Я сразу заметил, что Тишкин, приглашая Катю, как бы уравнял себя со мной. Хотя ясно было, что приходит она ко мне, а не к нему. Но зато не будет ее гнать, – решил я.
Три дня до…
– "Дудукин. Я изложу вам краткую биографию его, как он мне сам передавал… Ни отца, ни матери он не помнит и не знает, рос и воспитывался он где-то далеко, чуть не на границах Сибири, в доме каких-то бездетных, но достаточных супругов из мира чиновников… Чиновник умер, а вдова его вышла замуж за отставного землемера, пошло бесконечное пьянство, ссоры и драки, в которых прежде всего доставалось ему. Его прогнали в кухню и кормили вместе с прислугой; часто по ночам его выталкивали из дому, и ему приходилось ночевать под открытым небом. А иногда от брани и побоев он и сам уходил и пропадал по неделе, проживал кой-где с поденщиками, нищими и всякими бродягами, и с этого времени, кроме позорной брани, он уж никаких других слов не слыхал от людей. В такой жизни он озлобился и одичал до того, что стал кусаться, как зверь…"
– Хватит! – вдруг оборвал чтение Тишкин.
– Что? – не поняла Катя. – Мне не читать? Но ты же сам просил…
– Просил. А теперь не хочу.
– Ладно, – согласилась Катя. И, приблизившись к дверям, спросила уже меня: – Саш, а тебе тоже не понравилось?
– Не знаю, – сказал я.
Уж больно там все по правде было. Но мы ведь это знали и без книжки. Как пьянствовали вокруг, как материли и гнали нас отовсюду, как мы тоже с нищими и бродягами ночевали. Мы и впрямь были как звери. И по-звериному жили. Даже сейчас, когда слушали Катю… Господи, зачем ей это знать? Для нее все равно эта книжка – только школьная программа!
– Ты вот что, – грубо сказал Тишкин. – Кончай сюда ходить!.. И книжек этих не носи…
Я услышал, как Катя зашуршала бумагой, вырывая страницу, потом сказала:
– Вот. Передай Саше, ладно?
– Ладно, передам, – согласился Тишкин.
Я подождал и окликнул Тишкина:
– Эй, она что, ушла?
– Ушла, – ответил он.– И опять эти… ну слезы…
– Листок мне отдай, который вырвала.
– Зачем? – спросил он каким-то чужим, неприятным голосом. – Все равно это никому не надо.
– Мне надо, – настаивал я.
– А чего тебе там? – вдруг взвился он. – Зачем?! Знала бы она, как нас били и гнали…
– А она-то причем? Она из книжки читала…
– Вот и не надо! Не надо! – крикнул он.
Вообще-то я был с ним согласен, что не надо больше читать. Но листочек я выпросил. Было уже темно. Как ни пытался я разобрать буквы, не получалось. Пришлось терпеть до утра.
Два дня до…
Катя в этот день не пришла. Но вместо нее была та самая страничка, вырванная из книги. Текст я помню до сих пор:
"Кручинина. Я опытнее вас и больше жила на свете; я знаю, что в людях есть много благородства, много любви, самоотвержения, особенно в женщинах.
Незнамов. Будто?"
Кручинина говорит о сестрах милосердия. И потом:
"– Да и не одни сестры милосердия, есть много женщин, которые поставили целью своей жизни – помогать сиротам, больным, не имеющим возможности трудиться, и вообще таким, которые страдают не по своей вине… Да нет, этого мало… Есть такие любящие души, которые не разбирают, по чужой или по своей вине человек страдает, и которые готовы помогать даже людям…
Незнамов. Вы ищете слова? Не церемоньтесь, договаривайте.
Кручинина. Даже людям безнадежно испорченным. Вы знаете, что такое любовь?"
Один день до…
Мы, и правда, безнадежно испорчены, и нас некому любить. Но ведь передала же она листочек с этими словами, значит, хотела сказать о своей любви. Я всю ночь не мог заснуть. Я верил, что она придет и я успею ей что-нибудь ответить. Ну хотя бы попросить прощения за наше с Тишкиным свинство. Тем более что скоро я уже ничего не смогу сказать.
