Вице консул - Маргерит Дюрас 4 стр.


Только под самый конец, когда почти все торговцы убрали свой товар, проходит белая женщина, дородная и грузная, с ней ребенок, девочка, тоже белая.

Разум возвращается к девушке, снова хитрая и ушлая, она чует удачу.

Под колониальным шлемом она видит глаза – не первой молодости, – которые наконец-то смотрят.

На нее посмотрели.

В первый раз. Она улыбается женщине. Та подходит ближе, достает из бумажника пиастр и дает девушке.

Поворачивается и уходит.

Девушка кричит, машет руками. Дама возвращается. Девушка показывает ей ребенка и хочет вернуть пиастр. Вертит головой, тычет пальцем куда-то позади себя, кричит: Баттамбанг. Дама смотрит, качает головой: нет, и уходит, не взяв пиастр. Небольшая толпа уже собралась вокруг кричащей девушки.

А дама между тем удаляется.

Подхватив ребенка, девушка припускает следом, бежит, обгоняет даму, обрушивает на нее поток слов, тычет пальцем во все стороны, смеясь, протягивает ей ребенка. Дама отмахивается от нее и что-то кричит. Белая дочка дамы смотрит на маленькую девочку, как смотрела бы – на что? на что же? – и что-то говорит матери. Дама качает головой. Они уходят.

И девушка следом. Она не отстает от дамы. Дама оборачивается, гонит ее. Но кроме как остаться с ребенком на руках, ей ничего не страшно.

Девушка выжидает, пока дама пройдет немного вперед, и снова тащится следом, зажав в руке пиастр. Дама оборачивается, опять кричит и даже топает ногой. В который раз девушка тычет пальцем в свою ногу, потом на север, протягивает ребенка, лопочет. Дама не смотрит на нее, идет себе.

Девушка следует за ней по другой стороне улицы, по-прежнему протягивая ребенка и пиастр, улыбается. Дама не поворачивает головы.

Белая девочка вдруг отходит от матери и шагает дальше рядом с девушкой.

Девушка молчит, нагоняет даму, и дочка дамы поспешает за ней. Так они идут вереницей по улицам городка целый час. Девушка молчит, поджидает даму у дверей лавок вместе с белой девочкой. Белая девочка теперь не отходит от нее. Белая дама бранит свою дочку, та и не думает плакать. На обратном пути они все трое следуют за дамой. Чем ближе к дому, тем больше шансов на удачу. В глазах белой девочки решимость, растущая с каждым шагом. Девушка на ходу поглядывает на белую девочку, а та смотрит только вперед, в спину матери. Дама сворачивает. И они сворачивают, все трое. Вздумай дама кричать и гнать, они промолчат, выждут и все равно пойдут следом, как пришитые. Вот и ограда. Девушка понимает, что белую девочку от нее не оторвать, разве что битьем.

Дама стоит у калитки. Открывает ее, держа руку на ручке, оборачивается, смотрит долгим взглядом на своего ребенка, взвешивает "за" и "против", а видит только дочкин взгляд. И уступает.

Калитка закрыта. Девушка и ее ребенок вошли.

* * *

Ошибки быть не может: дело сделано; сколько ни ищи, никого при ней нет, пишет Питер Морган.

Свершилось: ребенка взяли и унесли внутрь виллы.

Звучит радостная песня Баттамбанга, в которой поется о том, что буйвол ест траву, но и трава в свой черед съест буйвола, когда пробьет час. Время за полдень. Все удалось, и теперь она, девушка, отдыхает в саду. Дом белый. Людей нет. Стены и изгородь из гибискуса. Она сидит в аллее, прислонившись к гладкому стволу коричного дерева. Умостилась под ним, крепко прижалась спиной, людей нет, большую дверь закрыли, после того как вошла процессия, в саду посажены цветы, и даже собаки не бегают. На земле плоды коричного дерева, упавшие и расквасившиеся в густую маслянистую кашицу, жирно поблескивают в пыли. Дама жестом велела сесть и ждать. Девушка верит ей; да если она и захочет вернуть ребенка, если только вздумает, что можно его вернуть – нет рук, чтобы взять, нет, и все тут, ничего, пустота, руки крепко сцеплены за спиной, их скорее сломают, чем они снова протянутся. И бежать, юркнуть под изгородь змейкой. Нет, опасаться нечего. Какой покой, людей нет, хорошо здесь, спелые плоды, упав, растекаются соком, их не давят ногами, обходят. Нет, совсем нечего опасаться: чего хочет белая девочка, того хочет Бог. Отдала. Взяли. Свершилось.

