На последнем аккорде я еще не уверилась в желании своего невозвращения "туда". Хотя… "там" нет такой музыки, нет такой любви! Нет "там" и Шопена: только инфляция и менструация там, а Шопена - нет!
- Не уходите… Не уходите же… Прошу… Я не смогу… Возьмите меня… с собой… - умоляла я.
- Это от меня не зависит, увы, - грустно улыбнулся Шопен. - И… вы еще не сделали, насколько мне известно, самого главного. Как только вы это сделаете, вас сразу заберут, смею уверить.
- А что это - главное? Какое оно?
- У каждого свое. Каждая машина - или тело, как угодно - действует исходя из заложенной в нее - или в него - программы. У меня, например, было четыре баллады… Прощайте же, да будьте здоровы! - сказал Шопен и, раскрывая зонт, перешагнул через подоконник и поднялся в воздух.
- Но… - начала было я.
- Прощайте! - донесся откуда-то сверху голос Шопена. - И помните: вас заберут, как только вы сделаете самое гла…
Коран учит, что по своей природе люди корыстны и ненасытны, поэтому рай открыт лишь тем, кто соблюдает заповеди, верит в Страшный суд и не прелюбодействует, живя только с женами или наложницами. Те же, кто помимо жен и наложниц живет с другими женщинами, нарушают заповеди Аллаха, поэтому в рай не попадут.
Впрочем, при чем Коран, если у меня не было жен и наложниц? Так и скажу об этом Шопену в следующий раз.
Балерина
В общем, со мной такое нечасто. По правде, я второй раз в жизни знакомился в метро: первый был в незабвенном - самом, наверное, сумасшедшем на свете - студенчестве (сладкий кошмарик начала девяностых, Тверской бульвар), когда я на спор пристал к какой-то блонде. Ее волосы напоминали шерсть болонки, только выглядели более ухоженными, а глаза -…совсем кукольные были глаза! Синее такое стекло декоративной бутылки. Для сухих цветов.
- Извините… Может быть, это и некорректно с моей стороны… Но на самом деле… я подумал, что если вы… - я нес чушь и видел, как заливаюсь краской под усмехающимся Женькиным взглядом (Женька - еще тот жук: стиляга, донжуан, переводчик, ценитель хороших сигар; женщины от него без ума… некоторые мужики тоже).
Впрочем, краснеть долго не пришлось: "болонка" оказалась профессионалкой и через полминуты назвала цену - действительно, зачем терять время? Я сказал почему-то "спасибо", на Сухаревке она вышла, а Женька заржал и как-то так в один миг содрал этикетку с пивной бутылки. В тот момент мне показалось, будто с меня сняли скальп: я страдал открытой формой неразделенной любви, подобной псориазу - всё в язвах, но для посторонних не заразно (до сих пор не могу произнести ее имени, бывает же такое!), и пытался довольно цинично разрядиться… Но вот к встрече с профи оказался не готов - природная брезгливость снова взяла верх, а у Женьки в кармане смеялись презервативы: они всегда у него там смеялись, даже слышно было. Тогда, в начале девяностых, он хлопнул меня по плечу, и мы пошли к поэту Тарасову - само это вот, "поэт Тарасов", звучало жутко смешно и непоэтично - видимо, для усугубления (0,5 "Армянского"): мне ведь нельзя, невозможно оказывалось больше так… по ней!.. Все меня вытягивали. Все. Кроме нее. Но нужна была только она, и "все" оказывались не у дел. Она знала всё, и потому как можно реже появлялась в институте. Собственно, ее жизнь…
В общем, дело прошлое. Кто не любил в начале девяностых, а? Только младенец или старик. Сам воздух был пропитан тогда любовью. Ожиданием чуда. Самим чудом. И деньгами. Которые можно было… откуда-нибудь взять. Открыть какое-нибудь ООО, например. Ограничить ответственность. Прорулить много чего, забыв о дипломе Литинститута, который, впрочем, не мешал. Что я и сделал: сначала одна, а потом несколько точек с надписью "Обмен валюты" красовались в самом лучшем на свете городе из шести букв. Так я попал в точку: золотое время! Сейчас это было бы уже невозможно. Во всяком случае, мне.