И когда я заслышал издалека ее голосок, у меня даже сердце дрогнуло. Я вскочил со своей пыльной лежанки и солому с себя отряхнул, хотя знал, что она меня все равно не сможет увидеть.
Но это была не Катя – ее мама. Просто голоса были похожи. Сперва она разговаривала с моим стражем, о чем – я не мог разобрать. Но понял, что она сильно взволнована. А потом она приблизилась к сараю и спросила:
– Саша, ты меня слышишь? Ты случайно не знаешь, где Катя?
– Сегодня ее здесь не было.
– А вчера?
– Вчера тоже.
– Она была позавчера, – влез в разговор Тишкин. – А больше мы ее не видели.
– Но она вчера направлялась к вам! Она еще захватила лепешки картофельные, я напекла, и книжку…
– Нет, ее не было, – повторил я. И уж совсем по-глупому добавил: – Может, у подруги… зашла и задержалась…
– Мы уже всех опросили… И в милиции были, – пробормотала мама.
Больше она ничего не спрашивала – опять побежала искать дочь. Если бы можно было, я бы тут же рванулся за ней, потому что с самых первых ее слов понял, что в нашей жизни, ее и моей, произошло непоправимое. Нет, не понял, почувствовал кожей. Хотя и не верил, что именно с ней, с Катей, может что-то случиться. Ни бежать, ни помогать искать я не мог, но и сидеть просто так я не мог тоже.
– Тишкин, – позвал я, – ты правда ничего не знаешь?
– Ничего, – сказал торопливо Тишкин. Мне его голос очень не понравился.
– Точно?
– А что я должен знать? – раздраженно ответил он.
– Но как ты думаешь… с ней могли что-нибудь?.. – Дальше я побоялся говорить. Словно это могло повредить Кате.
– Не знаю я ничего, – повторил неприятным голосом Тишкин. – Я уж какой день здесь торчу.
– Значит, могли, да? Они?
– Кто они?
– Ты знаешь кто… Урки!
– Я их не видел.
– А Главный?
– Главный завтра будет.
– Но ты можешь кого-нибудь позвать? – выкрикнул я.
– Никого же нет… правда, – жалобно сказал Тишкин.
– Найди!
– Кого?
– Кого хочешь! Ведь Катя пропала!
– Ладно, – согласился вдруг он. – Сменюсь вот только…
– Иди сейчас, – приказал я. – Иначе я разобью дверь… Я стучать, я орать буду!..
Тишкин исчез и появился только к вечеру. Подойдя к двери, он сообщил мне, что вернулся из совхоза Яшка Главный, вроде как его в милицию вызвали. Потом он пообещал прийти сюда…
Казнь
Он и правда пришел. Без свиты, один. Сел на свое привычное место в углу и затих. Ни словца. Но и я, хоть тревога разрывала меня изнутри, не спешил с вопросами. Я ждал, с чего он начнет. Первым нарушить молчание должен был он. Он оттуда, со свободы. Наверное, уже побывал в милиции. Да и вообще. Он закрутил это опасное кино, в которое втянул меня и Катю. Точнее, меня, а уже я – Катю. И нам с ним придется теперь развязывать этот узел.
После долгой паузы он спросил:
– Ты звал?
– Звал.
– По поводу Кати?
– По поводу ее.
И снова долгое молчание.
– Ну и что ты хочешь?
– Хочу знать, – сказал я, сделав к нему шаг, потом второй, – где она сейчас?
Мне показалось, что при моем приближении Главный испуганно сжался.
– Откуда мне знать? – произнес он, не глядя в мою сторону. – Меня же здесь не было!
– А кто был?
– Ну кто… эти…
– Урки?
– Да.
– Это они?
Он молчал.
– Это они? – громким шепотом, чувствуя, что вот-вот сорвусь на крик, еще раз спросил я.
Вот теперь он посмотрел на меня. В свете заходящего солнца, острых, как спицы, лучей, сквозящих через щели в дверях, блеснули золотом его кудри. Но голубые глаза были темны, даже черны. От них веяло мраком, гибелью. Хотя, думаю, мои были немногим лучше.