Девушка пришла в Долину Птиц.

Она сама этого не знает. Дама живет в Долине Птиц, в первом поселении белых в этих местах, но нет никакой возможности объяснить это девушке. Просто нет для этого языка. Она сейчас в четырех сотнях километров от Поусата. Сколько времени прошло после родов – год? Значит, она родила где-то близ Удонга? Да, с учетом того, что шла она с тех пор медленнее, с ношей на спине не разгонишься, с учетом передышек, необходимых для поддержания жизни, – она бывала с мужчинами на окраинах деревень, спала, воровала, побиралась, если сложить все это потерянное время, выходит, что примерно год минул с ее ухода из Баттамбанга до этого сада, где она отдыхает, в Долине Птиц.

Долину Птиц она тоже покинет. Вернется немного к северу, а через несколько недель свернет на запад. И оттуда – в путь, в десятилетний путь к Калькутте. В Калькутте она останется. Там, в Калькутте, останется, осталась и живет под муссонными ливнями. Там, в Калькутте, спит среди прокаженных под кустами на берегу Ганга.

Зачем эти долгие скитания? Зачем? Быть может, не дорога вела ее, а полет птиц? Или древние пути китайских караванов с чаем? Нет. Под деревьями на невозделанном берегу, где было то самое место, она поднялась на ноги – и пошла.

По аллее идут белые дети, еще двое, это мальчики, они подходят к ней на минутку, посмотреть, и вприпрыжку убегают, переступая через упавшие плоды; их ножки обуты в белые сандалии. А дочка дамы так больше и не появилась. Какой-то мужчина, должно быть, слуга, приносит мясо, рыбу, горячий рис, ставит все перед ней на аллею. Она ест. А ведь, наверное, можно увидеть: в конце аллеи, по другую сторону от ворот, крытая веранда. Ее отделяют от веранды двадцать метров аллеи. Она сидит, прислонившись к стволу, над принесенной пищей – но видит: ребенок лежит на столе в белой-белой пеленке. Дама склонилась над ним. По обе стороны стола стоят ее дети и молча смотрят. Белая девочка там: есть на свете Бог. Видно, как дама пытается накормить ребенка, льет в ротик молоко из маленькой бутылочки. Вот дама встряхивает ребенка и кричит, кричит. Девушка привстает, ей самую чуточку страшно. Если окажется, что девочка нездорова, вдруг ее вернут ей и выгонят их обеих? Но нет. Никто не смотрит в ее сторону. Ох эта девочка, и сильна же спать! Под крики дамы она засыпает так же крепко, как и под тишину дороги. Дама опять за свое, кричит, встряхивает, льет. Без толку. Девочка не ест. Молоко течет, но внутрь не попадает. Слишком мало жизни в ней осталось, хватает только лишь на нежелание жить. Что-то переменилось. Дама отложила бутылочку и внимательно смотрит на спящего ребенка. Белые дети по-прежнему молча ждут; теперь уже трое хотят оставить девочку. Бог есть, он со всех сторон. Дама берет девочку на руки – та не шевелится. Дама ставит ее на стол, придерживая обеими руками, – головка заваливается набок, девочка все равно спит. Детский животик – надутый шар, полный воздуха и червей. Дама кладет девочку на одеяло, садится на стул и молчит. Что-то обдумывает и молчит. Снова перемена: двумя пальцами дама открывает девочке ротик, и что же она видит? Зубы, наверное, что еще она может увидеть? Дама, кажется, душит ладонью крик и смотрит на девушку в саду. Та опускает голову с виноватым видом. Опасность миновала? Нет. Положив девочку на одеяло, дама идет к ней. Что же это за язык такой, слова точно камни? Чего она хочет? Она показывает обе руки, растопырив пальцы. Сколько ей, скажи? Девушка тоже поднимает руки, силится вспомнить, не получается, так и держит их с растопыренными пальцами. Пусть будет десять месяцев. Дама уходит, что-то крича, берет девочку, одеяло и уносит все в дом.

