Семнадцать левых сапог. Том второй - Михальский Вацлав Вацлавович 11 стр.


Но когда я закрывала глаза и оставалась со своими мыслями одна, мне становилось еще холоднее… Мне захотелось туда, в ночь, на порожек, в заколдованный мир твоих глаз. Это наваждение не прошло и утром. Но это не была любовь – это было проклятие, яд, который отравил меня! Я никогда тебя не любила и не люблю, я тебя ненавидела, я на тебя молилась. Я тебе подчинялась, но я тебя никогда, никогда не любила! И будь проклят тот день, когда началась эта пытка, это мое несчастье, которое столько принесло зла родным людям. Нет, я тебя не любила так светло, чисто, радостно и бесконечно, как любила Алешу.

Когда Алеша побежал позвонить Татьяне Сергеевне, я встала, полезла в кладовку, вытащила твою проклятую фуражку и положила ее в комнате на подоконник. Я не хотела, чтобы ты, придя сюда в дом и не увидев своей фуражки, подумал обо мне, что я боюсь Алеши и уже готова лгать. Нет, лгать Алеше я не могла и не хотела! "Пусть будет все так, как будет, – думала я. – Вот только бы согреться мне".

Сколько я ни надевала на себя теплых вещей, мне все было холодно. Так я и ходила по комнате в трех кофтах, а на улице было столько солнца, ребятишки бегали босиком. Город жил своей обычной жизнью. И я тоже должна была жить обычной жизнью… Я решила накормить Алешу его любимым блюдом – пловом. Пока мясо тушилось, я выгладила любимую Алешину белую рубашку, достала его костюм. Я хлопотала по хозяйству и ни на минуту не забывала о том, что там, на окне, лежит твоя фуражка. Плов получился на славу – все зернышки риса отдельно, жир на баранине светился янтарем… Это меня немножко согрело.

В это время в коридоре раздались шаги, много шагов. Вошли веселый, возбужденный Алеша, Татьяна Сергеевна и ты. Но зачем ты-то пришел? Зачем? Это я так говорю сейчас, а тогда видеть тебя было для меня какой-то ненасытной потребностью.

– Лизонька, ты встала! – забеспокоился Алеша. – Ложись! Ложись! Я сделаю все сам. Посмотри, мама, нет, ты возьми ее пальцы – это же ледяшки, да и только.

Я сердито сказала, что я здорова и не нужно меня опекать, и еще говорила какие-то глупости и думала только об одном: кто же первый заметит фуражку и что я отвечу?

– Жена твоя просто волнуется, – сказала Татьяна Сергеевна и добавила так же громко и отчетливо: – Попробуй тут не волноваться, когда все так смешалось.

Плова было мало для всех, я же готовила на одного Алешу. Я вымыла еще рису, который остался у меня в мешочке, и высыпала его в почти готовый плов. И тут же спохватилась: что же я наделала! "Ничего, пока я приготовлю на стол, он дойдет", – подумала я. Но плов так и не дошел. Готовый рис совсем разлезся в сплошную липкую массу, а сырой так и остался сырым, как будто камешки. Таким и пришлось его подавать на стол. О этот плов! Он окончательно сделал меня несчастной… Алеша уплетал за обе щеки и хвалил, целуя поминутно то меня, то мать. Ты тоже поддерживал Алешу. Татьяна Сергеевна ничего не говорила. Ее тянуло к окну, как магнитом. Как и я, она только и видела во всей комнате, что твою фуражку. Я не уловила момента, когда она ее увидела, но, глянув на нее, все поняла. Давясь рисом, я встала, подошла к окну и, засмеявшись слишком громко, так, что все вздрогнули, сказала:

– Николай Артемович, вы вчера забыли у нас свою фуражку. Представь, Алеша, Николай Артемович меня вчера поцеловал.

