* * *
Я шла по улице, спешила на дежурство, и вдруг тихонько что-то застучало во мне. Я остановилась, прислушалась, но все молчало, даже сердце, казалось, не билось. Я пошла дальше и, уже когда открывала дверь в госпиталь, услышала опять в себе это нежное, трепетное биение, биение новой жизни. Всю ночь в госпитале, как первую весеннюю капель, слушала я себя и улыбалась.
Я была у себя дома. Неожиданно раздались ваши три характерных стука в дверь: раз, два, три!
"Господи, что еще?" Я не обрадовалась вашему приходу. Зачем вы переступили мой порог? Но вы его переступили, и я молча смотрела на вас, ждала. Глаза ваши были устремлены на меня, прежние ваши глаза. Они смотрели мне в душу.
– Лиза, вы меня любите?
– Не надо говорить об этом. От Алеши нет писем. Я жду ребенка. Это же просто невозможно, поймите меня, просто невозможно.
– Я пришел, Лиза, я договорился с доктором Бродским, он вам сделает эту операцию, это несложно. Вам надо учиться. Вы еще так молоды. Всему свое время, Лиза. Сейчас это не ко времени, совершенно. Вы слышите меня?
Знал ли ты, на что поднимаешь руку? Да, знал. Но я не верила, я пыталась себя убедить, что говоришь ты о чем-то другом.
– Подумай: ребенок, когда тебе нет еще двадцати лет. Зачем он? Надо учиться.
Вы сказали, вы назвали главное, вы уже больше не прятались. И тогда, не найдя в ответ ни одного достойного слова, я широко открыла перед вами дверь. Но вас не испугал, а рассмешил мой жест. Да, рассмешил. Вы преспокойно закрыли дверь, еще повернув в ней ключ, и, как ни в чем не бывало, преспокойно уселись на диван, заставив меня сесть рядом. Но как только ты отпустил мою руку, я сейчас же встала.
– Лиза! Чувства, которые вы сейчас испытываете, я понимаю. Но, Лиза, вам надо учиться, а ребенок не позволит. Но это еще не главное. Лиза, не уничтожайте меня своим взглядом – я вам не враг…
Я молчала, я не знала, я вдруг поняла, как беден наш язык. Вас, видно, ободрило мое молчание. Да, я часто замечала, что именно молчание часто рождает подлость. Я молчала, а ты продолжал:
– Лиза, я не хотел говорить, но лучше вы узнаете это от меня, чем из чужих уст. Лиза, Алексей сдался в плен и стал предателем. Я узнал эту ужасную новость недавно, мне сказал об этом мой друг, полковник.
Да, это сказал ты. Ты первым назвал Алешу предателем.
Я не упала в обморок, не сошла с ума, а ведь сходят люди с ума от таких вестей, я даже не заплакала. Я бросилась тебя душить и задушила бы, не оглуши ты меня ударом кулака по голове. Это было мне как спасение… Я потеряла сознание от твоего удара и не помню, как ты ушел… Когда я очнулась, я очень отчетливо ощутила себя в стане врагов. Теперь все, как и ты, могли назвать Алешу предателем. И что я могла? Убивать каждого? Но я даже одного тебя не сумела задушить, раз ты выполз из комнаты. Может быть, и ушел, но мне казалось, что ты должен был именно выползти.
Куда идти? Что сделать, чтобы освободить Алешу от этого страшного клейма? Все, все были враги. Только одна Татьяна Сергеевна поверит, что это неправда, но ей нельзя говорить… Моя мать? Алешины друзья? Они могут сомневаться, они не идут в счет. Значит, я и Татьяна Сергеевна. Но Татьяне Сергеевне говорить нельзя, хватит с меня одной этой муки. Самое главное – увидеть тебя еще раз и заставить скрыть все от Татьяны Сергеевны. Это первое, что нужно было мне сделать неотложно, первое. Пусть Татьяна Сергеевна узнает позже. Отвоевать у проклятой судьбы хоть несколько дней покоя для нее.
