- Джим! Джим! - прыгала я от радости. - Джим! - я ничего не могла сказать, кроме этого: "Джим!", но в глубине души боялась дотронуться до его руки, вспоминая рассыпавшегося на крошки китайца.
Джим казался в этот вечер чернее обычного; его кожаная куртка сливалась с цветом кожи, только белки глаз и губы намекали на луч света из тридесятого царства. Я настолько устала от настоящего и ненастоящего, настолько задолбалась инфляцией и отравилась социумом, что почти потеряла способность говорить членораздельно, повиснув на шее негра. А шея негра оказалась не резиновой, и я сказала ему об этом. Джим рассмеялся:
- Клеопатра нездорова?
- Да, - кивнула "Клеопатра", а потом произнесла то, что хоть однажды произносит женщина, пытающаяся найти собственную изначальную структуру, которой, вероятнее всего, не существует: "Да! Нездорова! Увези меня отсюда, увези меня отсюда куда угодно, Джим, на край света! Это очень далеко? Пусть! Джим, ты знаешь, где край света?"
Я довольно долго несла всю эту вовсе не чушь: рефреном служило "не могу больше", а эпизоды кандального рондо не отличались разнообразием - selavi, но я действительно "не могла больше", а "меньше" - не получалось: происходила самая обычная интоксикация скукой на фоне ненайденной "структуры", разбившейся чашки, несотворенного чуда и отсутствия как смысла, так и бессмыслицы: то есть, не существовало абсолютно ничего, и даже "ноль" казался более реальным, чем ощущение собственной телесности. И так каждый день. Каждый!
- Увези меня, Джим, куда угодно, только увези! Отсюда… - я не выла, а только тихонько скулила. - На край света, а, Джим? - я многозначительно поднимала глаза и спонтанно жестикулировала, пытаясь на пальцах объяснить Джиму, что отсюда давно пора сваливать. Джим улыбался все меньше и чесал затылок: ему было искренне жаль мою нервную систему. Мне и самой было искренне жаль свою нервную систему - я не улыбалась вовсе и, как и Джим, машинально чесала затылок. Так мы чесали затылки, оправдывая синхронизм гениального швейцарского доктора.
Однажды Джим присвистнул и спросил, есть ли у меня не просроченный загранпаспорт. Я тоже присвистнула - откуда у меня не просроченный загранпаспорт? Мы оба присвистнули, но Джим подмигнул и сказал, что у его приятеля знакомый в ОВИР'е и все можно устроить - поехать, например, к маме и братьям Джима в экваториальную Африку. Конечно, экваториальная Африка - не край света, но там есть на что взглянуть. А вообще, лучше зарегистрироваться, пусть даже фиктивно - "Иначе потом могут появиться проблемы. Ты согласна?". На секунду я заколебалась. "Край света" - в моем понимании - приходился все-таки или на заброшенный уголок нашей необъятной р-р-родины или, на худой конец, на менее заброшенный уголок не нашей - более объятной и евросоюзной motherland, - но никак не на экваториальную Африку.
- А это далеко? - выдохнула я.
- Какая разница, ты ведь сказала, что больше не можешь, - напомнил Джим.
- Да и правда, какая разница. Когда едем?
- Как только будут билеты, - усмехнулся Джим. - К тому же надо успеть расписаться.
- Ты серьезно? - я покрутила пальцем у виска.
- Что делать, - развел руками Джим. - Ведь ты сказала, что больше не можешь, - повторил он рефрен моего кандального рондо.
- Не могу, - прошептала я и пошла ставить чайник.
Так называемая новая жизнь не заставила себя долго ждать. Через пару недель мы обмывали мой девственный загранпаспорт с тем самым "приятелем из ОВИР'а" - втроем - в мерзком прокуренном баре недалеко от театра Ермоловой. Приятель из ОВИР'а сказал, чтобы я купила побольше ситцевых платьев. Или сшила. По крайней мере он думал, что все это следует шить.
- А сколько там в тени? - интересовалась я.
- Плюс пятьдесят. И еще надо сделать прививки.