– Я их убью! – выдохнул я и не услышал своего голоса. Но он меня услышал. Он бы услышал, даже если бы я вообще ничего не произнес. Не случайно он старался не глядеть в мою сторону. Он и впрямь сейчас меня боялся. На его глазах я преображался в натурального палача. Палача всех. И урок. И его тоже.
– Убей, – сразу согласился он.
– Как?
– Тебе помогут.
– Когда?
– Этой ночью.
И добавил, вставая, что кореец сбежал, а украинец будет в спальне. И тут же выскочил за дверь…
Ночью, не знаю который это был час, дверь распахнулась, и кто-то мне спокойно указал, чтобы я шел в спальню. Там ждут. Ни охраны, ни сопровождения не было. Но слова "там ждут", сказанные негромко, поразили своей уверенностью. Кого ждут? Меня? А кто? Убийца Кати? Зрители? Помощники?..
В спальню дверь тоже была предусмотрительно открыта. Не знаю, был ли в спальне кто-то еще, – я не смотрел по сторонам. Я смотрел лишь туда, где должен был лежать убийца Кати. И я его увидел. А рядом с храпящим уркой, на тумбочке, отсвечивая серебром, лежала знакомая спица. Все было предусмотрено.
Наверное, надо было отдышаться, оглядеться и как-то приготовить себя для казни. Но я торопился. Я боялся, что кто-то или что-то может мне в последний миг помешать. Да и что мне готовиться, если там, в сарае, ожидая ночи, я мысленно уже тысячу раз поразил убийцу и ножом, и топором, и просто вцепившись в шею зубами.
Я наклонился над ним и почувствовал густой смрадный дух сивухи. Лежал он на боку, не прикрывшись одеялом, и было видно, какой он огромный, босые ноги торчали за пределами топчана. Что ему спица, его бы долбануть тяжелой кувалдой по голове, чтобы черепушка всмятку! Но спица уже сама скользнула в руку, а глаза выискивали место для удара. Синяя майка, задранная снизу и обнажившая поясницу, была в пятнах пота.
И вдруг сзади закричали:
– Бей же! Бей!
А может, я и сам себе это прокричал – не знаю. Но я вздрогнул, размахнулся и с силой, хотя спицей не колют с размаха, воткнул ее в спящее тело, снаружи осталась лишь рука. Затем вытянул спицу и снова нанес удар, еще сильней. Урка захрипел, захрюкал и взвыл, как раненый зверь Он все дергался, хотел развернуться в мою сторону, но торчащая спица ему мешала. И вдруг затрясся всем телом, из него пошел воздух. Это последнее, что я запомнил, прежде чем отключиться. Как он трясется, выкатывая глаза, а из него с шипением и с белой пеной на губах выходит и выходит воздух…
Возвращение
В больничке я пробыл недолго. Это был деревянный дом в два этажа на краю поселка, где лечились язвенники, сердечники, травмированные на производстве, в общем, все, кроме инфекционных больных. Со мной в палате лежали одинокий и молчаливый старик, толстячок-завхоз из отдела рабочего снабжения – ОРСа, которому жена два раза в день приносила вкусную снедь, и солдат без ноги, бойкий и говорливый от того, что выжил на войне. Солдат каждую ночь уходил к девкам, старичок все больше спал, а завхоз или что-нибудь жевал, или гулял с женой в старом парке, который окружал больничку.
Несколько раз ко мне заходила мама Кати. Она приносила картошку и хлеб и подолгу молча сидела рядом, пристально меня рассматривая. Мне становилось не по себе от этого изучающего взгляда. Иногда заговаривала о погоде, о врачах и никогда о Кате. Я лишь вздыхал с облегчением, когда она уходила. Однажды она задала вопрос, которого я давно ждал:
– Саша, а ты не знаешь, кто убил этого?.. Ну который урка…
– Не знаю, – ответил я.
Я, и правда, почти ничего не помнил. Все виделось как-то смутно, будто во сне. Надо было спросить, а что она вообще про это знает, но что-то мне мешало. Может быть, страх, что возникнут подробности, которые уже почти забыл, и тогда мне снова станет плохо.