Этот разговор между нами был тяжелым и для меня, и для вас, о нем даже вспоминать не хочется… С вас я взяла слово: ни взглядом, ни словом, ни намеком вы не сообщите о случившемся Татьяне Сергеевне. Вы дали слово. Я знала, что вы слово сдержите.
Я, приглушив крик отчаяния, который каждую минуту готов был сорваться с моих уст, писала, писала кругом письма, спрашивала о судьбе Алеши.
Я не могла оставаться в городе, где кто-нибудь из своих, из друзей вдруг скажет мне то же, что и вы сказали об Алеше. Чужой – пусть, чужой его не знал, поэтому он мог ошибиться, на чужого я бы не обиделась. Но свой, тот, кто знал Алешу, – и вдруг такое?! Этот человек стал бы моим злейшим врагом. Как можно усомниться в Алеше человеку, имеющему сердце, глаза, уши?! Человеку, который его хорошо знал?! Все это я очень сумбурно объясняю: есть чувства, которые не удается выразить словами.
Алеша чист, я это знала всей душой и дала бы за это отрубить себе обе руки. И никакие факты, никакие обстоятельства не поколеблют мою веру – это я знала твердо. Но я не могла оставаться в этом городе, я чувствовала инстинктивно, что для моего ребенка необходимо отсюда уехать. И я уехала… в горы. Я поселила маму в свою комнату, наказав ей сейчас же вскрывать все письма на мое имя и немедленно пересылать мне, хотя сама во всех письмах уже писала свой новый обратный адрес.
Я уехала в один из самых отдаленных высокогорных районов. Татьяна Сергеевна приняла мой отъезд как новую причуду. И еще хуже – она расценила это как мое нежелание, чтобы ты меня видел в таком состоянии! Господи, до этого ли мне было! Я даже и забыла о том, что моя фигура должна как-то измениться! Но тогда я на нее не обиделась. Мне казалось, что говорим мы с ней на разных языках… Я уехала в горы. Медсестрой.
* * *
Небо светлело. Страшно было смотреть вниз… Приходилось опускать поводья, держаться за гриву, давая возможность самой лошади выбирать удобную дорогу. Перед нами была почти ровная крутая стена горы с редкими каменными выступами. Чудесен был ранний мир: розовые гряды гор и в плену у них розовое солнце… Мне казалось, что я где-то на другой планете. Я никогда не думала, что спускаться вниз труднее, чем подниматься вверх… Пришлось вести лошадей на поводу, прыгая с камня на камень. Не верилось, что я и мой проводник когда-нибудь доберемся туда, где среди травы белела извилистая тропинка. Спутник мой спокойно курил и спускался так, словно шел по широкой лестнице. Последние несколько шагов – и вот уже тропинка, ровная тропинка у самого обрыва.
Качаясь в седле, я думала о странностях человеческой судьбы. Тогда я еще не знала, что это старое, как мир, занятие… Тогда мне казалось, что я первая из людей задумалась над этим… В руках у меня было несколько веток с плодами душистой айвы и гибкие ветки шиповника, унизанные красными монистами… Террасами высокой кукурузы, низкорослым лесом мы ехали в селение, где я должна была теперь жить и работать. Везде, сколько хватало глаз, синели вершины бесконечных гор… Дорога лежала среди пылающих холмов. Каждое дерево, каждый куст шиповника, даже низкорослый кизил пылали темно-красными листьями. Только деревья айвы оставались матово-зелеными. Тяжелые восковые плоды ее, покрытые пухом, излучали тонкий аромат. Хотелось дышать и дышать этим пронзительно сладостным воздухом, настоянным на аромате айвы…
Запел старик. Запел протяжно, на двух-трех нотах, повторяя одни и те же слова. Со мною он держал себя как-то странно, держал себя так, словно рядом с ним ехал не человек, то есть я, а пустая оседланная лошадь. Мы несколько раз делали привалы, слезали с лошадей, садились в тени деревьев, ели пресный чурек, запивая водой. Вода в горах удивительная: такая холодная, что от нее ломило зубы, и такая вкусная, чистая-чистая, будто пьешь не ее, а горный воздух, настоянный на диких цветах и травах.