Приятель из ОВИР'а поглядывал на меня не без интереса - на меня, кинувшую всех бреющихся и растящих бороды русских приматов! - это было очень смешно, и я сказала Джиму. Он тоже смеялся, но как-то не слишком весело - видимо, кое-что его тяготило.
Отношения наши не перескакивали через умную головушку Платона, а если учесть, что тот все-таки больше любил вьюношей, то… Когда же наступало "время Ч" (опаньки!), я держалась за шею Джима и тихонько скулила - и вот тогда Джим мурчал "Колыбельную" Гершвина… В одну из таких клинических идиллий я сказала Джиму, что, должно быть, в экваториальной Африке и есть на что взглянуть, но, может быть, у него имеются в наличии родственники где-нибудь еще, где экватор не так близко к народу и в тени хотя бы плюс тридцать пять… Джим задумался, а потом сказал "да".
Вскоре мы оказались в Тунисе - маленькой стране на севере Африканского континента, где жила троюродная сестра Джима и ее многочисленная семья. В Тунисе я благоразумно меняла ситцевые сарафаны, добрым словом вспоминая парня из ОВИР'а: он не наврал про тень и про апельсины, через которые перешагивала сестра Джима - высокая сильная женщина с проколотыми ноздрями. Вообще, в Тунисе оказалось до чертиков всех этих цитрусовых и проч.: фиников, олив. И - прочь! Мне же все чаще хотелось картошки и… китайца: я никак не могла поверить в его растворение и искала очертания желтолицего брата, даже рассматривая башню Халаф-аль-Фата. Сестра Джима сказала, что это бывшая крепость-монастырь; в кельях жили воины-монахи, защищавшие свои мусульманские святыни от набегов "неверных". Сестра Джима много чего рассказывала. Но Джим, кажется, не был мусульманином. Ха! Джим был неплохим парнем из экваториальной Африки, протусовавшимся несколько лет в Вашингтоне, поступившим зачем-то в московскую аспирантуру, заключившим фиктивный брак с одной русской особой и привезший эту особу "на край света", потому что она, видите ли, больше не может.
Я была благодарна Джиму, но через три недели, слегка обуглившись, заскулила: "Домой…". Джим снова погладил меня по голове, замурчал "Колыбельную" Гершвина и грустно посмотрел вдаль: так мы очутились в Москве, где черный мой человек напился водки, расплакался и признался в том, что и позабавило, и удивило, и озадачило меня:
- Понимаешь, все как у мужика, только… - он мялся, а я ковыряла вилкой новую клеенку. - Я обязательно найду деньги на операцию!
Я ничего не говорила; я не думала, что совершу когда-нибудь фиктивный брак с женщиной из экваториальной Африки! С женщиной по имени Джим, с которой мы несколько раз целовались в Тунисе… М-да.
- А как называется… - я не могла сформулировать вопрос, несмотря на все любопытство к диагнозу.
Джим грустно усмехнулся:
- Гермафродитизм. Это болезнь.
- Изначально все люди были гермафродиты, если ты читал когда-нибудь мифы… - начала я, но тут же осеклась.
Мы помолчали. Я удивленно смотрела на существо третьего пола: оно совершенно не было похожим на женщину! Плюс два метра роста… Наверное, "женской" была душа, поэтому нам с Джимом так легко было вдвоем.
- Не плачь, - сказала я. - Мы найдем деньги.
Искать деньги на операцию после Туниса стало сложнее. Я обреченно выходила в социум и однажды сказала, что, может, и не нужна операция-то, ведь, типа, Джим знает мое отношение к мужчинам - и это его (ее?), Джиммино, счастье, что он (она?) не как все, иначе едва ли я разрешила бы ему петь мне "Колыбельную" Гершвина… Кажется, Джим расстроился, а еще сказал, что любит меня и некстати скоро защищает диссертацию. Я тоже где-то как-то любила Джима, но очень уж странною любовью. К тому же мы были женаты(!) - одним словом, черт-те что.
