8
Тут прибежала Туся, ахнула, решив, что мы сами спалили эти несчастные дрова. Вот и выпускай нас из-под охраны, мы, того гляди, и поселок сожжем.
Но тут она увидела меня и осеклась:
– Ох, забыла… Тебя же ищут!
– Кто меня ищет? – спросил я, дурачась. – Не собака ли на помойке?
– Тебя правда ищут, – сказала Туся. – К тебе тетя приехала.
– Какая еще тетя… – Я хотел уже нагрубить и тут вспомнил, что и правда тетя, которая не тетя, обещала приехать. И хоть обещанного три года ждут, а я так и вовсе не ждал, ибо никому из них, из этих, что вокруг, не верил. Но вот приехала, не обманула. А если по правде, то я вовсе ее не забывал, только сам придумал и сам поверил, что забыл и что она мне не нужна. А теперь не знал, рад я или не рад, что она объявилась.
– Ладно, – сказал я Тусе, – приду. Она где? У директора?
– Нет. Она на улице. Ивана Ореховича сегодня нет.
– И не надо. А лучше бы и ее не надо.
Но тут вмешался Мотя.
– Она хорошая… – сказал он.
И другие все стали говорить, чтобы я шел. Может, она конфет привезла или еще чего пожрать.
А Хвостик сказал:
– Серый, ты иди. У нас нет тети, а у тебя есть. Ты потом позови меня, я хочу совсем чуть-чуть около тети постоять.
Я пообещал Хвостику взять его в другой раз, чтобы он постоял около тети, и ушел.
Тетка сидела на крыльце и, завидев меня, поднялась. Может, она ждала, что я брошусь к ней от радости. Но я не бросился к ней и никакой радости не проявил. Я поздоровался и молча ждал, что она скажет. А она будто не замечала моего настроения, была такой энергичной, разговорчивой и все говорила, говорила.
– Вот отпросилась снова и приехала на весь день. И теперь мы можем не толкаться тут, на глазах "спецов" – так их зовут? – а куда-нибудь пойти.
– Куда? – спросил я хмуро.
– А разве некуда? У вас за поселком поле, речка…
– Ну, это далеко, – сказал я.
Хотя я-то знал, что для нас это никогда не считалось далеко, мы туда готовы на дню по сто раз бегать, когда отпускают. Я просто хотел дать тетке понять, что мне не слишком охота куда-то тащиться для ненужных разговоров.
Но тетка напрочь не замечала моего дурного настроения.
Она весело произнесла:
– Не надорвемся. Ваша воспитательница, Наталья Власовна… Ее ведь так зовут?
– Туся, – уточнил я. А про себя добавил: а еще ее дурой зовут!
– Ну вот. Я с ней поговорила. Она отпускает тебя до вечера.
– А обед? – спросил я. – Кто обед отпустит?
Не было такого случая, чтобы кто-нибудь в "спеце" по своей воле пропустил кормежку. Можно оторваться на станцию или в поселок, хоть за это наказывают. Но не дай бог никому прозевать свою пайку. Пайка – дело священное, неприкасаемое, это не объяснишь никакой заезжей тетке. Но она и сама по выражению моего лица догадалась, что разговор ведется о чем-то таком, что не подлежит обсуждению. Это незыблемо, как Уголовный кодекс, о котором нам долбят каждый день.
– Но ведь я… накормлю, – добавила тетка неуверенно.
Подумалось, что мы вообще с теткой на разных языках говорим и никак друг друга понять не можем.
– Ладно, – сказала тетка, поджав губу, и посмотрела на крошечные часики на руке. Как их до сих пор не срезали? – Я тебя все равно подожду.
Одолжила, называется. "Можешь и не ждать!" – чуть не сказал, да спохватился. У нее ведь для меня шамовка там какая-то припрятана. Глупо оставаться в "спеце" без обеда по своей воле, но так же глупо отказаться от тетки с ее шамовкой.
– Пойдем, что ли, – бросил ей на ходу, выскакивая из столовой. Нарочно грубил, пусть она не считает, что если она с шамовкой, то я от нее завишу.
И она, терпеливо ожидавшая меня, наверное, целый час, подхватилась, как девочка, и кинулась догонять, даже не обижаясь на такое мое обращение.
