Семнадцать левых сапог. Том второй - Михальский Вацлав Вацлавович 13 стр.


XXIII

Дочитав письмо, Гуля заплакала и пошла в смежную темную комнату взять носовой платок.

– А я чайку поставлю, если водки не хотите, – взглянув на Адама искоса, вылез из-за стола Павел и прошел на веранду.

Адам остался один на один с ворохом писем, сложенных маленькими треугольниками, со штампами "Просмотрено".

В этих листках бумаги, исписанных мелким почерком, посветлевшими от времени чернилами, была заключена жизнь близкого Адаму человека и его собственная мужская дружба, и нежность, и разделенная тоска, и простые радости военной жизни, и горе, которое приходилось им видеть совсем близко, и смерть, и ужас, и усталость, и светлые дни военных неудач, словом, в этих листках и "треугольниках" для Адама было заключено так много всего, что ему захотелось прижать к груди весь этот ворох писем, пронизанных токами близкого, пережитого и теперь казавшегося таким светлым времени.

– Алексей Степанович! А где же Гриша? – улыбаясь заплаканными черными глазами, как девочка, капризно приоткрыв мягкий припухший рот, спросила Гуля. – Я помню, все время маму просила приветы ему передавать. В каждом письме. И от меня, и от куклы Кати. И еще спрашивала, помню, кто такой Случай, с которым должен приехать Гриша. Папа же писал: будет Случай – пришлем. Так и не было случая.

– Потонул Гриша, – сказал Адам ласково и виновато, как маленькой, улыбаясь Гуле, – потонул. Он у меня в мешке был, через речку одну мы переправлялись, и потонул вместе с мешком. Очень мы горевали с отцом, продукты там потонули, курица у меня была вареная, масло, хлеб. Еду не так жаль было, как Гришу. Я его сколько дней делал! И думали – вот-вот отошлем, вот-вот… И потонул… Очень хороший был паренек, шинель я ему сшил, сапоги – все честь честью. Так что твоя Катя без жениха осталась! – вздохнул Адам, светло улыбаясь.

– Без жениха. Мы с нею так ждали его, так ждали!

Павел вошел в комнату и, не вмешиваясь в разговор Адама и Гули, стал прибирать со стола грязную посуду.

– Сейчас, Паша, я сама, – остановила его за руку Гуля. – Сейчас я приберу, чай подам и будем письма читать, правда? – взглянула она на Адама.

– Конечно, – радостно сказал Адам, – я без очок не вижу. Очень хорошо будет.

Адам бережно отгорнул письма в уголок стола на чистое место, поближе к себе. Прибрав посуду, Гуля ветошкой смела со скатерти крошки к себе в ладонь и стала подавать чай с вишневым вареньем.

– Да… Вон как бывает на свете! – усаживаясь на свое место, проговорил Павел. – Как бывает, а?! – В голосе его было удивление, и радость, и грусть.

– Говорят, гора с горой не сходится, а человек с человеком…

– Да, Паша! Всякое бывает, Паша…

Глядя на Адама, Павел думал о своем отце: "Может, и он где-нибудь есть? Вот такой же старенький. Может, так же мыкается один, как перст". Павел вырос по детским домам и не знал ни своих родителей, ни своей фамилии, ни города или села, в котором родился. Фамилию ему записали еще в первом детском доме – Горешин, а отчество он позже сам себе взял – Иванович.

– Мне покрепче, мать, – попросил Павел, когда Гуля стала разливать чай.

– И мне, – сказал Адам, чувствуя себя в этом доме совсем своим человеком.

– Смотрю на вас, и до сих пор не верится, что это вы – Алексей Зыков. А как вы папу спасли, когда вас ранило в плечо! Когда папа домой вернулся, мне уже десятый год шел. Мама за ним ездила в Челябинск, в сорок пятом году, в декабре. Как раз перед Новым годом его привезла, он там в госпитале лежал почти два года, у него позвоночник болел.

– По соседству, выходит, были, – проронил Адам.

– И вы там, в Челябинске, лежали в госпитале? – переспросила Гуля.

– Нет. Не в госпитале. Это я так, отдыхал в то время в тех краях.

– Вон как! – сказал Павел, правильно поняв слова Адама. – Ладно, давайте чай пить, а то совсем холодный будет. Потом письма почитаем, покурим.

Гуля не поняла ни слов Адама, ни восклицания своего мужа.

– А может, нам Митеньку лучше сегодня забрать? – сказала она, искательно глянув на мужчин.

– Уже ведь сказано, – оборвал ее Павел. – Алексей Степанович прав: пусть сам придет, ума только наберется.

