Семнадцать левых сапог. Том второй - Михальский Вацлав Вацлавович 20 стр.


XXXVII

Ливень уже давно кончился.

Адам рассказывал и рассказывал Митьке о том, как они воевали с отцом мамы Гули – Иваном Дмитриевичем, командиром полка отдельной гвардейской бригады прорыва. Рассказывал ему о том, как сражался полк на болотах Белоруссии, как бились они в солнечных городах Черноморья и снова шагали по четверо суток без сна по темным и мокрым осенним лесам. Долго рассказывал Адам, а когда стал вспоминать о самом плохом, самом тяжком, о том, как разлучились они навсегда с Иваном Дмитриевичем, вдруг заметил, что Митька уснул. Адам укрыл его хорошенько бушлатом и раскурил новую трубку. Он понимал, что самому ему теперь не уснуть: слишком разбередил, растревожил душу. Адам уже не жалел о том, что открылся и Митьке. Нет, совсем не жалел. Он чувствовал сейчас в душе своей облегчение, гордость, которую не испытывал уже многие годы, он почти физически ощущал, как распрямилась, просветлела его душа.

"Как трава у дороги", – подумал горько Адам. Да, как трава у дороги летом: бьют ее, топчут, пылят, заглохнет она и стоит уже как неживая; и вдруг ударит ночью ливень, вот такой же ливень, а утром глянешь – уже занялись обочины новым зеленым пламенем, поднялась и потянулась к солнцу даже и самая обреченная травинка.

Нежно глядел Адам на спящего Митьку. Тот спал так, словно бежал куда-то. Только дети и спят так: левая нога согнута, и коленка почти у подбородка, а правая вытянута во всю длину.

"Беги, беги, – подумал Адам, и в горле у него запершило, – беги, беги, все у тебя в начале!"

Светлая сталистая вода лежала по всей поляне. Громадная рыжая луна покачивалась, как в цирке, на черной, тонкой трубе больничной кочегарки. Красным светляком горел табак в Адамовой трубке. Адам лежал, опершись на локоть, глядел в очистившееся небо, на яркие, словно умытые, звезды, сияющие высоко. И в первый раз за долгие годы вспоминал все по порядку… Перед его глазами и в душе его проносились картины тех военных лет, тех счастливых лет, когда ему не нужно было прятаться от своих и в сердце его еще не умирала гордость.

Думал об Афанасии Ивановиче, с улыбкою вспоминая его многодетную сестру Полю, никогда не унывающую, работящую Полю. В письмах Афанасия Ивановича часто встречалось: "Заходила Поля, говорит: не забудь Адаму Степановичу от меня поклон передать". "Как она там поживает? – подумал Адам. – Ребята, наверно, совсем взрослые". Не знал он, сколь многое зависело в его судьбе от Поли. Вот уже несколько лет среди других бумаг, что остались ей на память от Афанасия Ивановича, лежали у нее под спудом два письма, оба в плотных казенных конвертах.

В первом письме сообщалось Афанасию Ивановичу о том, что на его многочисленные запросы наконец отвечают положительно, а именно: личное дело узника Освенцима, советского военнопленного Зыкова Алексея Степановича, русского, 1893 года рождения, найдено среди немецко-фашистских архивов. Далее в письме говорилось о том, что из этого личного дела явствует, что, находясь в жесточайших условиях фашистской неволи, тов. Зыков Алексей Степанович вел себя мужественно, как и подобает советскому патриоту. В конце письма просили Афанасия Ивановича немедленно сообщить о местожительстве тов. Зыкова Алексея Степановича.

Это письмо развязало руки Афанасию Ивановичу, позволило ему хлопотать дальше, добиваться теперь уже пересмотра дела Алексея Зыкова. Он сразу же выехал в Москву. Когда Афанасий Иванович вернулся домой, дело Зыкова было фактически решено, оставалось ждать только официальной бумаги о реабилитации. "Подожду, подожду, не буду ему пока ничего писать, – думал Афанасий Иванович об Адаме, – радовать, так радовать до конца! Подожду, уж сколько ждали!" Но не суждено было Афанасию Ивановичу дождаться: на третий день по приезде домой по своим больничным делам он поехал на мотоцикле в райцентр и разбился. Когда его нашли на дороге и привезли в родное село, он был еще жив. Сознание вернулось к нему всего на минуту. Первое, что он увидел, была зеленая настольная лампа.