Вот замелькали плоские камни с арабскими надписями – кладбище. Значит, где-то близко есть селение. Солнце подожгло все вокруг, испугалось и исчезло за горизонтом. Воздух позеленел. Мы часто останавливались и пропускали большие отары овец. Их сопровождали огромные кудлатые псы. Начинался перегон овец на зимние пастбища…
– Видишь гору с тремя вершинами, – наконец удостоил меня вниманием мой спутник. – Это и есть то селение, куда мы с тобой едем.
Небо было удивительно зеленым с яркими розовыми и оранжевыми полосами, и на этом цветном праздничном небе зажигались большие бледные звезды, изумительно большие. Таких я никогда не видала, и ромашки здесь огромные, как блюдца…
При въезде в аул мы наткнулись на фундамент заброшенного здания.
– Электростанцию до войны начали строить, – гордо сказал старик. – Сейчас все на фронте, мало людей осталось. – Я удивленно вскинула брови. – Да, электростанцию! – еще более гордо и с достоинством подтвердил старик. – Не бойся, тебе хорошо здесь будет. Раз отец твой погиб на фронте (об этом он у меня еще раньше узнал, о муже не спросил, приняв меня за девочку), тебя здесь никто не обидит. Я скажу, меня здесь все слушают, – с гордостью и мальчишеским самодовольством неожиданно заключил он.
По правде сказать, я ничего и не боялась. Страшнее того, что со мною уже случилось, ничего не могло произойти. Только его слова как-то по-новому осветили вдруг мир, в котором я собиралась жить и работать. Я вдруг очень четко, до какой-то жгучей тоски ощутила, что это вовсе не "другая планета", где небо по вечерам не синее, а зеленое, где цветут ромашки, как блюдца, и загораются звезды, как факелы, а такая же земля, совсем такая же, как и та, которую я, казалось, оставила за горным хребтом. То, чем живут там, радует и волнует людей здесь. И здесь, казалось, далеко от войны, и здесь люди жили ее печалями и делами. И здесь так же трудно мне будет доказать невиновность Алеши, как и там, внизу, дома.
Мы оба с Алешей были фантазеры. Еще в то первое лето, совсем детьми, мы выбрали себе звезду, самую крайнюю на ковше Большой Медведицы, и назвали ее своей звездой – "станцией свиданий". Когда мы расставались, Алеша просил меня, чтобы, прежде чем я лягу спать, я посмотрела бы на эту звезду ровно в 11 часов вечера… В это время он тоже смотрел на эту звезду, и мы с ним там встречались. Милые затеи юности! Когда он вечером почему-нибудь не мог прийти, он всегда говорил мне: "Ничего, встретимся на нашей звезде, в 20.00". И мы встречались на звезде… У нас было полное ощущение встречи…
Таким людям, как ты, это смешно. Но я даже сейчас не улыбаюсь, когда вспоминаю об этом. Большая Медведица кажется мне чем-то родным, связующим звеном между мной и Алешей.
Тогда в горах я спала на крыше сакли на свежескошенном душистом сене. Закутывалась в теплое одеяло и еще поверх укрывалась бараньей шубой. Ночи там очень холодные… Я смотрела, смотрела в звездную бездну, но видела только одну звезду – крайнюю в ковше Большой Медведицы… Я заклинала ее ответить мне: где Алеша? Если он был бы жив, то наши взгляды там встретились, мы бы обманули тысячи верст, разделявших нас. Но я чувствовала, что Алеша не смотрит на звезду, что моего Алеши нет. Об этом говорила мне какая-то звонкая и нестерпимая тишина во мне самой.