– Конечно, конечно, я ничего, – поспешила согласиться Гуля, – пусть сам.

– Так ты почитай еще. Алексею Степановичу и мне это интересно. А мы покурим. – С этими словами Павел встал из-за стола, открыл створку окна и поставил на стол пепельницу.

– Закуривайте, – протянул он Адаму пачку "Памира".

– Спасибо. Я трубку, – сказал Адам, вынимая свою прокуренную трубку и кисет с табаком.

XXIV

Павел закурил, и голубой дым закружился волокнистыми нитями в струях солнечного света. Адам стал твердыми темно-желтыми пальцами набивать трубку, а Гуля взяла письмо отца, верхнее в ворохе "треугольников", и стала читать его звучным красивым голосом:

"Любимая! Вот я снова продвинулся вперед. Снова зима. Белые мушки вьются в воздухе, морозно.

Сейчас мы с Зыковым сидим в хате, окна ее прострелены автоматами. Хозяйка чудом спасла себя и двоих детей. Мальчик похож на тетиклавиного Валерку из 7-й квартиры, а девочка – копия нашей Гуленьки. Сперва боялись они подойти ко мне, а потом стали привыкать. У меня было немного конфет, я их отдал им. А теперь мешают мне писать письмо, лезут на колени. Мальчика зовут Миколкой. Очень любит целоваться и рисовать. Зыков смеется.

Холодно, низко оседает туман, снег белыми опилками сыплется. Вдали деревья кажутся фонтанами снарядных взрывов. Окруженный нами немец, как зверь в клетке, бьется. Выхода у него нет и не будет. Что же тебе еще писать? Кажется, все. И все мое свободное время отдано тебе, и ты еще раз узнала, что я жив и здоров. Надо идти на передовую, к бойцам, подбодрить их. Сейчас Зыков сушит наши портянки, высушит – и пойдем. Пиши мне обо всем. Целуй доченьку. Иван".

В горле у Гули пересохло и першило от непривычки читать вслух, и, прежде чем взяться за следующее письмо, она отпила несколько глотков остывшего чая. Адам и Павел молча курили, вся комната наполнилась голубым дымом и бесприютным прогорклым запахом табака. Дым вытягивало в окошко сильным столбом, и, глядя с улицы, можно было подумать, что в доме начинается пожар.

Гуля взяла из вороха следующее письмо и продолжала читать все тем же старательным звучным голосом:

"Любимая! Рвемся вперед. День и ночь без передышки ломаем силы противника. Первое апреля встретило нас снежною пургой. На пять метров не видно друг друга. Ветер сшибает с ног. На бровях и ресницах с палец толщиною лед. На мне хромовое пальто, сверх него шинель драповая, сверх всего овчинная шуба, ватные брюки. И до ниточки все мокрое. Метет немилосердно, снег попадает за шиворот, знобит. Лицо покрыто ледяной коркой, через каждые пятнадцать минут, задыхаясь от жгучего ветра, снимаешь с себя маску. На повязках ушанки, под подбородком, ледяные груши с кулак. Голенища сапог тоже набиты мокрым снегом, носки и портянки сырые. Крепчает мороз, теплей становится ногам. Но стремимся не отстать, не оторваться от плеч гонимого нами на запад врага. По пути, когда встречаются села, на несколько минут останавливаемся хоть чуть-чуть обогреться. Вот и я грелся ночью со своим Зыковым у одной тетки. Бедная тетка, не знала, чем нас угостить, да нечем. Предлагает моченые яблоки. И так продрогли до костей – кто возьмет мерзлое мокрое яблоко? Никто. А Зыков взял, ел и прихваливал. Тетка была счастлива.

Я жив и здоров. Плащ-палатку дважды сменил, исполосованную пулями, а к телу прикоснуться фрицевская пуля боится. Правда, однажды если бы не Зыков, то прикоснулась бы крепко, я тебе об этом случае уже писал. Иногда бывает такая жажда отдохнуть, хотя бы пять минут отдохнуть. Войдешь в хату, а сознание снова гонит тебя на улицу. Совесть говорит: "Как тебе не стыдно чаевать! Фриц же от тебя всего триста метров, отгони его подальше, а тогда и возьмись за чай". И так каждый день. Все свободное время отдаю тебе, письмам твоим и тем, которые пишу к тебе".

Гуля взяла новое письмо:

"Мой старик зверски отличился, будем ходатайствовать о представлении его к высшей награде, так командир дивизии сказал вчера на митинге. Что ж, я не против. Будет у меня ординарец герой!