Я думала, что уничтожу сейчас тебя, мстя за себя и за Алешу, и ждала, что же ты ответишь. А ты засмеялся так добродушно и, как всегда, насмешливо и сказал, обращаясь к Татьяне Сергеевне:

– Только я зашел к Лизе, чтобы передохнуть – никак еще не могу из госпиталя до дому весь путь без остановки проделать, – а тут Иван Денисович с машиной. Я Лизу чмокнул в знак извинения – и бежать. Хорошо, что он подвез: как раз успел к твоему приходу. Трудно без машины. Война кончится – обязательно купим хорошую машину.

Я только собралась сказать, что ты все лжешь, как Татьяна Сергеевна поднялась и быстро подошла ко мне.

– Лизонька! Вы… ты нас никак за родных не хочешь признавать. Мы тебя как дочь любим с отцом, а ты нас чуждаешься… – говорила Татьяна Сергеевна, смотря мне в глаза. Мне показалось, что зрачки у нее вертятся… вертятся… вертятся. И, сжав мою руку так, что на ней потом долго были синяки, тихо, одними губами, обнимая меня, прошептала: – Опомнись! Зачем ему знать о всех наших мерзостях?

И я опомнилась. Я поняла, что хотела казнить не тебя и себя, а Алешу, и отступила. Алеша, увидев, что Татьяна Сергеевна меня обнимает, обрадовался:

– Мама, Лиза, я всегда говорил вам, что вы полюбите друг друга, я знал это! – и, повернувшись к тебе, сказал: – Давайте выпьем на брудершафт! Николай Артемович, почему я всю жизнь говорил вам "вы"? Нам всем нужно быть на "ты"! Давай, отец, выпьем! Теперь я буду звать тебя отцом. Согласен?

– Да-да! Как это будет хорошо, Алеша! – обрадовалась Татьяна Сергеевна, обнимая сына.

Зачем был нужен этот фарс, этот жуткий фарс? Алеша был растроган – подействовало вино. Алеша обнял тебя, и ты обнял его – и потолок не упал на вас, нет, не упал. Потом вы еще выпили, и Алеша сказал:

– Ну и славно! Теперь у нас настоящая семья, – и заставил меня и Татьяну Сергеевну выпить и поцеловаться. И, самое главное, он заставил меня поцеловаться с тобой. Твой поцелуй был не отцовский, и стыд до сих пор сжигает меня за этот второй поцелуй.

Все эти три дня, пока был Алеша дома, я поминутно ловила себя на мысли, что мне с ним скучно и тяжело притворяться, а лгать было необходимо. Этот ледяной холод только меня и выручил. Меня всю трясло, и Алеша приходил в отчаяние, что на меня свалилась малярия. Все эти три дня он только и делал, что поил меня чаем, клал грелки, заставлял пить хину и хлопотал по хозяйству: починил утюг, забил дыры в полу, которые прогрызли мыши, и еще нашел себе множество дел. Почему-то мне казалось, что это приехал не мой Алеша, а его двойник-близнец. Все у этого было не так: кадык, которого раньше не было, волосы ежиком, красный цвет лица и руки, огрубевшие, со слишком коротко подстриженными ногтями. Только когда он сел в вагон, я вдруг поняла, все поняла, что безвозвратно потеряла. Но вагон уже поплыл, и за ним побежала Татьяна Сергеевна, а я повернулась и быстро пошла с перрона, чтобы не встречаться ни с ней, ни с тобой.

Алеша уехал. Я ходила словно потерянная. Я опять перечитывала его письма, обнимала его вещи, носила его рубашки, бродила по тем местам, где родилась и жила наша любовь, писала ему иступленные письма, клялась в вечной любви и верности. Каждая строка этих писем была правдива и искренна.

…Новая волна эвакуированных затопила наш город. Госпиталь собирался эвакуироваться. Я больше не хотела бежать в глубь страны. Я мечтала стать разведчицей, но мои познания в немецком языке оказались слишком ничтожными. Идти же медицинской сестрой не хотелось. Мне тогда казалось, что это все равно, что остаться в госпитале. Нет, это, как я потом убедилась, далеко не все равно.

Написав обо всем Алеше и не дождавшись от него письма, я сдала все документы в военкомат. Целую неделю я не видела ни тебя, ни Татьяны Сергеевны, хотя по коротким запискам, которые ты бросал в почтовый ящик, знала, что ты приходил ко мне дважды. Я сначала порвала эти записки, а потом склеила их и спрятала.