Да, уже тогда я знала, что Алеши нет. Я это знала, потому что ведь не однажды встречались мы с Алешей на нашей звезде. Мы в письмах договорились, что будем всегда встречаться в 11 часов вечера, и встречались, когда он был в училище, и когда он был на фронте, и потом, когда и я была на фронте, и после, когда я была в госпитале. И всегда я чувствовала, что он смотрит на звезду и наши взгляды перекрещиваются. И когда случалось, что, глядя на звезду, я встречала холодную пустоту, я узнавала, что почему-то Алеша не смотрит, и немедленно писала ему тревожное письмо… И странно – хочешь верь, а хочешь не верь, – я не знаю, как это все объясняет наука, но всегда было так, именно так: когда Алеша не глядел на звезду по какой-то не зависящей от него причине, я всегда знала об этом. То же самое испытывал и Алеша. И вот тогда, в горах, лежа на крыше сакли чужого, затерянного аула, я знала, что Алеша не смотрит на звезду, что Алеши нет.
Звезда! Звезда! Наша звезда! Кто знал, кто мог предвидеть, что эта милая наша затея обернется так трагически. Теперь я не могу смотреть на это созвездие. И когда взгляд мой случайно соприкасается с нашей звездой, мне становится жутко.
"Милая моя! Чудо мое! Завтра, вернее, сегодня на рассвете начинается большое наступление. Будет очень жарко. Надеюсь, не дамся смерти, обману. Не беспокойся, если не встретимся. Жди меня 18 октября в 23.00. Буду на Большой Медведице обязательно. Держи связь…" Это письмо ко мне Алеша не успел дописать, не знаю почему. Его обнаружили в его полевой сумке. Это письмо было главным и единственным обвинительным свидетельством против Алеши. Его истолковали как донесение врагу, и дело Алеши так и называлось "Большая Медведица".
Я бежала от жизни, а попала в самую ее гущу. На несколько селений я была единственный фельдшер – "дохтур", как меня здесь называли. Не скажу, чтобы у меня было много пациентов, но они все прибавлялись. Женщины, которым я выписывала рецепты от различных недугов, прикладывали их к больному месту, уверенные, что именно эта бумажка их исцелит. Долго пришлось мне растолковывать им, что с этой бумажкой надо ехать в райцентр и получить по ней лекарства. Как бы там ни было (я не хочу проводить с тобой беседу о патриотическом долге), но я чувствовала, знала, понимала, что с каждым днем я нужнее здесь, в этом ауле. Я очень была нужна этим людям, вот почему на твое категорическое письмо приехать домой я ответила одним словом: не могу. Это было не кокетство, не месть тебе. Я просто не могла оставить этих людей. Но известий от Алеши не было. Я не могла больше ожидать пассивно, я просила освободить меня от должности, прислать замену или дать декретный отпуск.
Ночью в ауле поднялся невообразимый шум. Вдруг захлопали двери, закричали, заплакали люди, засвистели мальчишки. Все бежали на маленькую аульскую площадь, где стоял памятник Ленину. Как и все, плача и смеясь, как и все, полуодетая, бежала и я. Скоро на площади уже был весь аул. Первый раз в жизни я видела митинг, который возник стихийно. Война окончилась??? Кончилась война?!! Война окончилась!!! Боже мой… Война окончилась – но до этого дня не дожили ни папа, ни Алеша.
Я приехала домой для того, чтобы отправиться в путь. Я хотела побывать в тех местах, где были сделаны Алешины последние шаги… Дома меня ждала радость, если это можно было назвать радостью: письмо от Алешиного командира. Он писал, что Алеша пропал без вести, что двое десантников, вернувшись в полк, доложили, что Алеша – предатель, что он добровольно сдался немцам. Но эти двое, писал он, люди нечистые, и "я подозреваю в глубине души, что у них был какой-то умысел оболгать Алешу". Командир писал, что не верит им, потому что такие, как Алеша, не предают. "Я человек старый, четыре войны прошел. Поверь, дочка, такие не предают, – так он писал. – Ошибка здесь роковая, и я сделаю все, чтобы восстановить доброе имя твоего мужа. Он был бесстрашный разведчик. Не падай духом, пиши мне, пока не демобилизовался".