Фрицы неожиданно прорвались ротой прямо на наш КП полка. На КП были одни связные, мой Зыков и еще три бойца охраны – мы были уверены в своей безопасности. Зыков возглавил связных и отбивался три часа, пока мы не ликвидировали прорыв. Почти сотню фрицев они положили, и удивительно – Зыкова даже не царапнула пуля. Если бы немец захватил КП, нам бы пришлось плохо, очень плохо. Вот какие дела! Зыков от радости, что комдив его хвалил, или от своего неожиданного геройства уснуть не мог, все курить выходил из хаты или еще чего… Всю ночь…"

Гуля положила письмо на стол.

– А я не помню, – сказала она растерянно, – я не помню, я никогда почему-то не читала этого письма. Так вы Герой Советского Союза?!

– Нет-нет. Это он так. Конечно, было дело. Разговор был просто, собирались ходатайствовать о нашем награждении, писали. Ну, и меньше чем через неделю, только это письмо ушло, тут с нами и случилась беда. Так что не до героев было. Нас со всего полка…

– Да, я помню, – сказала Гуля. – Папа говорил, что со всего полка их шесть человек спаслось. А вас, он думал, тогда убило.

– Нет. Не убило…

– Значит, вы с папой в разные госпитали попали?

– В разные… Я в плен попал. – Адам посмотрел в глаза Гуле решительно, с вызовом, и в то же время он как бы поощрял ее к следующему вопросу.

– А папа так и думал: или убили его, говорил, или в плен попал раненый. Вы раненый в плен попали?

– Нет. Меня контузило. Немцы уже в чувство привели. Я в Освенциме был.

– В Освенциме! – в один голос воскликнули Гуля и Павел.

– Вот! – сказал Адам и торопливо, словно боясь, что ему не поверят и не будут его слушать дальше, расстегнул на груди голубую сатиновую рубаху, подаренную Марусей. – Вот! – На его темной худой груди они увидели наколотый номер 11727.

Гуля и Павел молчали, глядя на Адама уже совершенно другими глазами, почти как на человека с другой планеты.

– Это же лагерь смерти, – прошептала Гуля, – оттуда люди не выходили живыми. Мы читали, помнишь, Паша…

– Всяко бывало, – прервал ее Адам. – Я, например, убежал.

– Из Освенцима!

– Оттуда, – тихо подтвердил Адам, и щеки его побледнели от волнения, и в то короткое время, пока все сидели молча, в душе его воскрес Освенцим и не неизмеримо длинные дни…

XXV

…Большое страдание, как и большое счастье, дает человеку неведомые силы. Неведомые силы – ибо иначе как бы смог он, обыкновенный человек, преодолеть столько лишений, страха, зла. Сколько немецких лагерей и пересыльных тюрем переменил он, Алексей Зыков, за полтора года плена! Дважды бежал, дважды его ловили. Но второй раз он убежал из глубины Германии, из южнобаварского местечка. Здесь вместе с другими русскими солдатами, французами, чехами и поляками он работал на каменоломне. Поймали его уже на Украине, поймали и отправили в Освенцим. Последний отличался от всех виденных Алексеем прежде лагерей безупречной чистотой и порядком. Здесь его принял в канцелярии молоденький, румяный, с ямочками на щеках, с детски чистыми голубыми глазами капитан СС.

– Капут, Алексеус! – радостно сказал он, перелистав личное дело Зыкова. – Капут, Алексеус! Капут! – повторил он, тихо рассмеявшись, показывая сахарно-белые ровные зубы и подмигнув Зыкову так, как будто сообщал ему что-то очень веселое и завлекательное.

Из канцелярии его повели в баню. В предбаннике низкорослый вертлявый парень с тусклым металлическим блеском в глазах специальной машинкой выколол на груди Алексея номер 11727 и сказал:

– Забудь свое имя, папаша. Ты знаешь, куда попал? Это Освенцим, лагерь смерти. Отсюда не убежишь, запомни.

– Посмотрим, – сказал Алексей.

– Это мы посмотрим, – улыбнулся ему металлическими глазами парень. – Если и убежишь, то через трубу. Вон, видал? – И он показал Алексею в окно: далеко за бараками из пяти труб крематориев бились в небо огромные желто-бурые языки пламени.