Еще очень далеко, еще невероятно далеко от крыльца своего дома я почувствовала, что ты там, что ты ждешь меня. Я собиралась повернуть обратно и уйти к морю, но так и дошла до своего дома, до акации, в тени которой ты стоял. Ты и тогда страдал. Лицо твое было словно маска из белого гипса. Ты смотрел на меня растерянно и жалостно. И как вздох:

– Я так соскучился… Лиза, Лиза, какое счастье, что вы есть!

Я открыла дверь, и ты вошел в комнату. Я открыла настежь окна, и мы сели на диван. Не помню, но мне кажется, что в тот вечер мы не сказали друг другу ни слова. Мы просто сидели рядом, сидели, не прикасаясь друг к другу, – в этом не было надобности. Мы сидели и молчали. Со стороны – как два чужих человека. Я не знаю, как назвать это чувство. Счастьем? Слишком мало.

В комнате стало совсем темно. Я помню, на дворе стояла страшная духота. Ночь была беззвездная… И вдруг в наш заколдованный мир ворвался смерч – это вошла в темноту, как в пропасть, Татьяна Сергеевна.

– Да, мы дома, – ответил ты и поднялся к ней навстречу.

– Какая прелесть, и ты здесь! – засмеялась Татьяна Сергеевна.

– Да, представь, меня, как и тебя, потянуло к Лизе. Садись, посумерничай с нами.

Ты придвинул Татьяне Сергеевне стул, а сам опустился рядом со мной на диван. Молчать теперь уже было нельзя ни секунды, молчание раздавило бы всех нас троих. И ты говорил, говорил, говорил, а Татьяна Сергеевна смеялась каждой твоей шутке, и часто невпопад. У меня все тело покрылось гусиной кожей. Потом ты поднялся, встала и Татьяна Сергеевна и молча, как будто меня и не было в комнате, пошла к выходу. Ты задержался в комнате. Приподняв меня с дивана, ты крепко обнял и поцеловал меня. Я благодарна тебе за этот поцелуй. Было в нем что-то смелое, гордое.

Я осталась одна в своей комнате. Но я не чувствовала себя одинокой. Пусть ты и ушел, держа под руку Татьяну Сергеевну, но для меня-то ушла твоя строгая, бездушная тень, которая, я уверена, всю дорогу читала Татьяне Сергеевне нравоучения о благородстве.

Ты приходил теперь ко мне каждый день. Мы не целовались, не обнимались с тобой. Мы просто были рядом, говорили о посторонних вещах, смеялись, пили чай. Ты читал мне свою докторскую диссертацию и советовался со мной так, как будто я была твоим научным руководителем или равноценным коллегой. Часто рядом с нами была Татьяна Сергеевна, но она, странное дело, ничем не мешала нам. Конечно, без нее было лучше, но если была рядом она, мы легко с этим мирились. Теперь я часто думаю о том, какую нестерпимую муку пережила Татьяна Сергеевна. Ведь она была чуткая, умная женщина, гораздо умнее меня, и любила тебя – значит, все видела, все понимала лучше нас с тобой.

Потом ты опять заболел. Ты часто болел в то время.

Да, ты заболел, и Татьяна Сергеевна пришла ко мне и просила идти с ней вместе к тебе. Ты не хотел есть, не хотел принимать лекарство до тех пор, пока не увидишь меня. Она сама мне об этом сказала как о чем-то вполне законном.

Я заметила, что, когда ты заболевал, она переставала меня ревновать. И опять начиналось все снова: ночью дежурство в госпитале, днем – у твоей постели. А когда, получив от Алеши письмо, я спохватывалась, оглядывалась на все, что со мной происходит, и выдерживала несколько дней одиночества, как избавление приходила Татьяна Сергеевна и просила меня:

– Лиза, но… Лиза, вы же не хотите, чтобы он умер с голоду! Мы с вами здоровы, а он болен…

И я шла, я мчалась к вам, и, крепко сжав мою руку, Татьяна Сергеевна еле поспевала за мной.