В притихшем саду в этот послеполуденный час девушка уснула.

Она просыпается: опять пришла дама, еще о чем-то спрашивает. Девушка отвечает: Баттамбанг. Дама уходит. Девушка снова засыпает, но вполглаза. Она выбралась из тени дерева, растянулась на аллее. В кулаке зажат утренний пиастр. Ее оставили в покое, но она все еще чуть-чуть опасается. Баттамбанг защитит ее, она ничего не скажет, кроме одного этого слова, которое для нее как дом, где она сидит взаперти. И все же, если она еще опасается, то почему не уходит? Отдыхает? Нет, не совсем, ей просто еще не хочется покидать это место, она выжидает, прежде чем уйти, надо знать, куда и что делать.

В этот послеполуденный час решение приходит само. Разве можно вернуться назад, занимаясь тем, что она делает сейчас?

Она просыпается. Уже стемнело. Ярко светится веранда: там снова дама склонилась над девочкой. На этот раз она с ней одна. Опять пытается ее разбудить? Нет. Тут другое. Девушка вытягивает шею и видит: дама кладет ребенка на стол, куда-то уходит, возвращается с тазом, полным воды, берет ребенка и, ласково приговаривая, окунает в таз. Она больше не сердится на них, заморышей, видит, что девочка жива, ведь она ее купает. Разве стала бы она купать мертвую девочку? Она сама, ее мать, – знала это. Теперь и дама знает тоже. Их двое. Какой тихий сад. В доме, наверно, начинают забывать о ее присутствии на аллее. Между тем что-то происходит. Большая миска остывшего супа стоит у ее ног, под деревом, суп принесли, пока она спала, и не будили ее пинками. Рядом с миской пузырек с лекарством для раны.

Она ест. Ест и видит: дама гладит девочку, продолжая приговаривать, маленькая головка покрывается белой пеной. Девушка беззвучно смеется. Встает. Делает несколько шагов, туда, поближе, смотрит. Это ее первые шаги с утра. Она не показывается, нет уж, никогда. Видит: девочка спит в воде, а белая дама больше не приговаривает, берет ее и вытирает белым-белым полотенцем. Девушка еще приближается. Веки дрогнули, раздался тоненький писк – и девочка засыпает в полотенце. Девушка уходит с того места, откуда наблюдала за происходящим, возвращается к своему дереву. Тень от коричного дерева густая, девушка садится в тени, чтобы никто не увидел, чтобы еще подождать.

На дорогах светло, луна сегодня полная. Девушка берет упавший плод, пробует губами, белая, сладкая до тошноты мякоть, молоко-обманка. Нет. Девушка кладет плод на землю.

Она не голодна.

Очертания строений и тени четки, двор пуст, дороги, должно быть, тоже. Калитка, наверное, заперта, но перебраться через изгородь проще простого.

Звонок в калитку. Слуга идет открывать. Входит белый мужчина с портфелем под мышкой. Калитка закрывается за ним. Слуга и белый мужчина минуют девушку, не видя ее. Мужчина идет к даме. Они о чем-то разговаривают. Дама распеленывает ребенка, показывает, снова закутывает в полотенце. Они уходят в дом. На веранде остается гореть свет. И вновь тихо.

Песня Баттамбанга, я засыпала иногда на спине огромного буйвола, наевшись горячего риса, который давала мне мать. Мать, враз отощавшая в гневе, испепеляет память.