– Ты не думай, – сказал я ей по дороге, – что я пошел, чтобы пожрать на халяву… Я вовсе не из-за твоей шамовки, а сам по себе.
– Я так и не думаю, – ответила она. – Но ты меня эти дни ждал?
– Нет, – сказал я правду. – Не ждал.
– А я приехала… И ты, Сергей, знал, что я приеду. Правда?
Я заметил, что она больше ни разу не назвала меня Сережей. Баба, но поддается дрессировке!
– Не знал, – ответил я. – Откуда мне знать, что ты приедешь?
– Но я же обещала!
– Мало ли кто чего обещает!
– Да, правда, – согласилась она вдруг. – А ты не злись. Меня терпеть долго не придется. Я к тебе последний раз приехала. Завтра или послезавтра мы на фронт отправляемся!
Я мог бы спросить: "На какой фронт?", или "Правда? На фронт?", или "Неужели на фронт!" – как говорят по радио и в газетах, когда провожают на фронт. Но я не спросил и ничего не пожелал. Сейчас воюют все, и девчат тоже гребут, это я знал. У нас в поселке старики и старухи остались. Лишь Наполеончик да директор школы не воюют. Но Уж в финскую что-то у себя в кишках отморозил, он жрать-то по-настоящему не может, оттого, наверное, он и историю не переваривает… В ней дат много! А вот Наполеончик, тот жрет и не подавится, но все равно не воюет. Да и наш директор, Иван Орехович Чушка, тоже не воюет. То есть он воюет только с нами, с теми, кто ему послан в "спец".
И я сказал тетке:
– А Чушку не берут на фронт!
– Та к он же из надзирателей.
– Из… кого?
– Я думаю, что он из лагерников… Словечки-то у него, я в ужас пришла… "Зона"… "Замолкни"… Он и со мной так разговаривал, что я подумала: вот-вот возьмет и арестует.
– Значит, он не директор? – спросил я.
– Ну, как тебе объяснить… – Тетка шла и оглядывалась на дома. Дома у нас в поселке – деревянные избы, и ей, наверное, было интересно. – Он какой-то сдвинутый… Мрачный… Нелюдимый, так?
Я кивнул. Уж мы-то знали, что он и правда чокнутый, а вот как тетка догадалась, она-то его всего один раз видела.
– Потому и не берут, – сказала тетка. – Сдвинулся… На работе… А детей охранять с его специальностью ему сам бог велел. Он же говорит: "Шаг влево, шаг вправо…"
– Прыжок вверх – считается за побег! – закончил я весело.
Тетка покачала головой на мое такое веселье и ничего не сказала.
9
Поселочек у нас крошечный. Раньше он был деревней, а стал узловой станцией, большинство жителей служат на железной дороге. Уже в недавнее время, при нас, построили мастерскую для шитья военной одежды. А в церкви полуразрушенной – говорят, что в какие-то незапамятные времена там даже жили беспризорные, они-то и ободрали ее – теперь размещается мастерская по изготовлению колючей проволоки. Мы там бывали не раз, когда нас посылали шефствовать, и даже крутили машину, выпрямляющую проволоку. А огромные мотки готовой "колючки" лежат во дворе церкви на старых могилах и даже на станции. Куда ее столько делают, мы не знаем. Говорят, нужно для загородки, так в одном нашем поселке "колючки" столько, что по экватору можно землю огородить! Впрочем, от этой мастерской всего и прибыли, что моток на память сунешь в карман, а вот в пошивочной – ее именуют громко фабрикой – нам лоскутки разрешают брать для заплаток. А Сандра из лоскутков даже платье себе сшила и в нем ходит.
Мы миновали церковь и фабрику и вдоль линии железной дороги вышли к редким кустикам, за которыми было поле. Но мы далеко в поле не пошли. Присели между насыпью и каким-то деревянным брошенным сараем, на траве. Сияло солнце. Было тепло.