Так прошло тридцать дней – целый месяц. Мы с Татьяной Сергеевной, как старшая и младшая сестры, боролись с твоей болезнью, забыв себя, делали все, чтобы облегчить твои страдания. Да, в те дни мы были с ней самыми близкими друзьями. Ну, а потом ты стал поправляться, и мы снова стали с ней врагами. Ненавидела она меня люто, хотя по-прежнему была со мной внешне добра.

Теперь о том утре… Татьяна Сергеевна была вызвана куда-то в другой город на консилиум. Она забыла мне оставить деньги, чтобы кормить тебя, а собственных у меня не было. Спросить тебя я стеснялась, я ведь и до сих пор стесняюсь говорить с тобой обо всем, что касается житейских вопросов. Занять я тоже нигде не могла: мои личные знакомые были люди бедные. Занимать у ваших знакомых мне не хотелось, чтобы как-то не скомпрометировать тебя и Татьяну Сергеевну. Мать тогда купила теплое пальто и была без денег, но зато дала практический совет: "Карточку-то свою Татьяна Сергеевна оставила, да его, да твоя – вот и деньги. Выкупай хлеб да продавай. Он-то хлеб, чай, совсем не жрет, ты тоже как птичка, вот тебе и деньги. На пятерку дешевле отдашь – с руками оторвут".

Я так и сделала. На другой день рано утром, выстояв в очереди, выкупила в киоске хлеб и побежала на базар. Сперва никак не решалась подойти к тому месту, где толпился народ, покупая и продавая пайки хлеба. Стояла в сторонке, обернув хлеб газетой. Так и не развернув хлеб, я уже собиралась уйти, когда подошла ко мне женщина.

– У вас не хлеб?

– Да.

– Ну, давайте! – Она выхватила у меня сверток и, даже не развернув, бросила его в корзинку. Потом уже спросила, сколько он стоит. Я пробормотала:

– Сколько дадите…

– Эх ты, торговка! Хорошо, что на честную напала. Тут, поди, два кило…

– Два, два, – подтвердила я (вы с Татьяной Сергеевной получали по восемьсот граммов, а я четыреста, как сейчас помню).

– На, получай шестьдесят пять рублей. Хлеб-то продают килограмм по сорок рублей, да у меня больше нету, а ты, видать, не обидишься. Другой кто и вовсе бы тебя надул… – продолжала словоохотливая женщина.

Позже мне как-то пришлось ее оперировать, и она узнала меня, и тот смешной и грустный эпизод сроднил нас.

Тогда я так обрадовалась этим деньгам! Побежала, купила немного фруктов, букетик гиацинтов. Их восковые пахучие цветы ты очень любил, и я знала об этом. Купила кислого молока к оладьям, которые собиралась испечь, и побежала к себе домой, чтобы приготовить тебе завтрак и уже принести готовым. Я не пошла в институт, хотя нужно было сдавать зачет. Какой там зачет, когда нужно было жарить тебе оладьи! Я жарила, обжигая пальцы, я еще была тогда неумелая стряпуха. Потом, собрав все в сетку, побежала к вам. Я очень торопилась. Подумать только – уже десятый час утра, а он еще не завтракал! Я спешила к тебе.

Вот и лестница ваша, вот и дверь. Я хотела открыть замок английским ключом, но, открыв, поняла, что дверь изнутри закрыта на цепочку, чего ты никогда не делал, ожидая меня. Я тихонько постучала – никто не откликнулся. Я постучала сильнее – опять молчание. Тогда, думая, что ты уснул, я стала стараться открыть цепочку сама. Прежде чем мне это удалось, я изодрала себе все руки и думала, что ты будешь целовать их. Я открыла дверь и на цыпочках вошла в твою комнату.

– Кто там?

– Это я! – рассмеялась я, думая о том, сколько чудесной теплоты сейчас зазвучит в твоем голосе.

– Кто это? – переспросил ты.

– Я, Лиза.

– Убирайтесь вон!

– Что?

– Убирайтесь немедленно вон!

