Билет
А наутро прибежала Катя. Я услышал, как она препиралась со стражником, но в этот раз им оказался Тишкин, и он нехотя ей уступил. Только пробурчал, чтобы говорила побыстрей, а то после клуба-то велели особенно строго охранять.
– Я быстро, быстро, – успокоила его Катя. – Саш, ты меня слышишь?
– Ну слышу, – ответил я.
– Ты на меня не сердишься?
– Да нет. Только зря ты проболталась мамаше!
– Прости. Я хотела тебе помочь!..
Тишкин, который, наверное, стоял рядом с ней, назидательно сказал:
– А сама навредила, между прочим.
– Я поняла! – воскликнула Катя. – Я даже боялась, что со зла они… Слава Богу, ты живой!
– Пока живой, – подтвердил я, вспомнив вчерашнюю угрозу урки.
– Давай скорей, – поторопил ее Тишкин. И я подумал, что правильно он ее гонит. Толку от нашей встречи никакого. А за нервы дергает. Да еще как.
– Сейчас, сейчас, – сказала Катя и зашептала в дверную щель: – Тебе так слышно?
– Ну…
– Вчера, после клуба, мама нашла билет в кино… Я ей про игру вашу рассказала… ну, с манекеном… и она вдруг искать бросилась…
– Ну и что?
– А там, и вправду, восьмой ряд, шестнадцатое место!
Я молча пожал плечами. Как будто она могла это видеть.
– Это что значит? Что мое место и было для казни, да?
Я отодвинулся от двери, уже зная, что она спросит дальше. И она это спросила:
– А ты был, как это у вас называется… исполнителем, да?
Я молчал. Только сделал еще один шаг от двери. Но куда здесь сбежишь? Хоть бы Тишкин скорей ее прогнал.
– И ты меня пожалел, да? Тебя за это сюда?.. Ну скажи, скажи! Я должна знать! Что, наш Яша палач?!
Я ушел в дальний угол и заткнул уши. И долго сидел там, ничего не слыша. А когда пришел в себя, Кати уже не было. Кажется, не было. Я долго прислушивался, прежде чем подать голос.
– Тишкин, – позвал я негромко, – она ушла?
– Девица? Ушла, ушла.
– Ничего тебе не говорила?
– Ничего. – Он подумал и добавил: – Плакала только…
– Ты вот что. Ты ее сюда больше не пускай, – попросил я.
– Да я и так не пущу. С чего мне подставляться-то? Я еще жить хочу.
– Вот и не пускай, – повторил я.
Тишкин разговаривал со мной как бы на расстоянии. А тут приблизился к двери вплотную и сказал:
– Они все равно это… Ты меня слышишь? Они сегодня это все сделают. Там у них все готово!
Этапы жизни
В обед появился Главный.
– Откройте! – приказал он, и ему услужливо распахнули дверь. – Можете не закрывать, никуда он не денется, – буркнул страже. – Шагайте отсюда, гуляйте!
Те исчезли.
Главный исподлобья взглянул на меня и присел на железное ребро кровати.
– Не удивляйся, – предупредил мрачно. – Я не собираюсь сюда экскурсии устраивать. Это последний раз.
Я кивнул. Последний так последний. Но Главный не смотрел в мою сторону. Его, похоже, мало интересовало, как я реагирую.
– Мы тебя убираем вовсе не потому, что ты дурной, – сказал он. – Может, ты даже и не дурной. Но нам нужно, чтобы другие не были такими, как ты. Вот и все. Они должны помнить, что такие, как ты, которые хотят делать по-своему, среди нас не живут.
– Я и не собираюсь среди вас жить, – пожал плечами я.
– А ты вообще-то думал когда-нибудь, зачем люди рождаются? – вдруг спросил он.
– Да низачем! Они рождаются, потому что их родили, – ответил я уже более резко. Тема разговора была мне, честно говоря, неприятна.
– А дальше что?
– Дальше? Известно что… смерть.
Казалось, он меня не слушает, а разговаривает сам с собой. То ли оправдывается, то ли хочет себя в чем-то убедить. А заодно и меня.