Тетка, которую сегодня язык не поворачивался так называть, в короткой юбочке, в белой кофте была такая молодая, что вся светилась; я даже не представлял, что женщины могут светиться. Она извлекла из сумки полотенце, расстелила его на траве. Потом достала трофейную банку консервов, нож с деревянной ручкой, лук, огурцы, несколько сваренных картофелин и яичек и еще масло, настоящее сливочное, в стеклянной баночке, я его никогда не пробовал, но однажды видел у директора Чушки в доме. Но я и трофейные консервы тоже видел издалека. Кукушата умрут, когда узнают, чем я тут обжирался! Может, пустую банку захватить на память, когда съедим? У банки и запах такой: понюхаешь – и почти сыт.
Но, конечно, про запах это я хватил, от запаха, если честно, еще больше есть захотелось. Я старался не смотреть, как возится тетка, как режет, чистит, она еще и полбухарика хлеба достала, но дух от всего, что выложила, разъедал меня до пяток. Даже закружилась голова. И хоть я не мог смотреть, но почему-то все отчетливо различал и только не мог понять, зачем все это богатство портить, резать, оно и само пойдет, нерезаное: кусай да глотай… И еще такие мысли лезли в голову: откуда так много люди жратья сразу берут? Захочешь, сразу столько не наворуешь… А на рынке если… Это же тыщу рублей надо!
Но сколько терпелка ни держит, и она кончается. И в этот самый момент тетка сказала:
– О чем задумался, Сергей? Давай поедим, что ли…
Ели мы недолго, так мгновенно все проскочило, я и не заметил. Одно запомнил: тетка-то почти и не ела… Вот у нее, сразу видно, терпежу много! А я жевал, жевал, смотрю, а уж жевать нечего. И тогда я еще обратил внимание, что она внимательно меня рассматривает, прямо с какой-то жалостью. Мне даже показалось, что глаза у нее блестят, но, может быть, они блестели от лука. Я, когда лук жру, тоже плачу.
– Ну, – спросила она, налив мне в кружку сладкой воды из бутылки. – Тебе про отца рассказать?
– Валяй, – разрешил я.
Накормили, напоили, теперь и байки какие можно послушать. Она это заработала. Тетенька. Ни за что ни про что накормить. Да еще просительно в рот заглядывает. Кому такое не понравится?
– Ему было тридцать пять… Антону Петровичу, когда мы с ним познакомились. Мама твоя умерла. Он был один, а ты… Тебя он устроил в садик "на неделю". Ты меня слушаешь?
Я кивнул. Я слушал. Странно только, что это все было как бы про меня, но не про меня. Мама, отец… Садик… Какой садик, если я всю жизнь детдомовский! Ей бы, тетке, моей кормилице, на ухо бы проорать так, чтобы услышала… детдомовский я… Из "спеца"… И никаких садиков! Огородиков! Я ведь не какой-нибудь сын Наполеончика Карасик… Садик это у него, не у меня!
– Отец твой, Антон Петрович, – произнесла тетка ровно, – был, ну как тебе сказать… Он был инженер-конструктор, большая шишка! Несмотря на это, добрый, отзывчивый…
– Ага, – сказал я, вспомнив Мотю. – Хороший человек!
– Да! Хороший!
– Понятно, – кивнул я и стал смотреть в поле.
– Ты что-то сказал, Сергей?
– Нет. Это так, для памяти.
Она задумалась. Короткая челочка на лбу и большие, огромные темные глаза. Отец, который не отец, называл тетку, которая не тетка, наверное, Машей. Еще бы, красивая тетка Маша! Небось увидал Антон Петрович, конструктор, что она еще и консервами со сливочным маслом кормит. Губа у инженера-конструктора была не дура. Как видите, я после трофейных консервов тоже хорошим становлюсь.
– Он в конструкторском бюро, КБ называется, самолеты создавал. А я там же работала, при медсанчасти. Я ведь доктор, врач, лечу… Ну, и однажды он ко мне пришел… Простудился на своем аэродроме, при испытании. И смеется, говорит, я все не лечу, а ты – лечишь, вот вылетим с тобой, Машка, в трубу… А у самого – температура… А самолет-то военный, его сдавать надо… Но, правда, сдал… Сейчас они везде на фронте, ЕР-пять зовутся, может, слышал?