Тысячи людей умирали в этом лагере, умирали по плану – 15 тысяч человек в день. В трех километрах от этого лагеря смерти, на площади примерно в десять гектаров, сплошь были навалены огромные, высоченные кучи покореженных, обгорелых немецких самолетов. Самолеты сюда свозили со многих фронтов. На разборке этих останков ежедневно работало около двух тысяч узников лагеря. Среди восьмисот других русских военнопленных работал на этом кладбище и Алексей Зыков. И вот "двадцатка", в которой работал Алексей, решила готовиться к побегу. Все знали, что побегут только двое, а кто именно – решит жребий, когда все будет готово к побегу. Под широким крылом "мессершмитта" стали рыть яму, землю уносили в карманах и выбрасывали в уборную. В большой дощатой уборной было всегда многолюдно, и выбрасывать землю было очень опасно. Но все двадцать, пользуясь каждой минутой возможности, рискуя жизнью, рыли убежище и носили землю в уборную. Через месяц они приготовили бункер, в котором могло сидеть два человека, сверху яму покрыли листами дюраля, засыпали слоем земли, предусмотрели люк и дюймовую трубку для воздуха и вентиляции.

Алексей вытянул "бежать". Второй счастливый жребий выпал девятнадцатилетнему и еще физически сильному костромичу Славику. Каждому хотелось быть на их месте, но все-таки жребий всем показался справедливым и удачным: Алексей был опытен в побегах, Славик еще силен. И вот 12 августа 1944 года, улучив минуту, оба они залезли в яму. Товарищи быстро закрыли люк, засыпали землей, залили бензином, засыпали табаком и еще нагромоздили сверху двухметровый слой металлических обломков. Словом, сделали все так, как и было рассчитано.

Алексей и Славик сидели в абсолютной темноте, прижавшись спинами друг к другу.

– Ты свои адреса помнишь? – глухим шепотом спросил Алексей, прислушиваясь к обычному рабочему шуму наверху.

– Я и твои помню! – отвечал Славик так же глухо, свистящим шепотом.

Когда стало известно, что побегут Алексей и Славик, оставшиеся восемнадцать мужчин просили их выучить на память их домашние адреса, обязательно сообщить родным, где они, обязательно сообщить…

Через каждые два часа немцы строили на проверку узников, работавших на этом кладбище самолетов. Вдруг наступила тишина. Алексей и Славик поняли: работы прекращены, идет перекличка, сейчас их побег будет обнаружен, начнутся поиски… Над их головами раздались собачий лай и немецкая речь, перемежающиеся друг с другом. Над ними загремело, загрохотало, зазвенело пронзительно и оглушающе… Собачий лай, немецкая речь и грохот расшвыриваемого металла уже отодвинулись далеко в сторону и затухали, а они еще не могли оторвать друг от друга свои заледеневшие спины.

Пять суток – 120 часов – просидели они в тесном бункере, задыхаясь в испарениях, теряя и без того ничтожные силы. Голубовато-белые, мертво светящиеся стрелки деления часов от самолета, которые они захватили с собой, секунда за секундой, минута за минутой, час за часом отсчитывали время.

Здесь было негде повернуться, чтобы расправить затекшие члены, здесь воздух был густой и тяжкий до дурноты; их мучили жажда, и голод, и недостаток воздуха для дыхания… И все-таки это был уже не лагерь, это была свободная территория двух свободных душ. Первые двое суток они шептались, вспоминали прошлую жизнь, и черный слепой бункер был словно озарен этой их жизнью, казалось, приснившейся, невозможно счастливой, ослепительно счастливой довоенной жизнью. Потом стали молчать все дольше и дольше, а потом в полубреду-полусне лишь изредка спрашивали друг друга:

– Живой?

На шестые сутки раздалось над их головами три условных стука, это значило: посты сняты, розыски прекратились, ночью можно бежать. Минут через пятнадцать над их головами загрохотало, загремело…

"Ну, вот и все!" – пронеслось в их отуманенных головах, пронеслось без страха, без сожаления…

– Живы?

– Живы, – вздохнули разом Алексей и Славик.

– Хлеб на люке, три пайки. Целуйте русскую землю!

Вечером по дюралю затрещал дождь. Дождь был такой сильный, и груды самолетных обломков так гремели под дождем, что это заглушало всякие другие звуки. Выйдя из люка и отдышавшись на свежем воздухе, напившись дождевых струй, захватив узкие кирпичики хлеба, оставленные друзьями, они стали выбираться с самолетного кладбища. Вокруг этого кладбища через каждые сто метров стояли сторожевые вышки. Втискиваясь в землю, проползли они под счастливо скрывающим их дождем между темными, ребристыми, оскаленными вышками. Они ползли на юго-восток, к озеру, строго на юго-восток, заранее продуманным маршрутом. Поляки говорили, что у озера нет ни засад, ни секретов, потому что немцы это болото-озеро считают непроходимым. Немцы считали правильно. Озеро им пройти не удалось. К утру они спрятались в глубоком и длинном овраге, изредка поросшем кустами, в двух километрах от лагеря, в его еще секретной зоне.

Назад Дальше