Иногда, глядя на новый замок, я вспоминала, как все начиналось: перед глазами стоял Бо Вэн - сосед из квартиры без номера налево от лифта… В то золотое время я занималась поисками собственной изначальной структуры да слушала этюды Шопена под пиво. Теперь я читала мифы о гермафродитизме и успокаивала себя тем, что первые люди тоже были двуполы. "Ну, не люди, а титаны, какая разница?" - говорила я Джиму, а тот стеснялся и мычал, что все будет хорошо. Соседи косились, ведь у меня периодически ночевал негр-почти-титан!
Постепенно Джим переехал ко мне. Он вел себя достаточно негромко, мыл посуду и почитывал вечерами Юнга. Мы вроде бы собирали деньги на операцию, хотя мне, собственно, было неважно - мужчина Джим или не очень: спать с ним не входило в мои планы, а если бы и входило, то несущественная деталь его туалета не имела бы принципиального значения. И вот, через два месяца после его вселения, мы впервые легли спать вместе. Во сне я забыла, что Джим не совсем мужчина, и, как говорят иные дамы, все у нас получилось. Я ущипнула себя, увидев ошарашенные экваториально-африканские глаза:
- Этого не может быть! - кричал радостно Джим. - Этого не может быть, я же импотент! Этого не может быть!
Тут до меня медленно начинало доходить, что Джим никакой не гермафродит.
- Ты великая женщина, Клеопатра! Вот уже несколько летя не мог…
Я хохотала до слез: мужику и вправду легче назваться бабой, чем признаться в собственной несостоятельности.
Однако моя "изначальная структура" усиленно противилась новому ритму. К тому же Джим ни с того ни с сего возгордился - не гермафродит, не импотент, не гей… Он стал тяготить меня: через какое-то время скрепя сердце я решила развестись. И Джим все понял. Он знал, что я люблю этюды Шопена под пиво и никакой спиричуэлс меня уже не спасет.
Мы решили отметить развод в том самом "прекрасном далёко", куда приехали когда-то по осени с китайцем, - в избушке. Взяли рисовую водку, лаваш, апельсины и теплые вещи: летали уже белые мухи. Сели в электричку. Ехали долго, потом очень долго шли пешком. Джим выглядел немного растерянным, и тогда я сказала:
- Понимаешь, ты своего добился: защитил диссертацию и, так скажем, повысил потенцию. Ты делаешь неплохие копии Ци Байши, ты вообще неплохо многое делаешь. С тобой здорово. С тобой будет здорово любой женщине около-моего-плюс-минус-возраста. А мне нужна собственная изначальная структура. Хочешь, я познакомлю тебя с какой-нибудь классной девочкой? С классной, Джим! Ее главной изначальной структурой будет твоя потенция. Хочешь, Джим? Девочку хочешь? А мальчика? Тоже нет?..
Джим улыбался и ничего не говорил: он привык к моим выпадам. Я вздохнула, замолчала, задумалась. Из какого материала была сделана рука китайца? Сколько прошло времени? Зачем действительно стрелялся Пушкин? Нужно ли переводить - для некоторых приматов - Набокова с русского на русский? Мы шли и шли; я замерзла, и Джим дал отхлебнуть мне рисовой водки. Идти стало веселей: белые мухи кружились вокруг да около моей, спрятанной где-то очень далеко, "изначальной структуры". Джим насвистывал спиричуэлс. Будто украденная, тишина вставала между нашими шагами и мыслями, обволакивая их. Когда же мы оказались у той самой избушки, где пили по осени рисовую водку за ящиком из-под марокканских апельсинов, то заметили Бо Вэна. Он остался почти таким же, только казался каким-то "подтаявшим". Он смотрел на солнце и в то же время - на нас. Рядом с ним сидели Старик, Женщина, Мужчина и Ребенок - мне показалось, что когда-то я видела их, но не могла вспомнить где. Старик писал очередной свод дурацких законов, Женщина делала вид, будто улыбается, Мужчина адреналинил по поводу и без повода, а Ребенок довольно дебиловато то смеялся, то хныкал.
Мы с Джимом остановились, не решаясь войти в избушку, и в тот же самый момент я поняла, что начинаю светиться (ничего себе, да? нагло так светиться внутри себя самой!), что во мне разливается такое количество теплоты, от которого раньше я просто взорвалась бы! Джим отошел - слишком ярким показался ему тот свет. А мне стало жарко, потом горячо, потом - больно. Я разделась и ощутила беззащитно-голыми ступнями такой же беззащитно-голый снег.