Маша просительно посмотрела на меня. Ей очень хотелось, чтобы я слышал и знал, что они, эти самые, которые в температуре этот… изобрел… сдал…
Я сжалился над теткой ради масла да тушенки и кивнул. Только вот историю про папочку я сам не хуже бы выдумал. Да у нас в "спеце" чуть не каждый второй такое сочинит про папочку-героя, уши развесишь… И летчик Талалихин, и кавалерист Доватор, и… Сплошь кругом герои, среди них только конструктора боевых самолетов до сих пор не хватало!
Мне вдруг расхотелось тетку слушать. Я и до этого-то не очень слушал, но слушал. А когда она на мою жизнь такую знаменитость повесила и про конструктора стала заливать, я и совсем слушать перестал. Раздумывал о погоде, о наших шефских делах и о том еще, что середина августа и скоро погонят в школу. Может, даже задремал я в тихом блаженном состоянии не испытываемой прежде сытости и как-то пропустил главное. Меня насторожили лишь последние слова тетки:
– Они его обвинили в том, что будто он… фашистам свое изобретение, самолет, мол, чертежи… Продал…
– Кто? – спросил я глупо. Ну и олух царя небесного я был. – Антон Петрович? Продал? Самолет?
Маша посмотрела на меня странно:
– Это мне он Антон Петрович, тебе-то он отец!
– А как он продал? Этот самолет?
– Да не продавал он ничего! – воскликнула Маша. – Это они его так обвинили!
– Кто – они? – спросил я.
Маша будто опомнилась, замолчала. Стала оглядываться, сказала:
– А там, за дорогой, что? Речка там?
– Там, – ответил я. – А кто его обвинил? Милиция?
Маша вздохнула и жалобно посмотрела на меня:
– Он же ни в чем не был виноват. Его забрали. А потом они и меня вызвали. Но я говорила одно, что я его лечила. Они мне про какие-то чертежи, а я им про простуду. Они про врагов народа, а я про то, как он температурил… Ну и выпустили. Не сразу. Через три года. Я ведь не была женой ему… Официально… А его увезли…
– Куда? – спросил я.
– Не знаю. Это у них называется "без права переписки". Я пыталась узнавать… Я ходила, спрашивала… А они, значит, меня спрашивают. А кто вы, спрашивают, ему будете, что о нем печетесь? А я им отвечаю, мол, никто… Но у него ребенок остался, так я хотела бы взять на воспитание. И хочу его найти… Не беспокойтесь, говорят, его воспитывают без вашей помощи, и не хуже. И не надо искать. Идите и успокойтесь, займитесь своими делами. А я и так занимаюсь, меня устроили, с трудом, правда, санитаркой в больницу. Это теперь, в войну, когда медиков-то не стало хватать, опять врачом вернули… А тебя так запрятали, что долго не могла следов найти. Тем более и фамилия стала другой: Кукушкин. Пойдем сходим к речке, – сказала Маша.
Я теперь ее стал про себя Машей звать. За то, что накормила. Но вслух, конечно, я ее никак не называл. Еще не хватало! Но к речке сходить согласился.
Мы пересекли железную дорогу, а за ней развалины бывшего кирпичного завода. В поле, по тропке среди конского щавеля и куриной слепоты – других цветов, кроме этих, я не знал – мы спустились к нашей речке. Ее Пехоркой зовут. Она и не широкая, и не глубокая, но сравнивать мне не с чем, я другие речки только в кино и на картинках видел. А купаемся мы в омуте и ныряем с дерева, даже саженками плаваем. Обо всем об этом я стал говорить Маше, но видел, что мысли у нее от этой речки далеко. Она еще рассказанное про Антона Петровича переживала. Особенно как его менты пришли брать… Я представил Наполеончика, и мне тоже стало неприятно. Хотя, с другой стороны, враги и шпионы окопались кругом, их только в нашем поселке не видно. А так в кино посмотришь, так все они нам вредят и вредят. В "Ошибке инженера Кочина" они тоже наше изобретение выкрасть хотели. А вот недавно шел фильм про шахтеров… Артист Андреев вместе с Ваней Курским уголь добывают, прям, как сказал наш Шахтер, очень похоже… Только там, где он работал, никто забоев не взрывал. А в кино двое, значит, один песню поет про курганы и на гармошке играет… Девушки пригожие, на чертей похожие… А сам как Ваню Курского возьмет за горло и не дает ему стахановскую вахту нести, рекорд, значит, ставить… И другой, тот столбики все бил, чтобы все завалилось, ну их, сучиков, и схватили, конечно. А Ваня Курский и Андреев все равно рекорд сделали и потом с молотками так гордо в конце идут, с песней… Прям здорово! Как герои!
