спасли, купленные перед тем в Лавке писателей на Невском в спецотделе, тогда еще они являлись дефицитом - книги в Доме писателей скупал референт, я и принес ему книги, но референта не оказалось, все равно нашел способ убрать семьсот граммов, а книги, положенные в рюкзак, после спасли жизнь… Отпадаешь, вкусно вспотевший, исполнивший свой трохантерный индекс, то есть предназначение, то есть основной инстинкт, которым наделен по набору хромосом, то есть понятно, о чем речь, то есть получилось все по гамбургскому счету, то есть совпали жидкости, то есть не всегда так выходило, но иногда, черт возьми, получалось. А рядом любимое тело, раздавленное, как пластилин, наполовину вытекшее из лона, будто Волга. И тогда долгая, долгая, долгая, долгая, бесконечно долгая секунда короткой пустоты. В ней нет претензий и гордыни. Просто так лежишь бесконечную секунду, и она, сволочь, улетучивается - эфир, Гвадалквивир… Но однажды давно вовсе не пограничная быль в ярославской глубинке. Там я, Мишка Летающий Сустав и Одна Девушка. Мы умотали туда за тысячу километров по наводке-просьбе одного рисовальщика, имевшего бабушку в глубинке, просившего отвезти ей килограмм леденцов и вафельный торт, а взамен взять мешок икон. Предполагалось получить половину, продать и купить гитары. Мы проехали, прошли пешком тысячу, нашли деревню, но не нашли бабушку. Видать, рисовальщик в последнюю минуту зажмотился и обманул, хотя чертеж был точным: излом дороги, название деревень и речки. Только такой бабушки не оказалось. И мы без гроша возле медленной речки, по пояс всего воды. Ходим по воде, разбредаемся, лежим в воде, сидим то на одном берегу, то на другом. Мягкий песочек и нежные рыбешки. Солнце над нами, русское небо, ни людей, ни скотов, ничего впереди, кроме вечной жизни и дружбы без заморочек. И так длился день. Он длился и длился, длился и длился, длился, длился, длился навсегда и все-таки прошел. Началось другое с другими кайфами, найденными иконами, ночным вороватым бегством мимо городка Середа, потом в Ярославле сдали алтарные доски, завернутые в украденную простынь, в камеру хранения, перед которой улыбчивый мент спросил: "Туристы, парни?" - "Разборные плоты", - ответил Мишка, а Девушка улыбнулась. И мы постелили газету "Комсомольская правда" на каменный вокзальный пол и легли втроем, заснули сразу, поскольку устали, а утром нашли копеечку и купили стакан газированной воды без сиропа. Лежа на пляже, хотели есть. Обнаружили местного хиппаря и продали ему американскую футболку, Девушка свою продала, с надписью по-английски "Ангелы ада". Купили три литра молока, три батона, а на сдачу поехали в Москву. Но это получалось уже не то, не та гармония, не гармония вовсе, а суета биологических тел. И только после значимость остановившийся речки, в которую можно было вступать тысячу раз, канонизировалась, по крайней мере для меня. Теперь в ней и в нем нельзя исправить ни черточки. Было это в одна тысяча девятьсот семьдесят первом году. Теперь Мишка Летающий Сустав в Нью-Йорке, а Одна Девушка неизвестно где…
Где я? Неизвестно. Но, кроме меня, тут еще имеются мы. Нас бесконечно катят в "Урале". Никто не рыпается. Все заснули, как только дизельная махина выкатила из городка. Сперва сзади догоняли яркие фары, но скоро огни рассосались, и мы ехали в одиночестве. Или просто все фары выключили для конспирации - все равно небо уже не темнело ночью до упора. Или просто я сам спал и ночь профукал. Теперь явственное утро, а грузовик все остановиться не может. Народ постепенно оживает. Паша с Секой покуда спят, повесив головы, а заминированный Женя продолжает дрыхнуть у откидного борта без задних и передних ног. Не храпит даже, но дышит. После пробуждения мизантропия становится утонченной - ненавидишь людей с особой прелестью. Война войной, только люди достали. Вот их-нас немножечко на войне и поубивают… Я не такая сволочь - это просто пожилые сосуды в башке не хотят просыпаться… Да и лучше, чтобы сон. Вздрогнешь, откроешь глаза - под головой родная подушка, а если повезет - и родная жена для продолжения рода. Однако род продолжен. Потому и война, потому и на войну. Умереть за продолженный род. Что ж, бодрствуем сквозь открытые веки. Придется вспомнить про бессмертие вдоха-выдоха… Серега рядом подоткнул ладошкой свой славянский курносый лик. Бородка, борода молодежная торчит из ладошки в разные стороны. Серега моложав, но по возрасту подошел, а Сека с Пашей подделали паспорта, исправляя возраст до положенных сорока пяти лет… Воины-концептуалисты… Больше никого в кузове не знаю. Нормальные народные рожи, сделанные топором…
Я опять погружаюсь в темноту дремы, в ее бессвязные красные нити и лениво просыпаюсь через сколько-то разом, когда машина резко тормозит. Сека и Паша бодры - их голоса слышны с дороги. Они командуют парадом и откидывают заднюю часть борта. Так удобней сгружать Злягина. Мы с Серегой помогаем, как можем, а заминированный обреченно матерится. Впереди нашего "Урала" грузовичок поменьше. Из него на обочину сбрасывают несколько зеленых ящиков. Ротный, вернувший потерянное было звание, спрыгивает на асфальт после ящиков.
