– Он боялся, что ты один пропадешь… Он спешил что-то сделать. Он сказал: "Я ему в жизни уже ничем не помогу. И он пропадет. Пусть хоть это будет… На черный день…"
– А сколько здесь? – Я и правда не мог никак прочесть эту странную цифру. Хотя в цифрах-то я разбирался.
Маша тихо засмеялась:
– Вот глупый. Ну, читай. Это что? Сто, да? И еще нули.
– А что получается?
– Подумай!
Я подумал. У меня ничего не получилось.
– Сто тысяч получается, – произнесла странно Маша и опять посмотрела по сторонам. – А теперь спрячь… Далеко, далеко, Сергей, очень далеко спрячь!
Она взяла книжечку у меня из рук, снова завернула ее в бумагу, пока я тупо размышлял о деньгах. Что такое сто тысяч, если у меня в жизни самое большое было три рубля. Да и то давно. А сто рублей я видел один раз в чужих руках. А сколько же теперь у меня будет тех увиденных мной сотен? Раз увидел, два увидел, три… Так чокнуться можно. А больше ничего мне в голову не приходило. Ничего, кроме тупой, как полено, мысли, что эта чужая книжка мне не нужна. Зачем она мне? Вот десятку я бы взял… И сотню. Но сотню, может, и не стал бы, из-за нее тут в поселке голову оторвут.
Как сквозь сон, услышал голос Маши:
– Вместе с книжкой я положила другие документы, не потеряй. Там свидетельство о рождении… О твоем рождении. И заверенная бумажка от Кукушкиной: она юридически подтверждает, что в детприемнике дала тебе свою фамилию, а что на самом деле ты Егоров. Но это сейчас никто не должен знать. Эту Кукушкину и так таскали долго. Она лишь тем и отбилась, что заявила, что вы все, все не помнили настоящих своих фамилий… Она будто вынужденно давала вам свою.
Я спросил Машу:
– А если и вправду не помнили?
– Ну, кто-то и не помнил, – ответила Маша.
– Скажи… А может так быть, что я чего-то не помнил, а потом вдруг стал помнить?
– А что ты вспомнил?
– Лагерь, – сказал я.
– Какой лагерь? – Мне показалось, что она вздрогнула.
– Ну, лагерь, – повторил я. – Лес… Тропинка… И песня… Про кукушку песня.
– Про кукушку? – как-то бессмысленно переспросила Маша.
– Да, про кукушку.
– Ты вот что… – Маша, будто опомнившись, сунула мне сверток в карман. – Ты это возьми и спрячь. Я бы тебе еще кое-что привезла, у меня были письма и фотографии, да все забрали. Но ведь книжка – тоже память? Я бы сама хранила, но фронт… Могу не вернуться.
Я опять спросил:
– Значит, лагерь у меня был?
– Если помнишь, значит, был, – сказала торопливо Маша и поглядела в ту сторону, откуда ожидался поезд.
И он правда появился, прогромыхал огромными колесами и обдал паром.
– А я не знаю, помню я или не помню, – крикнул я, стараясь перекричать паровоз.
– Но песню ты помнишь?
– Помню.
– Значит, и остальное было! – крикнула Маша и поцеловала меня в щеку. – Им хочется, чтобы ничего не было! А оно было! Было!
13
Глянув в щель, я повернулся к Моте.
Я знал, что он не спит, лежит, вцепившись в свое ружье, и караулит ненавистных ментов.
Возьмем винтовки новые, на штык флажки,
И с песнею в стрелковые пойдем кружки.
– Светло, – сказал я негромко. – Скоро начнут.
Я сказал "начнут", но что это означает, я не знал. Думаю, что никто не знал. Начнут, и все. Лучше об этом не думать. Хоть думалось все равно. А сказал я для того, чтобы услышать свой голос. А еще хотелось в ответ услышать тоже голос. Не плач, не стон, не мычание, а голос, обращенный лично ко мне. А то тяжко становилось ждать.
– Чего они сделают… Как ты думаешь?
– Мне думать неохота, – ответил Мотя. – Мне им врезать охота.
– А может, сразу не надо? – спросил я, но не очень уверенно спросил, потому что врезать-то им мы все хотели бы. Да как теперь врежешь. Об этом вчера надо было думать.
– А чего ждать?
– Ну… Может, они захотят это… Без драки…
– И ты им поверишь?
Нет, легавым я не поверю. Никто из нас им не поверит. Да мы теперь такие ученые, что не только им, а никому не поверим. Разве только товарищу Сталину, который про нас сказал, что людей надо заботливо и внимательно выращивать, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево.
– Тогда давай поговорим о чем-нибудь приличном, – предложил Мотя.
– О пайке… – воткнулся Ангел.
– Или о куреве, – подал голос из угла Шахтер. И вздохнул.
– Или о мести… – сказал Бесик. – Вот если бы была у нас сейчас граната… Я бы их всех! Всех!
Сандра промычала в тон. Она тоже жалела, что у нас нет гранаты. Но мы все об этом жалели. Впрочем, выбора у нас не было. Берданка в счет не шла. От нее один звук, а проку никакого. Это менты, когда предлагали нам добром сдаваться, не бузить, не расчухали с вечера. Может, оттого и не нападают, что решили, будто мы тут все вооружены! Войско собирают во главе с доблестным маршалом Наполеончиком, который царствует в поселке и безжалостно карает всех, кого увидит: каждая бабка, вынесшая на базар картофельный пирог, у него в спекулянтки записывается, а каждый пацан из "спеца" – в преступники.
И я сказал Моте, но опять же негромко:
– Наполеончик-то рассвирепел после вчерашнего… Как бы он стрелять не начал…
– Не начнет, – отмахнулся Мотя. – Они еще за нас отвечают.