– Так вот, – продолжил он. – Люди рождаются голенькими, незащищенными. И они при этом ужасно хотят выжить. Даже кроха цепляется за мамкину титьку, чувствуя в ней спасение. А вот если выжить удается, то приходит уже другое желание: жить, жить и жить. Причем жить долго и богато. И красиво. А потом к ним все равно является костлявая. За тобой она, кстати, уже приходила… Ведь приходила, да?
Я промолчал. Мы оба знали, что он имеет в виду. Тот момент, когда его руки искали на моей спине место для укола.
– Ты сам виноват. Все равно, раз не научился выживать, ты жить не сможешь. Уж поверь мне. Я про тебя давно все знаю.
– А тебе-то какое до меня дело?
– Да мне по фигу! – отмахнулся он. – Но ты и сейчас ничего не понял. Весь мир стоит на том, что каждый спасает только себя. А для этого, на всякий случай, топит других.
– Ты о зверях, что ли?
– А разве люди не звери? – спросил он с издевкой. – Звери! Еще какие!
– И ты?
– А чем я лучше?!
– Но есть же не звери? – возразил я.
– Нет! – бросил он уверенно. – Нет таких! Глупость!
– А сам… сам ты хочешь выжить? – поинтересовался я, пытаясь в сумраке сарая разглядеть его лицо. Я никак не мог догадаться, к чему весь этот вязкий и бессмысленный разговор.
– Я? Я – нет, – ответил он после паузы. – Я не хочу выживать – вот в чем дело. А тем более жить. Я воюю с теми, кто хочет выжить любым путем, чтобы доползти до красивой жизни, потопив нас. Я им мешаю. И буду мешать. У меня, кроме ненависти к ним, ничего больше не осталось. Когда они стали мной, моей жизнью распоряжаться, они, придурки, не знали, что мастерят из меня не урода, даже не ублюдка, а живую бомбу. Бомбу, – повторил он, вслушиваясь в свой голос, – которая их и убьет! – Он на минуту задумался и добавил: – Сегодня я один. Да не один, я других готовлю. А завтра… Завтра нас будет много, очень много. Целая армия…
Наконец-то я понял, за что он меня так ненавидел. За то, что я не хотел становиться его бомбой. И мешал ему делать бомбы из других. Сказать на это мне было нечего. Оставалось только слушать…
– …Вчера нашлись тебе защитнички … – продолжал он, чуть понизив голос. – Так вот, мы бы сегодня всю эту историю прикончили. Но придется отложить на недельку. Так что готовься. Встретимся ровно через семь дней. – Он поднялся, выглянул за дверь, чтобы убедиться, что нас не подслушивают, и, обернувшись, добавил: – Считать умеешь? Вот и считай… Первый пошел… А этой своей… ну Катьке… скажи, чтобы в это дело не встревала!
– Она не моя, – сказал я быстро. Хотел добавить: "Она скорей твоя", но не стал.
– И ее мать чтоб не лезла! – не обратив внимания на мои слова, бросил он напоследок. – А то им худо будет. Даже не от меня… Они с огнем играют!
Распахнутая дверь
Не прощаясь и не оглядываясь, Главный быстро вышел на волю, оставив дверь распахнутой. Вместо него в проеме появился Тишкин – точно такой, каким я его себе представлял: рожа в веснушках, рыжеватый, рот до ушей. Ему бы в кино Швейка играть.
– Чего там у них произошло? – спросил я.
– У кого? – не понял Тишкин.
– У урок. На семь дней отложили, да?
– А-а… Ну да, отложили… – протянул он не без сожаления. Видать, ему уже сильно обрыдло меня сторожить.
После некоторого колебания он поведал, что утром, пока он был здесь, всех погнали на подсобное хозяйство. Прислали из колхоза два грузовика, скопом всех погрузили и на целую неделю, говорят, увезли.
– И урок? – не поверил я.
– Насчет урок не знаю. Они работать не любят. А вот Главный тоже уедет. С начальством, как активист.