Мы сидели на берегу, и я Маше кино пересказывал. А она грызла травинку и молчала.
Вдруг она спросила:
– А ты ничего-ничего не помнишь? У нас ведь тоже река была… Большая-пребольшая… А еще мосты…
Я сделал вид, будто пробую вспомнить про большую речку и про мосты. Но ничего я помнить не мог и хорошо знал, что вспоминать мне, кроме Пехорки, нечего.
– Но, может, дом… или трамвай… Около вашего дома… А?
Трамвай я тоже не помнил.
– А еще, – сказала Маша, – ты, и папа, и я пошли гулять на его аэродром, это праздник авиации был… Мы пролезли под колючим забором, и папа смеялся, когда ты задел штанами за проволоку…
Я молчал. Но что-то меня насторожило. Сам не знаю что.
– А потом были парашюты…
– На поле? – спросил вдруг я.
– Да. На поле.
– А сливы были?
– Сливы? – спросила Маша растерянно. – Какие сливы?
– Ну, там же продавались сливы… – сказал я. – Или не сливы… Или… не продавались…
– Не знаю… Может быть. – И она, помедлив, воскликнула: – Были сливы! Твой папа в палатке купил и нас с тобой угощал!
А я уже не мог понять, откуда я взял эти сливы. Вроде бы помнил, что проволока и сливы… Ну и еще парашюты… А может, и не было ни парашютов, ни слив, а видел я их в кино?
– Но сливы-то, сливы откуда? – закричал я.
– Твой папа купил, – ответила Маша.
– Да я не о том…
– А о чем, Сергей?
– Не знаю.
Я и правда не знал, чего я так взвинтился. Я сказал Маше:
– Пойду искупаюсь.
– А не холодно? – спросила она.
Я лишь усмехнулся ее страху. На фронт собралась, а того не знает, что мы тут до сентября не вылезаем, Бесик же, как самый бешеный, однажды на спор в октябре залез.
Я разделся за кустиком, трусов у меня нет, и оттуда я спросил Машу:
– А почему ты думаешь, что я в сентябре родился?
– Как почему? – удивилась она. В мою сторону она не смотрела. – Я же была на твоем дне рождения.
– Это когда? – я спросил так, будто мне неинтересно. Она задумалась:
– Это было… Да. Правильно. Шестого числа. А тридцать девятого года тебе как раз шесть лет исполнилось. А через неделю его забрали.
10
Не скажу, что мне так уж хотелось купаться.
В одиночку без ребят купаться неинтересно.
Но, во-первых, я хотел побыть один. Во-вторых… Во-вторых, я тоже хотел побыть один. И в-третьих, и так далее. Чтобы не смотреть на эту приезжую Машу, которая начинает вся слезиться, как только речь заходит об ее Антоне Петровиче.
Вот когда она меня кормила, она и правда была красивой. Прямо-таки сияла, как стеклышко, от нее такой теплый-теплый дух исходил, как от деревенской печки, у которой я однажды грелся. Мне показалось, что она и пахла по-другому. А когда стала шпионские всякие дела рассказывать, то вся похолодала, я даже подумал, а не шпионка ли она сама, вот и наш Чушка ее заподозрил, даже у окна подслушивал!
Но потом я решил, что она не шпионка. Шпионы другие. Про них стихи: "…в дверях стоит конвой, и человек стоит чужой, мы знаем, кто такой"… "Есть в пограничной полосе неписаный закон: мы знаем все, мы знаем всех: кто ты, кто я, кто он!" Да и чего, если посудить здраво, шпиону или шпионке в нашем "спеце" делать? Кормить голодного шакала сливочным маслом и консервами? Та к нас много таких найдется, за чужой счет пожрать! А тайну или секрет какой военный мы все равно не скажем, потому что мы его не знаем. Да я так думаю: у нас тут тайн нет! Вот жуликов у нас много. Только это ни для кого не тайна. Разве что для этой Маши.