Я выучила это письмо наизусть, оно для меня было воздухом, водой, хлебом. Татьяна Сергеевна, которая теперь уже знала, что ее сын пропал без вести, не теряла надежды, верила, что Алеша жив. Она не одобрила моей затеи ехать на поиски, она боялась за маленького. Она была взрослее меня, разумнее и понимала, что я, девчонка, да еще в таком положении, ничего реального, существенного для ее сына сделать не смогу. Но сидеть и задыхаться в этом звенящем, душащем меня неведении я просто не могла.
Ты наблюдал за нашим с Татьяной Сергеевной поединком издали, ты не поддерживал ни ее, ни меня. Ты выжидал. Но когда Татьяне Сергеевне стало ясно, что она меня не убедит, не удержит, тогда на сцену выступил ты. Тебе этого вовсе не нужно было делать, тут чувство меры тебе изменило. Ты опять хотел подавить меня своей властью, своей волей. Ты забыл, что я носила под сердцем Алешино дитя, ты делал вид, что этого факта вовсе не существует. Ты оберегал меня – свою любовь. А я не забыла, что именно ты первый назвал Алешу предателем. И первый, кому я страстно хотела доказать, что это ложь, был ты. Нет, тут я опять восстала, и, как ты ни сжимал в кулак всю свою сатанинскую волю, я не хотела тебя слушать. Понимаешь? Просто не желала, чем доводила тебя до бешенства. Ты чувствовал, что вдруг потерял надо мною власть. Это ты пережил тогда как удар. Что ж, и за это спасибо. И как бы ты ни унижал меня потом, все, о чем я сейчас пишу, было, и тебе этого не забыть.
Татьяна Сергеевна предложила мне на дорогу большую сумму денег, но я от нее искренне и даже с негодованием отказалась. Я знала, что вообще на жизнь она, очень щедрая по природе, тратит свои деньги. Я знала, что у нее не было и нет никаких сбережений. Я также знала, что ты по природе своей человек экономный и свои деньги (осуждая Татьяну Сергеевну за транжирство) кладешь на сберегательную книжку, оговаривая это тем, что, мол, хочешь, чтобы у вас с нею всегда были свободные деньги. Но сберкнижка была на твое имя, и я знала, что Татьяна Сергеевна никогда к ней не прибегала, когда ей были нужны деньги. Она предпочитала перехватить у кого-нибудь взаймы, но только не брать из вашего общего котла. Видно, у нее были для этого свои основания. Но тут денег нужно было много, и она пренебрегла своей щепетильностью, взяла их у тебя. Не знаю (к сожалению, это для меня осталось тайной), с охотой или выговором и нотацией, но деньги ты ей дал. Только разве я могла на поиски Алеши, на восстановление его доброго имени взять твои деньги? Да лучше бы я их насобирала милостыней, не будь у моей матери десяти тысяч, которые она наторговала на кофе.
Мама собиралась купить себе домишко, но, узнав, что мне нужны деньги, сама принесла их в большой бязевой сумке с тесемками – много, много пухлых тридцаток, десяток и пятерок. Она это сделала искренне. Я с благодарностью взяла деньги. Что ж, в большинстве они были солдатскими и теперь шли на розыски солдата, храброго и честного человека. Моя мать вызвалась ехать вместе со мной. Я ей была очень благодарна за это. Татьяна Сергеевна тоже была довольна, что в такое трудное, по ее мнению, рискованное путешествие я отправляюсь не одна.
* * *
За окном Адамовой сторожки уже заголубел ранний летний рассвет. Адам устал читать, зажег керосинку, поставил чайник. Пока чай грелся, Адам прохаживался по комнате взад-вперед, а как только выпил стакан крепкого горячего чаю, с новыми силами принялся за чтение.