– А ты как же? – спросил я Тишкина, все еще стоящего в проеме распахнутой двери. Мной вдруг овладела шальная мысль, что сейчас бы рвануть с места, опрокинуть этого раззяву, слабого и тощего, и драпануть за милую душу. Он бы и пикнуть не успел. И я бы, наверное, так и сделал, терять мне было нечего, если бы передо мной стоял кто-то другой, а не Тишкин. Жалко мне его почему-то стало. Жальче, чем себя. Урки уж точно его не пощадят. Они даже решат, что он сам меня отпустил.
– Нас тут несколько человек по совету Главного оставили, – продолжал беспечно объяснять он. – Будем, значит, по очереди дежурить. По колонии… ну и по сараю…
– Ты дверь-то тогда запри, – посоветовал я, отвернувшись. – А то, не успеешь ахнуть, драпану на волю-то!
– Да не драпанешь! – Он даже развеселился. – Не драпанешь!
– А если решу… прям щас?
Он перестал смеяться и испуганно посмотрел на меня. Почувствовал: я не шучу. И торопливо, с шумом захлопнул дверь. И уже оттуда сказал:
– Теперь-то не драпанешь! А?
– Теперь другое дело, – успокоил я его, почувствовав облегчение. И даже похвалил: – Молодец. Давай, стереги… Скоро отмучаешься. Всего-то неделя!
– Скорей бы, – со вздохом произнес он.
Семь дней до…
Больше в этот день ничего не произошло. Только разговор с Главным все не шел у меня из головы. Было в нем что-то такое, что никак не давалось моему пониманию. Вроде бы оно предвещало не просто еще неделю жизни, а иное. Но это иное не угадывалось, как я ни напрягался. И еще я вновь стал ожидать появления Кати.
И она на другой день пришла. Прямо с утра.
Шесть дней до…
Я услышал, как она спорит с Тишкиным, который гнал ее прочь. Голос у нее был такой же красивый, как и глаза. Звонкий, серебристый. Додуматься до того, что каждый голос имеет свой цвет, я бы не смог, если бы не находился столько времени в темном сарае. Она что-то ему предлагала, совала в руки, а он бурчал, что не нужен ему никакой кусман, что урки строго-настрого приказали, чтоб здесь и близко никого не было.
– А вообще-то, – громко добавил он, – тебя тут и не хотят видеть.
– Кто, Саша? – спросила она удивленно, и я сразу представил ее лицо. И отступился.
– Да врет он все, – подал я голос. – Он просто урок боится. Его застращали. Они всех застращали.
– И Яша?
Мы не ответили. Тем более что имя своего дружка она произнесла так мягко, словно все еще продолжала верить, что он добрый и хороший.
– А может, это его дружки? – с надеждой сказала она. – Я их сейчас видела. Они такие… ну неприветливые…
– Ты чего пришла-то? – спросил я.
– Я тебе книжку принесла. Ну ту, в которой написано все, что ты в кино видел. Мама сказала, это и в театре тоже играют.
Театр меня совершенно не интересовал. Я там никогда и не был. Как и в ресторане, где, говорят, тебе жратву подают, а денег не спрашивают. И только потом, когда пузо набьешь, ты за все и платишь. Мура какая-то! Как это так, чтобы, не заплатив, жрать? А если я удеру? А если у меня денег нет, тогда что? А я уже все сожрал! Нет, врут…
– А про мать там написано? – спросил я.
– Ну, конечно. Хочешь, я тебе почитаю?
Я не ответил. Не потому, что не хотел. Я очень хотел. Но боялся, что все там будет не так, не похоже. А тут еще Тишкин рядом. При нем почему-то не хотелось.
И я спросил:
– А Тишкин там не хочет уйти? Ну погулять…
– Зачем? – удивилась Катя.
– Не хочу, чтобы он тоже слушал!
– Да мне и самому неохота, – отозвался Тишкин. – Не люблю я книжек, особенно толстых… и без картинок!
– Так мне читать? – спросила Катя.
– А он ушел?