Здесь петь в саду нельзя. За стенами, за изгородью из гибискуса, во все стороны ведет дорога. Вилла – вот она, с этой стороны. А с той еще какие-то строения стоят рядком, дверь, три окна, дверь, три окна. Смотри-ка, это школа. В Баттамбанге тоже была школа. Или не было ее в Баттамбанге. Она забыла. Там, позади строений, закрытые ворота, изгородь из гибискуса, стена, здесь, возле миски супа, бинт и пузырек с серой жидкостью. Девушка пальцами выдавливает из раны червей, заливает серой жидкостью и перевязывает ногу. Несколько месяцев назад в санитарном пункте ей так лечили рану, тоже на ноге. Нога налита свинцом, особенно после остановок, но не болит. Девушка встает, смотрит на закрытые двери. Изнутри виллы доносятся голоса. Вернуться в Баттамбанг, увидеть ее, истощенную, свою мать. Она бьет детей. От нее задают стрекача по косогорам. Она кричит. Зовет их, чтобы раздать горячий рис. Ее глаза слезятся от дыма. Увидеть ее, прежде чем вырасту, хоть раз, прежде чем уйду и, быть может, умру, еще раз увидеть этот гнев.

Она так и не найдет пути туда. Не захочет найти.

Бриз шевелит тени деревьев, дороги лежат бархатом, только и идти по ним к долине Тонлесап. Она озирается, вертится на месте – как отсюда выйти? – почесывает груди, три капли молока еще образовались в них сегодня вечером, голода как не бывало, она потягивается, ах, молодость, бежать бы, идти бы в ночи, распевая песни Баттамбанга – все. Десять лет спустя в Калькутте только одна из них сохранится в ее изничтоженной памяти, полностью овладев ею.

Одно окно светится, с тех пор как пришел белый мужчина. Оттуда и доносятся голоса. Она вновь подходит ближе – но уже уходя, – привстает на цыпочки, забирается на невысокий парапет, окружающий дом. Они оба там, опять они, белые люди. На коленях у гневной женщины лежит и спит ее ребенок, ее девочка. Женщина не смотрит на ребенка. Мужчина тоже не смотрит, в руке у него игла. Бутылочка с молоком, по-прежнему полная, стоит на столе. Женщина больше не кричит. Плачет. Пусть плачет. Ребенок, уже не ее, открывает глаза и опять засыпает, моргает и засыпает снова, без конца, без конца, это отныне не мое дело, другие женщины для этого предназначены, ты в придачу ко мне, бесполезный довесок, как трудно было оторвать тебя от меня, круглая головка торчала из мешка за спиной и моталась из стороны в сторону, когда я спотыкалась, надо было идти медленно – теперь побегаем, – обходить большие камни, смотреть под ноги, – теперь не нужно обходить и смотреть будем в небо. К чисто вымытому ребенку подходит доктор и делает укол. Ребенок слабо вскрикивает. Девушка видела, как делают уколы больным на санитарных пунктах. На гримасы девочки лицо само собой отвечает такими же гримасами. Тяжесть, от которой резало плечи при ходьбе, точный вес ребенка, живого или мертвого, все равно больше ему не быть, тянет назад. Девушка покидает место, откуда наблюдала. Без груза за спиной уходит, удаляется от окна. Прочь. Она перебирается через изгородь из гибискуса. И оказывается на улице поселения белых.

Поговорить бы на языке Баттамбанга, досыта наевшись, как сегодня. Увидеть эту женщину, самую злющую из всех, кого она знала, иначе что с ней станется? Кем она станет? Она делает шаг, другой, третий. С одеревеневшими плечами, с резью в животе она идет, удаляясь. Говорит какие-то слова по-камбоджийски: добрый день, доброй ночи. Раньше она говорила своему ребенку. Кому теперь? Старой матери из долины Тонлесап, причине, корню всех зол ее поломанной судьбы, ее чистой любви. Она борется с резью и шагает, шагает. Удушье подступает из чересчур сытого желудка, ей бы продышаться, исторгнуть из себя пищу. Она останавливается, оборачивается. Где-то открылась калитка. Да это та же калитка, и тот же белый мужчина выходит на улицу. А она-то думала, что ушла далеко от виллы. Она больше не боится белого мужчину. Он проходит, не видя ее, торопливым шагом.