– Поля, лампу, – указал он глазами, – отошли… обязательно… Алексею… Адаму Степановичу, – поправился он. – В столе… адрес его в столе… и напиши ему, что все… скоро… Он будет не Адам… Скоро он будет А… – и самого главного так и не успел договорить Афанасий Иванович…

А через неделю пришло письмо, которого так ждал он, то самое второе письмо, что лежало до сих пор у Поли, она не знала, кто такой Алексей Степанович Зыков и что делать с этим письмом, так и хранила его, давным-давно позабыв о нем. Это была копия, в которой сообщалось о том, что Алексей Зыков за неимением состава преступления реабилитирован. Подлинник был послан по месту отбывания Зыковым наказания.

Долго лежал он, вспоминая свою жизнь.

О чем бы он ни думал, его мысли снова и снова возвращались к Лизе.

Когда он был у Гули и Павла и рассказывал им о своей жизни, ему очень хотелось рассказать о Лизе и Марусе, посоветоваться, спросить, права ли Маруся, наложившая на него такой жестокий запрет – не открываться дочери…

Если Гуля и Павел поняли и простили его, то разве Лиза, его Лиза, не поймет, не простит, не захочет с ним разделить его судьбу?

Адам вылез из шалаша и пошел в сторожку дочитывать ТЕТРАДЬ ЛИЗЫ.

Тетрадь Лизы

Потом я лежала у себя на диване и плакала, лежала день и ночь и плакала. Не было сил ни думать, ни возмущаться, ни любить. Приходила моя мать, о чем-то говорила, что-то кричала, считала у меня за столом вырученные за продажу кофе деньги, заставляла меня есть копченую тарашку, наливала мне кофе с сахарином и никак не могла понять, почему я отказываюсь от такой роскоши. Кофе так и остыл. Убедившись, что я не буду пить, мама вылила его обратно в чайник… Я все видела, все понимала, но никак ни на что не реагировала. Потом пришла Татьяна Сергеевна. Она уговаривала меня идти к вам, говорила, что ты сказал ей, чтобы она без меня не приходила. На все уговоры я отвечала одно:

– Оставьте меня в покое…

Она ушла. Потом, уже не соображу, в этот же день или на следующий, вернулась снова:

– Лиза, да бросьте вы сердиться на Николая Артемовича, ведь он больной. Идемте! Что у вас произошло, Лиза? Чем он вас так обидел?

– Оставьте меня в покое!

– Но… Лиза, будьте умницей, перестаньте сердиться и идемте к нам, нас ждет Николай Артемович. Он меня все равно опять погонит за вами. Ну, пойдемте же, ради меня, ради Алеши, он был так счастлив, оставляя нас всех, всю семью, в дружбе.

– Оставьте меня, я хочу быть одна. Я ненавижу, я презираю его. Видеть его, слышать его не хочу… Вы довольны?

– Да. Теперь вполне довольна. И вижу, что вам, как и мне, ничего не остается делать, как терпеть… – печально уронила Татьяна Сергеевна. – Хорошо еще, что он не влюблен в вас, что не ухаживает за вами. Он так умеет ухаживать! Перед его сатанинской волей невозможно устоять. – И тут же она поправилась и начала опять лгать и себе, и мне: – Николай Артемович привязан к вам, Лиза, как к ребенку… Он не может не опекать вас, не беспокоиться о вашем здоровье, о вашем благополучии. Ведь мы с ним оба в ответе за вас перед Алешей, перед нашим дорогим мальчиком, он ведь для нас остался навсегда мальчиком.

– Татьяна Сергеевна, ради бога, не лгите ни себе, ни мне! И не надо трогать Алешу. Как вы можете упоминать Алешу рядом с именем Николая Артемовича! Да знаете ли вы…

– Лиза, я не хочу ничего знать кроме того, о чем я вам сказала.

Она не хотела слушать правду. Она знала ее, может быть, лучше меня, но, видно, ничего не могла изменить. Ее больше устраивала ложь. Потом я часто встречала подобное в жизни.