– Он в сторону отошел и нас не слушает.
– Тогда читай, – разрешил я.
Катя пошуршала страницами и начала:
– "Муров. Ты очень любишь нашего Гришу?
Отрадина (с удивлением). Еще бы. Что это за вопрос? Разумеется, люблю, как только можно любить, как нужно любить матери.
Муров. Да, да… Конечно… А что, Люба, если вдруг этот несчастный ребенок останется без отца?
Отрадина. Как без отца?
Муров. Ах, боже мой! Ведь все может случиться…"
Я отвлекся, подумав, что если этот Муров хочет бросить своего ребенка и заранее называет его несчастным, он уже заслуживает наказания! А ведь, кажись, не алкаш и не барыга из рыночных, как нынешние! И на фронте не был, и денежки во всех карманах…
Пока я раздумывал, папаша этот еще что-то там плел про себя и ребенка, на что ему и было отвечено:
– "Отрадина. Если ты спрашиваешь серьезно, так я тебе отвечу. Ты не беспокойся: он нужды знать не будет. Я буду работать день и ночь, чтобы у него было все, все, что ему нужно. Разве я могу допустить, чтоб он был голоден или не одет? Нет, у него будут и книжки и игрушки… Чтобы все, что у других детей, то и у него. Чем же он хуже? Чем он виноват? Ну, а не в силах буду работать, захвораю там, что ли… ну что ж, ну, я не постыжусь для него… я буду просить милостыню. (Плачет.)
Муров: Ах, Люба, что ты, что ты!"
– Какая сволочь! – крикнул я.
– "Отрадина. …Неужели ты предполагал, что я его брошу?"
– Но ведь бросила, да? – спросил я, утыкаясь губами в доски двери.
– Тебе про это прочесть? – спросила Катя.
– Не знаю… Нет. Сегодня не хочу.
– Ну тогда завтра.
– Подумаешь: игрушки, книжки… – прорезался Тишкин. Видать, незаметно подошел и тоже, как и я, не выдержал, как они эту баланду травят. – А милостыню вовсе и не стыдно просить. Я на рынке много раз просил.
– И я просил… А вот игрушек мне не дарили, – сказал я почему-то. – И книжек…
– А Муров ваш жмот! – сердито добавил Тишкин. Голос его стал отдаляться. – Заканчивайте, что ли!
– Сейчас, сейчас… – заторопилась Катя. И негромко добавила: – Но она же еще любит этого… Мурова.
"Как ты своего ангелочка Яшку", – подумалось. Но я этого не сказал. Спросил:
– Завтра придешь?
– Приду.
– С книжкой?
– Конечно.
– Я буду ждать.
Пять дней до…
На другой день я снова услышал голос Тишкина. И спросил его об одном портретике, который у меня недавно уперли. Не сохранился ли чудом? Портретик тот я обнаружил в книжке из больничного шкафа. Листал, листал и вдруг увидел. Крошечный такой портретик одной дамы, а может, девушки, с гладкой головкой, кокетливо склоненной влево. У нее был чуть великоватый рот, который ее вовсе не портил, и живые, такие умные, понимающие глаза. Звали ее Анной. Хотя я стал звать ее просто Аней. Даже Анютой. В книжке я прочитал, что эта семнадцатилетняя Анна была женой старика генерала (вот не повезло-то!), приехала погостить к своей тетке в усадьбу и там встретила молодого Пушкина. В общем, они вместе поужинали и поехали в двух экипажах в усадьбу поэта, недалеко. Но в дом не стали заходить, пошли гулять по парку. Я живо тогда представил их встречу, как прогуливались они лунной ночью среди вековых деревьев, корни которых росли поперек дорожки, и молодая красотка Анна все время о них спотыкалась и громко смеялась. Потом они расстались, а ночью поэт написал для нее стихи и, провожая утром в дальнюю дорогу, подарил на память. А какой-то булыжник, о который он ночью здорово ушиб ногу, вот смех-то, он поднял и положил себе на письменный стол на память.