На вилле гаснет свет.

Целый сезон муссона, кажется, закончится на днях. Дождь поливал ее ношу – с каких пор?

Как поздно уже, не вернуться к матери, не вернуться к играм, не вернуться на Север, чтобы сказать добрый день, и посмеяться вместе со всеми, и быть побитой ею, и умереть от ее побоев. Пиастр спрятан между грудей, она достает его и рассматривает в свете луны. Она не вернет его, нет, прячет его обратно – и идет. Да, на этот раз она идет вперед.

Она перебралась через изгородь из гибискуса, в чем уверена, перебралась и ушла.

Набережная – это Меконг. Черные джонки стоят на приколе. Ночью они поплывут. Баттамбанг далеко, пусть это будет ее деревня. Молодые люди играют на мандолине, между джонками снует лодочка торговца супом, еще две лодочки чуть подальше, на лодочках горят керосиновые лампы, горят огоньки под супом; у самого берега доносятся из-под навеса песни. И она идет вдоль неподвижных суденышек тяжелой, ровной крестьянской поступью, она удаляется, в этот вечер, снова.

* * *

Она не вернется на Север, пишет Питер Морган. Она пойдет вверх по течению Меконга, туда, на Север, но однажды утром повернет назад.

Пройдет по течению одного из притоков Меконга, потом выйдет к другому.

Однажды вечером она окажется в лесу.

В другой вечер увидит перед собой большую реку; теперь она идет ее путем. Река очень длинная. Она уходит от нее. Снова лес. И снова реки, снова дороги, она оставляет позади Мандалай, спускается по течению Иравади, минует Пром, бассейн, выходит к Бенгальскому заливу.

Наступает день, когда она сидит у моря.

Снова идет.

Теперь на Север, долинами ниже Читтагонга и Аракана.

Наступает другой день, десять лет, как она идет, и вот – Калькутта.

Здесь она осталась.

Первое время, пока она еще выглядит молоденькой, ее иногда берут на крышу джонки. Но нога смердит все сильнее, и неделями, месяцами джонки плывут мимо без нее. Из-за ноги в ту же пору мужчины хотят ее все реже. Иногда, правда, случается с каким-нибудь лесорубом. Где-то в горах ей подлечат ногу. Дней десять она проведет во дворе санитарного пункта, накормленная, сытая, но все равно опять убежит, зато нога после этого совсем заживет, и ей лучше. Потом – лес. Безумие в лесу. Ночует она всегда вблизи от деревень. Но бывает, их не попадается на пути, тогда приходится спать в карьере или у корней дерева. Ей снятся сны: она стала своим мертвым ребенком, буйволом на рисовых полях, а иногда она – рисовое поле, лес, ее накрывают ночами мертвые воды Ганга, но она жива, а потом ей снится, что она тоже умерла, утонула.

Голод, что был в Поусате, с самого Поусата с ней, да, конечно, но еще и солнце, и молчание, ведь поговорить не с кем, и неотвязное гудение насекомых в чаще, и покой лесных полян, многое и многое усугубляет безумие. Она плутает и путается все больше и больше, но наступает момент, когда плутать она перестает, вот так, вдруг, просто больше ничего не ищет и искать никогда не будет. Что она ест на этом долгом пути? Немного риса по деревням, да, а иной раз задушенных тиграми птиц, оставленных в кустах, видно, в ожидании душка, плоды, и потом рыб, еще до Ганга были рыбы.

Сколько детей она родила? В Калькутте, где нашлось для нее изобилие, полные мусорные баки на задах "Принца Уэльсского", горячий рис у чем-то ей знакомых калиток, она уже бесплодна.

Калькутта.

Она осталась.

C тех пор, как она ушла, минуло десять лет.

Назад Дальше