Да, я люблю Москву. Очень. И "аканье" местных не раздражает. Хотя родился в районе Мойки. Так получилось. Питер слишком часто навевал тоску; я не ценитель депрессивных городов. Даже очень красивых. А Питер очень красив. Но весь этот "Петербург Достоевского" - сущий кошмар. Для меня. Поэтому и уехал в столицу: яркую, пошловатую, но без… в общем, без всего того, что так раздражало в городе, где шемякинские сфинксы подглядывают за тобой из любой точки. И поступил. Сам. С первого раза и без блата. Даже не ходил на подкурсы. Просто много читал. Просто с детства обожал выдумывать всякие истории. Мне долго не верили. Что сам. Часто ведь там по-другому. Ладно…
Я люблю Москву. Так же, как любил когда-то - ее. Она и сама была из Москвы. Однокоренная такая - в смысле, с Москвой одного корня; ей нравилось мое определение, она смеялась. Длинноногая. Джинсово-клетчато-дымная. С длинным таким черным шарфом и глазами Франсуазы Саган: я действительно поразился сходству. О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!.. Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе! Запертый сад - сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник… Мы вместе посещали по вторникам семинары небезызвестного Писателя, учившего нас уму-разуму, а также тому, чему научить невозможно: связыванию самых разных слов в стильные предложения. "Увлекательность - вежливость литератора! - цитировал он кого-то. - Но если говорить о более серьезных вещах… Этимологически мейнстрим есть "основное течение". Наиболее распространенный в определенную эпоху тип письма. Но тогда нужно причислять к этому направлению, например… - он поморщился, назвав несколько "звездных" имен. - Сегодня, обсуждая на семинаре повесть *** - потом произнес ее прекрасную фамилию, - мне хочется назвать мейнстримом именно этот текст. Который вы, смею надеяться, прочитали. Все прочитали? - он обвел аудиторию строгим взглядом, и народ затаился, притих. - Потому как мейнстрим, конечно же, не является чем-то массовым и на самом деле не определяет "основное течение". Хорошего много не бывает. Поэтому Н-ву, например, читает довольно узкий круг. Или, скажем, некоторые тексты Г-й. Это авторы по сути одного корня, хотя и очень разные: мало кто замечает. И во времени тоже. К ним я хочу причислить и…" - Писатель снова назвал ее прекрасную фамилию. Он редко хвалил наши тексты: сдержанное "неплохо" обычно равнялось на его шкале значению "макс.".
Она была единственной девушкой, к которой Писатель не относился снисходительно: у нее случались классные тексты. Именно случались. Потому что писала она от случая к случаю. Хаотично. И ничуть этим не заморачивалась, не сдавала никаких "норм" - говорила, будто это, так скажем, не очень-то полезно для души. Просто писала, когда хотела, а когда не хотела - не писала, и это было гениально: так жить. Так выглядеть. …Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами… Как-то, в самом начале девяностых, она сказала: "Рассказ - это кровопускание, а роман - долгое лечение минеральной водой. Не хочу пить минералку. Нужна кровь". И все-таки недавно в Доме книги я купил ее роман (рассказы нынче не в моде - глупость, конечно!). Роман с абсолютно некоммерческим названием "Такая легкая эвтаназия" читался со спазмами в горле и в то же время легко; он выстрелил тиражом в десять тысяч в издательстве, где я когда-то умудрился поработать с полгода - еще до того, как открыл точку. И поставил точку. Ведь она вышла замуж за иностранца. ОНА ВЫШЛА ЗАМУЖ ЗА ИНОСТРАНЦА. За финна. Сеппо Тууленсуу, скрипача - он приезжал когда-то в Союз на гастроли. Тогда. Она-а-а-а-а-а… Гоорячиие финские пааарни… "Ты сильный. Я не буду писать", - и улетела. Из наших девяностых - только в свои. Чтобы носить двойную фамилию. Я хотел считать "Тууленсуу" - безумное, безумное количество гласных, с которыми я никак не мог согласиться! - приставкой. Иногда это удавалось: тогда я встречался… с девками, да. Мы расставались легко; я никогда не был окольцован и, в отличие от Женьки, скрывавшего измены от жены - красивой грудастой переводчицы, немного влюбленной в меня (но только немного), - не боялся, что от меня за версту нести будет какими-нибудь духами. То да сё, в общем. Обычные дела.