Вот и вся история моей любви. Моей, потому что я тогда влюбился в Анну больше, чем сам Пушкин. Правда, я не писал ей стихов. Я переживал по-своему. Я и его стихи, написанные для Анны, не запомнил. Только про сердце, как у него при встрече оно билось, и еще про любовь там и про божество… Конечно, никому я про свою любовь не говорил, но молодая задумчивая девушка, глазастенькая такая, большеротая, с лицом ребенка, поразила меня в самое сердце. У меня внутри все прямо затрепыхалось от любви.
А дальше было так. Я вырвал страничку из книги и стал носить за пазухой. Ведь носят чужие фотографии. И даже в песенке одной поется, что в кармане маленьком моем есть карточка твоя, так, значит, мы всегда вдвоем, моя любимая… И мы были вдвоем. Я тайком доставал мою Анюту и говорил ей, что люблю ее, что скучаю по ней. И жалко, что она жила целый век до меня, иначе мы бы обязательно встретились и погуляли недалеко от колонии, по какой-нибудь там аллее, а потом поженились. А генерала послали бы куда подальше, скажем, на фронт. Вот что я ей говорил, а она мне понимающе улыбалась, наклонив набок головку.
Ну а кончилось тем, что шакалы свистнули у меня ночью тот листок. И я потерял Анну навсегда.
Я спросил через дверь Тишкина:
– Слушай, а ты не знаешь, кто у меня стибрил ночью мой листок?
– Какой еще листок?
– Ну из книжки… Там еще стихи Пушкина были.
– Стихи? Это с картинкой, что ли? А на картинке баба?
– Дама, – поправил я.
– Так мы извели твою бабешку на курево, – сознался он, засмеявшись. – А во время курева еще кто-то анекдотец рассказал, как три сестры стоят на балконе и просят Пушкина сочинить про них что-нибудь. И он стал им читать: "На небе светят три звезды: Юпитер, Марс, Венера, а на балконе три п…ды – все разного размера!"
Я не стал перебивать Тишкина, знал, что он меня все равно не поймет. Он семимесячный, ему подрасти надо до Пушкина и до настоящих стихов о любви.
Я только спросил, хоть и без надежды:
– Все искурили?..
– Еще бы. А кто-то про тебя даже сказал, что наш чокнутый бабу за пазухой таскает. Надо в другой раз пошарить, может, там еще несколько штук припасены?
– Теперь я ее в другом месте ношу! – отрезал я, разозлившись.
На что миролюбивый Тишкин ответил, что картинками развлекаться не запрещено, но ведь и курить охота. А Катькина книжища, небось, листов сто! Это сколько же закруток можно сделать!
Четыре дня до…
– "Незнамов. Да-с, я говорить буду. Вот уж вы и жалуетесь, уж вам и больно. Но ведь вы знали и другие ощущения; вам бывало и сладко, и приятно; отчего ж, для разнообразия, не испытать и боль! А представьте себе человека, который со дня рождения не знал другого ощущения, кроме боли, которому всегда и везде больно. У меня душа так наболела, что мне больно от всякого взгляда, от всякого слова; мне больно, когда обо мне говорят, дурно ли, хорошо ли, это все равно; а еще больнее, когда меня жалеют, когда мне благодетельствуют. Это мне нож вострый! Одного только прошу у людей: чтоб меня оставили в покое, чтоб забыли о моем существовании!"
– Вот правда! – воскликнул Тишкин, который все это слушал. – Это про нас… Вот ты, ты зачем сюда приходишь? – обратился он к Кате. – Ты ведь приходишь, потому что нас жалеешь… Ведь правда?
– Могу и не приходить, – ответила Катя.
– А ты не злись, – сказал Тишкин и признался, что когда увидел книжищу, у него только и была мысль: сколько тут бумаги для раскурки… А тут, оказывается, вон что про нас написано…
– Так мне приходить или не приходить? – спросила Катя.
– Приходи уж. Завтра. Только смотри, урки чего-то бродят, – предупредил он.
– А мне-то что? – сказала Катя. – Я не к ним, я к вам прихожу.