Кончилась ночь. Утром после продажи кофе пришла мама с двумя своими подружками (я ведь недалеко от базара жила). Они принесли с собой американский яичный порошок и бекон, и все трое, изощряясь в своем умении ухаживать за больными, старались меня накормить. Убедившись, что я есть не стану, они с азартом взялись за яичницу с ветчиной, предварительно выпив по рюмочке.

В самый разгар их пиршества, когда вся комната тонула в махорочном дыму, раздался стук в дверь: раз, два, три… Так стучали только вы. Моя мать, ничего не подозревая, распахнула дверь и обомлела – она всегда терялась в вашем присутствии.

– Ах, боже мой, сват, входите, сватушка, входите! А мы Лизавету пришли проведать, – заторопилась мать, набрасывая платок на простоволосую голову. Подружки ее тоже приподнялись с мест, заторопились, наводя порядок на столе.

– Садитесь, сват, сейчас я вам яичко сжарю, – хватая уже опустошенную сковородку, говорила мать. – Да вы, сват, садитесь, садитесь. Вы аж синий, что вас болезня никак не оставляет? Посмотри, как она над вами куражится! Вам еще полежать бы, или вы, доктора, лучше нас знаете, когда вставать, а когда лежать. Вам бы с перцем водочки выпить да пропотеть как следует. Очень даже помогает. Вон Лизавета наша тоже разболелась, ни ест, ни пьет.

– Нет, нет, Мария Ивановна, я на минуточку. Я только что завтракал.

Видя, что мать опять опустилась на стул, и ее товарки, стоявшие все это время, тоже мостятся усесться, с любопытством разглядывая "свата" тети Муси (так они называли мать) – "профессора".

Не желая при них ни здороваться со мной, ни подходить ко мне, ты встал и очень вежливо сказал матери:

– Мария Ивановна, милая, мне нужно с Лизой поговорить.

Они ушли. Ты распахнул окно, поднял гардины, открыл дверь. Когда воздух стал чистым, ты подошел к дивану.

– Лиза, вы так и не посмотрите на меня? – и опустился перед диваном на колени, обнял мои ноги и стал их целовать. Я вскочила.

– Что вы делаете? Уходите отсюда! Я вас не хочу видеть!

– Лиза, сядьте. Выслушайте меня, Лиза. Видите, я стою перед вами на коленях и прошу, как милостыню: выслушайте меня. Я счастлив видеть вас такою несчастной, растрепанной, заплаканной. Если бы я вошел и увидел вас нарядной, веселой, я бы повернулся и ушел. Мне бы здесь нечего было делать. Выслушайте, а потом уже решите – прогнать меня или простить.

Я в то утро проснулся так рано, еще ночью, и стал дожидаться утра и вас. Я считал минуты. Потом я уже, наверное, стал различать десятые, сотые, тысячные доли секунд. Каждый миг, увеличенный, словно под микроскопом, до гигантских размеров, невыносимо медленно проходил в моей душе. Было всего девять часов утра, а мне казалось, что я уже пережил вечность. Тогда я встал и закрыл дверь на цепочку, ключа я не нашел, а в английском замке предохранитель сломался. Цепочка не оградила меня от вас. Я слышал, когда вы открывали дверь, Лиза, и плакал от радости. Не верите? Представьте, иногда плачут даже мужчины. Но когда я услышал ваш голос, такой спокойный, такой ликующий, без тени угрызения совести за пережитую мной муку… я не выдержал. Тогда и произошла эта безобразная сцена… Это исповедь, Лиза. Теперь делайте со мной все, что хотите. Только больше не плачьте, не надо плакать, родная.

Боже мой, какой ты был бледный, какой больной! Я уложила тебя на диван, напоила чаем. Ты был послушен, как ребенок. Ты опять совсем-совсем разболелся. Ты лежал на диване, я сидела рядом с тобой, думая о том, как сообщить Татьяне Сергеевне, что ты у меня, и вообще, как все теперь будет. Сумеем ли мы отвезти тебя домой и как ты поднимешься на третий этаж?..