- Блокпост, - говорит, и мы начинаем вертеть головами.
- Где, простите… Блокпост, вы сказали? - спрашивает вежливый Серега.
- Блокпост, я сказал! - Рабинович-Березовский адекватен моменту.
Он целенаправленно шагает в сторону странного вида конструкции, и мы, подхватив винтовки, поспешаем за ним.
- А я не пойду, - ворчит Женя и садится на зеленые ящики.
Бетонные блоки, сложенные "в лапу" наподобие крестьянской избы, оказываются нашей позицией. Внутри валяются пластиковые и стеклянные бутылки.
- Мы, вообще-то, приписаны к парашютной бригаде, - мрачно начинает Сека.
- Теперь никто не приписан ни к чему! - парирует ротный. - Теперь все вперед! Взять врага на штык!
- Что значит "никто не приписан"? - не соглашается Паша. - Мы не пушечное мясо и имеем смысл! Парашюты так парашюты! Сидеть тут на куче говна? Какая отсюда может быть штыковая атака? Куда?
Ротный сбавляет обороты, понимая, что не на тех напал:
- Это все генерал! Это приказ по армии! Мы только винтики войны…
- Шпунтики! - Паша еще не протрезвел до такой степени, чтобы стать покладистым. - Вы почему здесь распоряжаетесь? Нет, мы сами собой распоряжаемся, но хотим знать общий план. Что должны делать? Когда делать? Кто составитель… то есть…
- Генерал Уродов обещал объехать фронт, отслужить молебен и выслушать жалобы. Ваш блокпост, находясь на стыке окопавшихся полков, связывает шоссе, являясь ключом обороны.
- Ах, ключом! - Паше это льстит, и он соглашается за всех. - Ладно! Выполним долг и не посрамим чести.
- Вот и о’кей, - облегченно улыбается Рабинович-Березовский. - У меня еще дел невпроворот. Я же все понимаю и вас специально выбрал из оказавшегося контингента.
- Меня же в госпиталь обещали, суки! - кричит с ящиков Женя.
- Кстати сказать… - начинает Сека, но ротный не дает продолжить.
- Известное дело, какие сейчас госпиталя. Больными и увечными заселяют самый передний край. У меня тут план… - Рабинович-Березовский достает из висящего на плече планшета сложенную в несколько раз карту. - Вот! Сто пятьдесят метров вперед по дороге. Воронка от снаряда. Там ваш больной друг и станет проходить лечение, как живая мина-ловушка.
После этих слов ротный затрусил к грузовику, из которого выпрыгивал. Он бежал, как балерина, вывернув стопы. Свершилось стопроцентное чувство - нам его более не видеть никогда.
Через минуту никого вокруг. Только такое-растакое утро: совсем солнышко проклюнулось над большим ровным полем, обрамленным кудрявыми рощами. За спиной чуть левее дороги ленивый пологий холм приподнял плоскость земли. Птица типа журавль в небе повисла над головой.
- Пойдем, - сказал Паша-Есаул, и мы пошли по шоссе вперед.
Серега всегда любил точность и комментарии. Он считал шаги.
- Сто восемьдесят семь.
- А не соврал, гад! - Паша остановился возле аккуратной воронки, а Сека тут же спрыгнул внутрь.
- Тут уютно.
- Уютно или нет, но приказ есть приказ. - В Пашиной интонации возникли командные обертона.
- Павел, сперва следует назвать командира, - предложил я, чтобы предупредить раздражение.
- Пусть Паша станет командиром блокпоста, а Сека - комиссаром, - поддержал меня Серега.
- Я согласен.
- И я согласен. А Женя будет диктатором авангарда.
- Авангардистом!
- Логично.
Мы вернулись к ящикам уже самоорганизовавшимися. Помогли Злягину подняться и отвели к воронке. Он не сопротивлялся и даже не матерился. Сел в яму и стал думать. Затем пошарил по карманам и достал вставную челюсть.
- Вот она! А думал, что потерял! - Женя воткнул челюсть в рот и повеселел.
Серега спрыгнул к нему и проверил взрывчатку, провода и контакты. Когда-то он учился на инженера, и элементарные знания пригодились.
Снова вернулись к ящикам и перетащили их к блокпосту. Открыли один и обнаружили коробки с патронами.