- Наконец-то она вернулась, - сказал Ребенок, и засмеялся.
- Никуда я не возвращалась, я развод отмечаю, - слабо засопротивлялась я и позвала китайца: - Зачем ты тогда рассыпался? А? Зачем? Я готова была полюбить тебя по-настоящему, а ты испарился… как самая банальная иллюзия - испарился…
Вокруг закивали: "Да, да, это она". Я ничего не понимала; китаец же молчал и смотрел не на меня. И чем дольше он смотрел не на меня, тем яснее вырисовывалась моя собственная "изначальная структура". Я знала, что такое Тень, Любовь и Архетип. Я только не представляла, что являю собой Архетип Тени Любви и нахожусь в какой-то странной связи со всеми этими типами, существовавшими задолго до г-на Юнга - с типами, не подозревавшими, что они и есть это треклятое "коллективное бессознательное", адаптированное в книжечках для домохозяек, интересующихся не только ценами "на пеньку и мед".
- Ладно, пусть я - Тень. Даже "архетипичная". А где тогда сама Любовь? - спросила я Великую Китайскую Стену.
- Спит Любочка, спит себе не одну тысячу… - ответила вместо Стены Женщина, и я заметила, что у нее два лица. На лбу первого висела табличка "Архетип Матери", на лбу второго - "Anima", и я вспомнила про давно не открываемый томик Карла Густава с некоторым раздражением.
- И сколько еще она будет спать? И почему я - Тень? Это из-за нее я мучаюсь, что ли?! А ну, покажите-ка мне эту вашу Любочку!
Мужчина с табличкой "Архетип Героя" строго посмотрел на меня:
- Сколько надо, столько и будет.
Ребенок с клеймом "Архетип Дитя" захныкал, а Дед с татуировкой "Архетип Старика" шлепнул его, после чего дитятко заорало на весь лес. Через какое-то время все типы исчезли, и лишь китаец помаячил подольше: допивал рисовую водку. Он поздравил нас с разводом и угостил пейотами, но те на нас с Джимом никак не повлияли - после рисовой нельзя пейоты, они неэффективны, это я знаю теперь наверняка (не ешьте, да не разочарованы будете). Однако в какой-то момент всем стало удивительно хорошо, но всех троих, вместе с тем, как будто бы что-то сильно напрягало.
Что это был за напряг, я где-то как-то догадывалась, но не могла сформулировать - формулировал ведь только Карл Густав. И все же, кажется, самой главной точкой напряга являлась спящая Любочка. Кто не знает Любочку? Оказывается, никто не знает Любочку! Любочка спит себе не одну тысячу, а я - ее тень… отбрасываю… по совместительству… Да я насквозь архетипична! Ой, мамочки, ой, не могу больше, ха-ха, вотччеерртт, Любочка спит, и все ей по фигу, а я с негром и китайцем сижу непонятно где - закусываю рисовую водку пейотом, кто бы разбудил Любочку?
Начали звать Майтрейю: Майтрейя не являлся. Начали звать г-на Юнга: г-н Юнг не являлся. Тогда начали звать всех подряд: все подряд приходили, но Любочку разбудить не могли. Тогда я позвала собственную изначальную структуру. Я предполагала, что ее или не существует, или она не отзывается из вредности. Но тут она вдруг засуществовала и не свредничала - я увидела ее на ладони: там сидела Любочка - та самая Любочка, что дрыхла не одну тысячу. Она была Дюймовочкой, она была - я, она была Любовь, я тоже была Любовь, а еще - ее тень… отбросы… безотходная технология ремёсел из плоти и крови…
Я зажала чудовище в кулаке, но не сильно, чтобы кроха случайно не задохнулась и, улучив момент, когда Джим с Бо Вэном отвернулись, побежала в направлении города.