Прошел мимо окон почтальон. Я тихо встала и по всегдашней привычке пошла заглянуть в почтовый ящик. В нем лежало письмо, письмо с повесткой из военкомата. Просьба моя была удовлетворена: мне надлежало завтра явиться с вещами в военкомат. (Сборный пункт во дворе военкомата, зачислена в состав команды 73811.) Все сегодняшнее вдруг отошло куда-то далеко-далеко, осталось главное, большое, радостное: я иду на фронт, я буду на равных правах с Алешей.

Вы лежали тихо с закрытыми глазами, я сидела рядом с вами, а в мыслях была уже далеко-далеко. Я тогда не знала, что уйти от себя невозможно, что всюду, куда бы ни уехал, куда бы ни ушел человек, за ним потянутся воспоминания и бывает так, что они задавят его.

Теперь я уже не боялась ни встречи с Татьяной Сергеевной, ни того, что придется как-то лгать, объясняя наше с тобой примирение. Все теперь переменилось. Вы оставались на месте и стали на мгновение для меня каким-то маленьким, комнатным, игрушечным. Я, еще ничего не сделав, вдруг выросла в своих глазах, отошла от всего обыденного, стала для себя самой Неизвестностью. Я уже дышала другим воздухом и потому не могла понять ни слез мамы, ни радости Татьяны Сергеевны, ни твоих мольб, а потом тихого отчаяния. Я знаю, что, если бы тебя и не было в моей жизни, я бы все равно ушла на фронт: там было труднее, а делать то, что полегче, мне в те дни казалось унизительным, этого я допустить не могла. И когда Татьяна Сергеевна сказала мне:

– Это вы от Николая Артемовича бежите, да? – я очень обиделась, потому что это была неправда, и она сказала это в последнюю минуту, чтобы унизить меня перед вами. Я понимаю: ей легче было бы жить, если бы я была унижена в твоих глазах, но тогда тебя ослепляла боль, и ты ничего не слышал. Я ее давно уже простила, а тогда подумала: "Как же Алеша говорил, что Татьяна Сергеевна такая же, как и он, а в самую трудную минуту она не поняла ни меня, ни своего сына".

Вот уже эшелон мерно постукивает колесами. Какое-то наваждение нашло тогда на меня: чем дальше уносил меня поезд от вас, тем ближе вы становились и тем больше вырастали, заполняя собой все. И снова, как в ту ночь, когда я сидела на крылечке с вашей фуражкой, вокруг меня везде были ваши глаза, глаза, глаза.

Но скоро это наваждение прошло. Оно прошло сразу же, как только началось настоящее дело. Вначале я попала в прифронтовой госпиталь. Там было все так же, как и дома, разве только налеты. Да, к ним привыкнуть нельзя, хотя говорят, что и к ним привыкли, но я никогда не могла привыкнуть. А в остальном все было так же…

Получив первое письмо Алеши с номером его полевой почты, я попросила, чтобы меня перевели на передовую. Мою просьбу удовлетворили удивительно быстро, чуть ли не на другой день после подачи рапорта.

Я тряслась на полуторке, добираясь в полевой госпиталь, куда была назначена медсестрой. В день моего приезда на место был бой. Я много рассказывала вам о своих впечатлениях, обо всем мною пережитом в те первые мои дни на передовой. Умолчала я лишь об одном… Как только рядом со мною встала смертельная опасность и жизнь каждую минуту могла оборваться, я совершенно забыла, освободилась от вас. На меня перестал действовать яд вашей любви. Да, в минуты смертельной опасности, в самые трудные, святые, чистые минуты моей жизни там, на фронте, рядом со мною был Алеша, его любовь, его глаза, его улыбка. За мою верность Алеше в час истинного испытания судьба даровала мне свидание с ним, последнее свидание перед смертью. Не мог же Алеша, мой Алеша, уйти из жизни, не оставив мне утешения. Татьяна – Алешина и моя дочь – живой огонек, вечная память о той короткой, радостной и горькой встрече.

* * *

На войне случается все. Чудо, происшедшее со мной, было прекрасно и справедливо. Я сидела возле хаты, у меня было свободное время. Около меня остановились чьи-то пыльные сапоги. Я подняла голову и встретилась с Алешиными глазами… Сперва я даже не поняла, не могла поверить, что рядом со мной в этой тишине за хатой, где цвели чернобривцы, стоит Алеша, мой Алеша, с его глазами, губами, руками, мой, о свидании с которым я мечтала как о несбыточном чуде. Я думала, что нашу встречу разделяют тысячи километров, годы войны, слезы, пожарища, смерти… А он стоял рядом, запыленный, черный от загара и ветра, уставший.