Я страшно любил. Страшно. Так, наверное, не бывает. Но у меня - было. И те несколько десятков ночей. Подаренных ею - мне… Просто так. Потому что ей тогда так хотелось… Маленькая спальня на Патриарших… другие чужие квартиры… Два сосца твои - как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями… мед и молоко под языком твоим… о, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов! Те вечера, когда мы гуляли по Москве… Сад "Эрмитаж"… Петровка… Черт! Наши разговоры о литературе. И не только. И не только!! Она очень любила Питер. И добавляла всегда: "От твоего города до Финляндии рукой подать". И подавала. Мне, как милостыню, свою: и я брал. Вдыхал запах ладони. Черт! Много лет я искал его - этот запах. И ни в одной. Никогда. Не находил. Поэтому я и прочитал сейчас ее книгу за ночь, под утро раскис и, обняв губами сигарету, стал раскачиваться на стуле: "…автор, живущая ныне в Хельсинки…" - курсивилось на переплете… Что я знал о Хельсинки? Что? Что? Что?! А вот что. Из интернета. Наверное, это не всем интересно, но меня цепляло. Потому что она там жила. Теперь. И всегда. Вот, значит: "Финляндия - страна лютеранская, лежащая на стыке западной и восточной христианских цивилизаций… при оценке перспектив миграции в Финляндию необходимо учитывать тенденции развития населения страны в будущем. Известно, что с 2005 года число лиц, достигших пенсионного возраста, будет выше числа вступивших в трудоспособный возраст. Следовательно, возникнет нехватка рабочих рук, что будет способствовать изменению иммиграционной политики в сторону либерализации…".
Еще я знал, что там обалденная природа. Покупал альбомы, открытки какие-то… Как мальчишка. И всё! Ничего не знал больше. Да, еще: она там! Замужем.
"Счастлива ли она там, среди гор и лесов?" - быть может, все эти годы я слишком часто задавал себе подобный вопрос. Ему было наплевать на меня, вопросу. Я слышал его и в 94-м, когда еще снимал квартиру, и в 97-м, когда купил машину (не любить метро - не пижонство), и в 99-м, когда, разменяв питерское жилье, окончательно обосновался в Москве: мои стены смотрели на меня в упор… А потом начался новый век - да что там новый век, новое тысячелетие! - а наглый вопрос остался: "Счастлива ли она там, среди гор и лесов?". Он словно повис в воздухе. Я спрашивал себя снова и снова - счастлива ли?.. Тем временем меня уже называли "хозяином", не предполагая даже, что параллельно я занимался совершенно недоходным, но абсолютно своим делом - писал то, что именуется "современной русской прозой" да печатался периодически в "толстяках". Но ни одно крупное издательство не выпустило меня ее десятитысячным; так, по мелочи… меньше раза в три… За свой счет не мог: тешить собственное самолюбие таким образом не прельщало, нет… как не прельщало и тащиться на метро: моя "немка" стояла в автосервисе, ее обещали только завтра с утра (полетела коробка передач), времени было в обрез, а на Садовом - пробка: так я оказался совсем близко к красной букве М и народу, которого не видел в таком количестве лет несколько. Все-таки не любить метро - не пижонство. Нет-нет. Совсем не пижонство.
В начале века (каково звучит!), в 2000-м (три нуля до сих пор косятся на меня своими пустыми глазищами), когда финская столица, как оказалось, отмечала свой 450-летний юбилей, я поехал к своим, в Питер, где не был… достаточно не был, в общем. Свои встречали как своего, много расспрашивали, еще больше говорили, поили, тащили в клубы и проч. Я неприятно поразился, увидев, во что превратили, например, "Сайгон": а ведь когда-то… "Из твоего города до Финляндии рукой подать!" - и чья-то рука подала мне билет. После всего этого театра ("Как Москва?" - "Стоит!" - "Старик, я столько не выпью…" - "Сколько тебе платят?" - "Я сам себе плачу" - "… а девочек лучше брать не здесь, здесь они никакие…" - "Да не надо девочек…" - "Печатаешься? Странно, толстые журналы еще живы?" - "Ты похудел, ты слишком много работаешь. Не спишь…" - "Мам, я в порядке") мне показалось: не сядь я тотчас в поезд, задохнусь.
…Sibelius шел чуть больше пяти часов, а когда притормозил и отдышался, время сразу, само по себе, отстало от нашего на час. Я перевел стрелки, выдохнул Россию и подумал, что всегда отставал от нее и продолжаю делать это до сих пор. Что не поспеть. Не угнаться. За ней не угнаться. И все же номер телефона уже жег руку через плотную кожу записной книжки. Номер, по которому ну никак нельзя было звонить. И не звонить - тоже. Никак нельзя. МНЕ С НЕЙ НЕЛЬЗЯ ВСЁ. Эта мысль залепила мне такую болезненную пощечину, что даже морской воздух - чистый, чужой, уже совсем не такой, как в Питере - я ощутил, только когда оказался в центре Хельсинки, на Маннергейминтие (как она запоминает эти длинноты, а?), пройдя туда от Привокзальной площади. Должно быть, где-то неподалеку стучало и ее сердце, и - кто знает? - наш пульс бился об эту чертову жизнь равномерно. "Без хроматизмов", - сказала бы она, однако промолчала: она совершенно гениально умела молчать, со вкусом и знанием дела, и это ее молчание никогда не скатывалось в пустоту. Оно было очень наполненным! Разноцветным! Оно… Наверное, это и называется "слепая любовь", да? Иногда я не узнавал себя: из "умеренного циника" превратиться в глупого щенка? Даже не в щенка - в теленка.