– Я слышала, что дело закрыли, – продолжила она. – Начальник колонии объявил, что произошла драка, а этот… был зачинщик и сам виноват…
– Да. Так, кажется, и было, – подтвердил я.
– Ты участвовал в этой драке?
– Не помню.
– А Катю мою ты помнишь?
– Нет.
– Но ведь ты должен ее помнить? Она ходила к тебе с книжкой…
– Не помню, – повторил я. – И книжку не помню.
Господи, как не хотелось ничего вспоминать! Книжку эту, я уже знал, нашли под подушкой казненного урки и, наверное, извели на закурку. Единственный листочек со словами о любви, сам не знаю зачем, хранился у меня за пазухой. Однако мама Кати не могла об этом знать. Она была учительницей литературы, но выучила Катю вовсе не тому, что нужно знать об этом мире: глупой жалости и глупой любви. Именно это Катю и погубило. Но как я мог это сказать?!
– А Яшку вы не видели? – спросил я почему-то.
– Нашего Яшеньку? – оживилась мама Кати. – Ну как же! Он столько помог следствию и вообще… Он уверяет, что Катя найдется!
– Он это сам сказал? – спросил я, напрягаясь.
– Да. Золотой мальчик! – воскликнул она. – Он и о тебе так хорошо отзывался…
"Золотой палач", – добавил я про себя. А вслух спросил:
– И как же он, интересно, отзывался?
– Ну как… Он сказал, что ты теперь для него свой человек.
– Значит, свой?
– Да, он так и сказал: свой… А может, ты хочешь перейти ко мне? Жить в семье? – вдруг спросила она.
– Зачем?
Мой вопрос прозвучал глупо. Однако она все поняла. Я подумал, что это было главным, ради чего она ко мне приходила. Но я не хотел, чтобы меня жалели.
Оставив мне тридцатку денег, расстроенная учительница ушла. А на следующий день попросился домой и я. Домой – значит, в колонию. Меня выписали.
Я пошел на наш местный поселковый рынок, где по воскресным дням торговали местные колхозники. На два червонца я купил крупно порубленной махры, потом направился к теткам, стоявшим рядком у дальнего забора. Пропустив пирожки с капустой, картошкой, луком, дошел до торговки, предлагавшей пирожки с ливером. Я посмотрел тетке в глаза, но ничего особенного не увидел. Все они, эти рыночные тетки и бабки, были как на одно синюшное лицо со следами непрерывных тягот и забот.
Я заплатил за пирожок остатками от подаренной мне тридцатки и, завернув его в лопушок, направился в сторону колонии. Оглянувшись, увидел, как следом за мной к тетке подкатил совсем молоденький курсант в морской форме и тоже купил пирожок. Не отходя, видно, был голоден, он с удовольствием засунул в рот полпирожка и стал жевать, а меня вдруг затошнило.
Неподалеку от сарая я вырыл под молодой сосенкой ямку. Земля была мягкой, песчаной и на ощупь прохладной. В эту ямку я положил купленный пирожок, не разворачивая лопушка, и засыпал песком. Сверху замаскировал травкой и присел рядом. Сосну легко было запомнить, у нее была редкая форма двух раздвоенных полукруглых золотых стволов, напоминающих по форме лиру.
Здесь меня и разыскал мой привычный страж Тишкин.
– За мной? – поинтересовался я, глядя на него снизу вверх. – Опять в сарай?
Теперь я мог на эту тему даже шутить.
– Что ты! Что ты! – сходу затараторил он. – Ты у нас теперь свободный навсегда. – И, оглянувшись, добавил тише, что ему поручили передать: за мной должок – сходить в кинотеатр.
Слово "навсегда" вызвало у меня невольную улыбку.
– Кто передал-то? – поинтересовался я.
– Главный. Он теперь с Ленькой Пузырем все решает.
– А третий кто?
– Третий?.. Ну я, – сказал, помолчав, Тишкин. И на всякий случай заглянул мне в лицо.
– В люди выходишь?
Почувствовав в моих словах скрытую издевку, он тут же парировал:
– Ты тоже!
Я не собирался ссориться и вполне миролюбиво поинтересовался, когда мне надо туда идти.