Думая, что ты шутишь, я поставила все на буфет и вошла к тебе в комнату. Ты не шутил. Глядя куда-то поверх меня, ты повторил:

– Уходите!

– Николай Артемович!..

– Уходите! Немедленно, сейчас же уходите!

– Я принесла вам завтрак, там, на буфете…

– Забирайте свой дурацкий завтрак и убирайтесь вон!

Я повернулась и пошла из комнаты, пошла, еще не веря, что ухожу навсегда, думая, что вот сейчас ты крикнешь:

– Лиза, остановитесь, все это шутка!

Но ты молчал. Я вышла в столовую и остановилась около буфета. Как же мне было уйти, не накормив тебя?

– Вы еще здесь? Да убирайтесь же вон! Или вы оглохли?

Я слышала, что ты встал с постели; в дверь мне было видно, что ты направляешься ко мне, худой, огромный в белом белье… Я вышла, закрыла дверь, как свою жизнь. Но, видно, тебе всего этого было мало. Открыв широко дверь, вслед за мной ты выбросил цветы, оладьи, банки, обрызгав меня и всю лестницу киселем. Подобрав ударившийся мне в спину букетик гиацинтов – мне их было жалко оставлять на грязной лестнице, – я вышла на улицу. Вот и все. Как говорят японцы, помни о смерти. Я сказала эти последние три слова вслух, и какой-то прохожий, решив, что я обращаюсь к нему, спросил:

– Что?

– Думайте о смерти.

– О чьей?

– О своей! – в тон ему ответила я и побрела домой…

* * *

Дверь дергали, стучали громко кулаком или ногами. Адам, плохо понимая, где он находится и в чем дело, прислушивался: откуда гром?

– Сейчас! Сейчас открою! – крикнул он наконец.

Дверь перестали дергать. Адам пристегнул кое-как култышку. ТЕТРАДЬ ЛИЗЫ заложил очками в том месте, где его чтение прервали, сунул тетрадь глубоко под матрац и пошел открывать дверь.

– Спал, что ли? Столько стучу, стучу! – Это был Митька Кролик. – Можно я на море, а? Все пацаны идут, можно? – В Митькиных глазах было столько покорности и зависимости, что Адам смутился. Ему стало очень приятно, что Митька спрашивается у него, как у отца или у родного деда.

– А заплывать не будешь?

– Что ты! Честное пионерское! Во! – Митька щелкнул ногтем большого пальца по зубам, а потом провел им по горлу. – Во! Век свободы не видать!

– И кто тебя блатному учит! – нахмурился Адам. – Ты что, жулик? Ты что об этой свободе знаешь? Чтобы эти ухватки выбросил! Понял?

– Понял! – виновато потупившись, сказал Митька. – Так я пошел?

– Иди! Слово дай, что заплывать не будешь и в четыре часа вернешься. Это приказ. Понял?

– Так точно!

– Смотри: кто слово не держит – последний человек!

– Ага! – весело крикнул Митька, бросившись к двери.

– Обожди! – остановил его Адам. – Хлеба и огурцов возьми, там проголодаетесь.

– Ты на Больничной улице живешь, что ли? – как бы между прочим спросил Адам, когда Митька отрезал хлеб.

– Не, на Чапаева – Чапаева, семнадцать, здесь, через угол, – машинально отвечал Митька и, прижав к животу пяток огурцов и здоровенную горбушку, выскочил за дверь.

– Эх, дьявол! – пробормотал Адам, улыбнувшись вслед Митьке, и сразу же подумал о том, что с Митькой надо что-то делать. Родные, наверное, измотались, избегались.

Он умылся, надел новую рубашку, подаренную Марией, и вышел из дому, в первый раз за летние месяцы закрыв сторожку на замок. Он достал его из сундука и, когда замыкал, долго не мог продеть шейку замка в ушки на двери. Запирал свой дом он только зимой, чтобы не открылась от ветра дверь и не выстудило комнату. А сейчас запер потому, что первый раз в его доме появилась большая ценность – ТЕТРАДЬ ЛИЗЫ.

Назад Дальше