Я поднял воротник: центр города, со всех сторон открытый морю, продувался ветром. Основательно так - финские "минус три" показались ледяной русской десяточкой. Я попытался закутаться в шарф, зашел в первый попавшийся бар (хорошая водка!), раскрыл путеводитель: "Шведский король Густав Ваза основал Хельсинки в 1550 году…" - и тут же закрыл. Нет, я не хотел никаких дат, их и так оказалось слишком много в прошлом веке: целых две - ДО и ПОСЛЕ. Нее, разумеется. По мере же того, как я пил (а пил я немного, только чтобы согреться, - не мог же я напиться в городе, где жила теперь она, пусть даже и с Тууленсуу), я все больше думал о Гольфстриме. Да, о Гольфстриме: какого черта так холодно, если здесь теплое течение? Или, может, я один мерзну? Точно.
Я мерзну один.
Выйдя из бара, я стал разглядывать прохожих: никто не казался продрогшим. Нет! На всех были яркие куртки - сиреневые, красные, оранжевые, лимонные, голубые. Многие улыбались, но женщины, несмотря на улыбки, не были красивы. Как она… (Как она?! Как она там? Как она тут?!) Куда им до нее! Что все они знали о ней? "17000 человек говорят на саамском языке. Это язык коренного населения Лапландии. А на шведском и финском…" - я снова закрыл путеводитель. А потом глаза. И представил Лапландию. И Снежную Королеву, укравшую у меня ее: перенесшую на огромных белых санях из моей страны - в чужую. По небу. И мне почудилось, будто она - тот самый Кай из сказки, живущий в холодном неведении в замке. Вот она складывает из льдинок свою ВЕЧНОСТЬ. Вот рассказывает что-то Снежной Королеве, а та снисходительно кивает и улыбается. Да она просто воровка, эта королева! Ее нужно срочно растопить на солнце! Слезами на солнце, да-да! Где взять столько солнца? И столько слез? Ни того, ни другого попросту не существует в природе: все белое, белое, белое! Белое. Ледяное: я сжал кулаки - интересно, этот вот Тууленсуу говорит на саамском или все-таки на менее экзотичном? Учит ли она финский или довольствуется английским? Часто ли слушает Сибелиуса в исполнении этого… м-м… скрипача?
"Да, похоже, жизнь - самая мыльная из всех опер. Резонно?" - спросил я сам себя. "Нет", - ответил внутренний голос, который я уже и не пытался онемечить, а потому вспомнилось вот что: "Don't trouble trouble until trouble troubles you, it only doubles trouble and troubles othes too". Поговорка времен Литинститута. Ее времен.
…и очень захотелось поговорить. Я набрал в легкие воздух и подошел к таксофону (до отеля-таки не дотянул). И набрал. Ее набрал.
Гудки гулкие, тягучие. Как ветер морской - и холодные. Как Балтика. Трубку долго не брали. Слишком долго. А потом резкий женский голос прозвучал одними гласными. Как будто выругался. И в то же время пропел. Ошибка? Я набрал еще: то же самое. Я думал, что подойдет этот самый Тууленсуу, и был уже готов сбросить. Но кто эта женщина? Его мать? Сестра? Домработница? Лишь потом я догадался, что молчал в ухо самой Снежной Королевы.
Я повесил трубку, выпил в баре еще сто пятьдесят (очень хорошая водка!) и поехал в отель, где долго лежал в кровати, не шевелясь. Сказать по правде, впервые в жизни мне было еще хуже, чем два года назад: тогда умер мой лабрадор. Шикарный пес. От рака печени. Умнейший пес. Выл ночи напролет. Такая легкая эвтаназия… Мне не хотелось жить после той больницы.
Лежа в финском отеле, я будто стал им: обреченным животным. Рак души - всегда летальность: бессмысленное существование белкового тела. Которое, хоть и может быть просто телом, все же не имеет на то права. Не имеет! И все. Баста. Я знаю, о чем говорю.