В квартируя попала только под утро. Включенное радио встречало меня одной из самых оптимистичных песен "Крематория":
Ведь мы живем для того,
Чтобы завтра сдохнуть,
Ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла…
Я села на пол и замедленно замурчала соль-бемоль-мажорный, из 25-го опуса, этюд - ведь больше всего на свете я любила Шопена: даже больше, чем одну из самых оптимистичных песен "Крематория". Потом я сняла с холодильника запылившийся портрет в овальной рамке и заглянула Шопену в глаза. Нет, определенно г-жа Дюдеван чего-то не понимала в них! И в его этюдах - под пиво и без… У композитора была выразительнейшая мимика - если б не клавиши, стал бы актером.
…а хоронили с почестями: живому гению таких не полагается. Поговаривают, будто живой гений непременно должен страдать: только так шедевры на свете сером и появляются (а коли не пострадаешь - в энциклопедии не окажешься). Я могла бы поспорить с умниками на примерах моего прадеда или Феликса Мендельсона (оба были богаты и талантливы). Однако мой прадед - это совершенно другая история, а Мендельсона в гении "не записали", признав "невероятную одаренность" да оставив набившую оскомину темку "Свадебного марша"…
Я подышала на стекло и снова заглянула Шопену в глаза: совершенно больной, он давал в Лондоне концерты и уроки.
"Я же ни беспокоиться, ни радоваться уже не в состоянии - совсем перестал что-либо чувствовать - только прозябаю и жду, чтобы это поскорее закончилось", - читала я по глазам его письмо.
- Позвольте пригласить вас в гости, - я поднесла фотографию к губам и поцеловала.
Он долго отказывался, а потом неожиданно согласился.
Резкий звонок в дверь. Два раза - очень коротко, остро. Дождь со снегом. Сердце Шопена намокло, изящные пальцы озябли; он с трудом стянул перчатки.
- Проходите, проходите же! Я жду вас больше, чем спала Любочка! - выпаливаю.
Шопен снял плащ и цилиндр, а потом спросил:
- Так неужели к вам теперь никто не приходит?
- Никто.
- И вам не бывает одиноко?
- Отчего же… Но одиночество - это как самое абсолютное состояние, так и самое относительное…
- Пожалуй, вы правы, - он помолчал. - А как вы узнали мой адрес?
- Отправила "до востребования". Это ведь не сложно. Главное верить, что востребуется.
- Вы непонятная женщина… странная… ломкая… вы похожи на мою последнюю мазурку, фа-минорную…
- Вчера мне сказали, что я похожа на Архетип Тени Любви.
- Как странно… Впрочем, не верьте! Не верьте никому, кроме себя самой! Самое ценное, что есть у вас, - это вы. И не думайте, будто я повторяю прописную истину - в вас-то она пока "не прописана"!
- Иногда хочется, чтобы рядом кто-то ходил. Говорил. Не всегда, даже очень редко, но… - я закашлялась и отвернулась.
- Это ничего, это пройдет, вы же женщина… Прежде всего - женщина, и не отпирайтесь, не отпирайтесь… Вы только не делайте, главное, противного вашей душе. Или пишите "до востребования" - нам тоже приносят почту… Правда, мне - только от вас. А у вас, признаться, очень красивые, выпуклые письма - даже не представлял о существовании подобных… У вас доброе сердце! Позвольте поцеловать вашу руку… Я благодарен вам за само ваше существование… Даже за этюды, как вы пишите, "под пиво". Хотите, я сыграю вам?
Через мгновение половину моей комнаты уже занимал огромный концертный рояль. Шопен сказал:
- Помогите открыть крышку, - и в тот же момент открылась крышка моей пыльной домовины. Я встала из гроба и огляделась: то, что называлось когда-то пафосным "жизнь", являлось ее противоположностью.
- Фридерик! - только и смогла произнести я. - Фридерик!
Он тем временем начал свой первый, до-мажорный, этюд. Искристые пассажи напомнили мне золотые брызги забытого Совершенного Чувства - я обретала искомое.
А он играл, и я сама становилась одной из золотых искристых капель - тем самым искомым, которому нельзя найти определения в мире вещей и "нормальных людей". Я переставала быть "тенью"; теперь я знала наверняка - чувствовать можно только так.