– Сегодня. Ряд восьмой, место шестнадцатое.
– А спица?
– Спица будет. Не дрейфишь?
– Долго ли умеючи? – сказал наигранно я. И ничто во мне не дрогнуло, даже не колыхнулось. – Одним больше, одним меньше.
– Во! Главный тоже сказал… Только не велел тебе передавать… Медведь, сказал, попробовавший человечины, навсегда становится людоедом.
– Это я, что ли, людоед?
Тишкин вздохнул и не ответил.
Я покосился на тайное мое захоронение и спросил:
– А что, брат Тишкин, не хочешь ли ты закурить?
– А курево есть?
– Есть. Нужен огонек.
– Огонек будет, – оживился он. – Я кресало твое вернул.
– Украл, что ли?
– Ну и что?
Я достал из кармана махорку, а другой рукой залез за пазуху и извлек книжный листок, подаренный Катей. Пробежал глазами:
"Кручинина. …Есть такие любящие души, которые не разбирают, по чужой или по своей вине человек страдает, и которые готовы помогать даже людям…
Незнамов. Вы ищете слова? Не церемоньтесь, договаривайте.
Кручинина. Даже людям безнадежно испорченным. Вы знаете, что такое любовь?"
– Тишкин, ты что-нибудь слыхал про любовь? – спросил я, отрываясь от текста.
– Чё?
– Про любовь, говорю. Ты знаешь, что это такое?
– Чё? – явно дурачась, повторил он.
– Хрен через плечо, – ответил я и разорвал листок пополам.
Мы свернули из чужой, совершенно нам не нужной любви по цигарке и с удовольствием затянулись едким самосадом…
Эпилог
Через пятьдесят лет он вернулся в это место и не без труда разыскал развалины колонии и тот сарай, где довелось сидеть в ожидании казни. Из Чечни, где получил две пули от федералов в шею и руку, подлечившись, добирался в Россию сложным путем через соседнюю республику. Выручало обличье: уж точно не горец и не черный, а самый обычный беженец-пенсионер, ищущий работу сторожа, чтобы на исходе жизни как-то выжить. Он даже сосенку-лиру нашел, хоть и не сразу, потому что рядом выросла трехэтажная вилла с вычурными башенками и конусной острой крышей. Все это скрывал пятиметровый краснокирпичный забор. Слава Богу, сосенка-лира оказалась не загнанной в чужой двор, а стояла по эту сторону забора. Но она не только подросла, а уже и постарела, один из двух округлых стволов начал сохнуть.
Он присел на траву, опершись здоровым плечом о шершавый ствол, достал сигарету и закурил. Потом поднялся и не спеша добрел до сарая. Вдруг показалось, что Тишкин еще там и его ждет. Сарай тоже одряхлел, дверь, когда-то крепкая, была сорвана с петель, крыша стала дырявой. Было очевидно, что не сегодня-завтра его снесут.
– Тишкин, – позвал негромко, хотя слышать здесь его никто не мог. – Тишкин, ты что-нибудь слыхал про любовь?
– Слыхал, как же, – ответил тот, присев рядышком и прикуривая от его сигареты. Сам он держал в руке самокрутку.
– Ну и как? Тебе повезло?
– Нет.
– Почему?
Тишкин затянулся и проследил глазами за голубой струйкой дыма, пущенной вверх. Внешне за эти годы он никак не изменился, только глаза стали совсем не детские. А широкую улыбку стерло совсем.
– Да все потому, думаю, что мы не научились любить. А ненависть, знаешь… Ты после колонии много пострелял?
– Много.
– Где?
– Везде. Последнее время на Кавказе…
– А зачем?
– Мстил.
– Кому?
– Всем.
– Ну и как?
– Не знаю.
– В том-то и дело, что знаешь, – возразил Тишкин. – А вот скажи… только по правде: детишек ты трогал?
– Ты говоришь про Беслан?
– Ну понятно, что там ты не был. А, кстати, ведь мог быть?
Гость молчал.
– Да или нет?
– Да. Ну а ты? Ты-то живой?
– Меня давно нет, – произнес Тишкин негромко.
– А другие?