– Лиза! Лиза! – твердил Алеша. – Я уже два дня в этой деревне и только вчера случайно узнал номер твоей полевой почты.

Алеша мог бы так и уехать, не попадись ему на глаза наша почтовая машина и не спроси он у почтальона так, от нечего делать, какой номер он возит.

Мы снова переживали свою любовь. Я любила его сильнее, чем когда-нибудь, если вообще можно сильнее любить. Тебя не было между нами. В сердце моем безраздельно был Алеша, милый, нежный, искренний, чистый – и ни одно из этих хороших слов для него не было натяжкой, он до конца исчерпывал каждое это определение. Он был слишком хороший. Старухи говорят, что такие люди долго не живут на земле. Когда я спрашивала себя, должна ли я о тебе рассказать сейчас Алеше, то чувствовала, что нет, тысячу раз нет. Потом, когда мы с Алешей снимем маскировку в нашей комнате и сядем на диван… Только тогда.

Почему так бывает, что, сколько бы ни пролежало в земле убитое насильниками тело, его обязательно кто-то как-то обнаружит и виновник-убийца понесет заслуженное возмездие… Есть в этом какая-то зловещая закономерность…

Шел третий и последний день нашей встречи… Через два часа Алеша должен был уйти в часть, а оттуда уехать на аэродром. Он был десантником.

Алеша, как всегда, старался привести в порядок мое имущество, то, что я сама не могла сделать: подбил набойки на мои сапоги, укоротил шинель и возился с вещевым мешком, пришивая оторвавшуюся лямку. Он прикрепил лямку, встряхнул мешок, и, не знаю откуда, не знаю почему, из него выпало твое письмо. Ничего не подозревая, увидев знакомый почерк, Алеша стал его читать. Что я могла сделать? Выхватить письмо? Но как бы я объяснила свой поступок Алеше? Вот оно, это проклятое письмо, прочтите его на досуге еще раз, иногда бывает полезно перечитывать собственные письма:

"Родная! Я чувствую, что схожу с ума. Почему ты не пишешь мне до востребования, почему пишешь мне и Татьяне Сергеевне общие письма? Я бегаю на почту, простаиваю там огромные очереди, и все зря. Лиза, Лиза, неужели все было сон или обман?! Неужели я так ошибся, и глаза, губы, руки лгали мне? Или тебя опять мучает совесть? Меня охватывает бешенство, когда я думаю о том, что у него больше прав на тебя, чем у меня. Я ждал встречи с тобой всю жизнь…"

На этом листок заканчивался, второй листок я сожгла вместе с конвертом, а этот как-то завалялся. Вообще сжигала я все твои письма: боялась, что если меня убьют и вместе с Алешиными письмами найдут и твои, то еще, чего доброго, отошлют Алеше… Я их сжигала…

В эту минуту начался артиллерийский обстрел нашей деревни. Мина разорвалась метрах в двухстах на косогоре, следующая – ближе. Накрывали именно тот квадрат, на котором были мы с Алешей. Бежать к окопам было поздно, к землянке – слишком далеко.

– Ложись! – крикнул Алеша и с силой толкнул меня на землю. Сам он упал рядом. – Давай ползти к погребу!

Когда нам осталось только спрыгнуть в темную яму, прямо над нашей головой пропела мина. Я рванулась назад, чтобы прикрыть своим телом ползшего за мной Алешу. Я упала на него, и тут же мина разорвалась. Нас засыпало землей и оглушило. Следующая мина разорвалась прямо в погребе. Алеша схватил меня на руки, побежал в сторону нашего медсанбата. И это спасло нам жизнь. Я была ранена. Заслонив собой Алешу, я не спасла его от смерти. А наоборот, будь он тогда ранен, он, вероятно, остался бы жить, но я, спасая его, обрекла его на гибель. Если бы тогда, раненого, вместо меня его отправили в госпиталь, то он мог остаться живым. Какой злой, какой коварной бывает жизнь! Ко мне она никогда не была доброй.

Назад Дальше