– Перед кем это они отвечают?
– Ну, перед кем… Перед всеми…
– Так все против нас.
И вдруг я сказал то, что сверлило меня до костей. Я просто не мог не произнести вслух.
– Все, кроме товарища Сталина. Нам надо ему письмо написать.
– А дойдет разве? – спросил Ангел с телеги.
И Сандра промычала, повторив его интонацию, сомневаясь, что дойдет.
– А может, сейчас написать? – сказал Сверчок.
Бесик прямо взорвался от его слов:
– Сейчас? В сарае?!
– Ох, курить хочется, – вздохнул Шахтер.
И все замолчали.
Я посмотрел в щель, в которой теперь ни насыпи, ни бугра не стало видно, густой туман холодил глаза. Тогда я стал думать о письме товарищу Сталину.
Поезд укатил в Москву, увозя навсегда неродную тетку Машу. А я направился к себе в "спец".
Но до "спеца" я не дошел. Чтобы продлить дорогу, свернул на одну улочку, другую и сам удивился, попав на окраину поселка, на тот самый пустырь, где вчера неподалеку от насыпи и сарая сидел с теткой и обедал.
По-нашенски: обжирался на халяву!
Ноги-то лучше помнят, где нам хорошо. Туда и ведут.
Я присел на тот же самый бугорок и, оглядевшись, как это делала Маша, достал пакет, от которого изо всех сил отбрыкивался: документы, завернутые в плотную серую бумагу. Я положил его рядом с собой на траву и отвернулся, чтобы он не вызывал жалости.
Надо было решить, что мне с ним делать. С ним и с собой.
Я, конечно, понимал, что если его, к примеру, взять да выбросить и вообще уничтожить, то с собой ничего уже делать не надо. Это мы вдвоем с ним не могли дальше нормально жить. А порознь – очень могли, и до сих пор вполне нормально жили!
Требуется лишь покрепче закрыть глаза, как закрывает на Историю наш директор Уж – счастливый к тому ж, и раз навсегда сказать себе одно: ЭТОГО НЕ БЫЛО!
"А что было-то? – спрошу себя. И отвечу: – Да ничего и не было! Я ни от кого и никогда не родился и до войны ни с кем не рос. Этакий я птенчик из чужого яичка в гнезде: кукушка то есть мимо летела! Кукушкин сын! Звучит почти как сукин сын!"
В моей "Истории" есть рассказ о царе шумерском Саргоне. Шумеры, народ такой странный, всё умели, как наши "спецы", а вот исчезли, и ничего, кроме каких-то глиняных дощечек с надписями, не осталось. Та к этот Саргон сказал о себе: мать моя, мол, была бедна, а отца так и вовсе не было. Родила меня мать, положила в тростниковую корзину, вход замазала смолой да и пустила по реке!
Понятно, по корзине на каждого из нас уж всегда найдется! Да и думать так и отвечать легче: откуда, мол, дружок? Да из корзины! По реке прибыл!
Тогда единственный документ, свидетельствующий о нашем появлении на свет, – это корзина. И ничего, кроме корзины. Я посмотрел на сверток. Ветерок приподнял край бумаги, и он, как живой, шевельнулся.
Чувствует. Шебуршится. Жить просит… А я вот сейчас его и прикончу! Прикончу и с легкой душой отправлюсь в свою Богом данную "спецуху", где ждут не дождутся меня Кукушата! Стану травить им всякие разные истории про ресторан, как трескал за обе щеки из белых тарелок, как обхаживал меня Филиппок, похожий на Карандаша, а может, и на Гитлера, как играли возле кадки с цветком, притоптывая ножкой, два музыканта: скрипач и баянист! Соль! Соль! Обхохочешься! Я и мелодию на губах сдрынькаю! А если на расческу бумажку положить да сильно дунуть, так целый оркестр получится! Я им про картину на стене загну: лес, зверюги там, не меньше меня размером, прямо наша "спецовская" жизнь в натуре! Бесик, скажу, на дерево полез, а Корешок со Сверчком на земле в помойке роются! Кукушата оборжутся от такой картины! И Шахтер будет лыбиться, покуривая "беломорину" из той драгоценной пачки, которую я ему торжественно вручу!
Тут же, на бугорке, вырыл я рукой ямку, неглубокую, земля была мягкая, сплошь песок. С оглядкой – все-таки теткина школа не прошла даром – я опустил сверток в ямку и торопливо закидал землей. Заровнял, прихлопывая ладонью, и мусором сверху посыпал. Похоронил не разворачивая, чтобы не смущать себя и не знать про себя ничего лишнего. Потому что "ЭТОГО НЕ БЫЛО".
Вдыхая полной грудью, я отряхнул от песка руки и, не оборачиваясь на место преступления, направился в "спец", где меня ждала пайка хлеба.
Первые полдня прошли особенно свободно, и я правда ни о чем не думал. Мне было хорошо, как раньше, когда тоже ничего не было. Пайка оказалась удачной – горбушка, которая достается лишь блатным и то раз в сто лет, да с добавочкой, приколотой, как у нас делают, спичкой к основному кусу. И хоть я не успел проголодаться, но добавочек съел и корочку от горбушки пососал, а потом пошел искать Кукушат, чтобы выложить им скорей свои приключения.
Но Кукушат не было, они отрабатывали шефство у Чушки на дому. А Туся, выдавшая мне пайку, сказала:
– Можешь не идти… Они и без тебя справятся…
– Могу и не идти, – ответил я. Но про себя решил идти. Чтобы скорей их увидеть.
Только Туся все не отпускала меня, а расспрашивала про тетку, кто она, и что делает, и какие у нее планы. Она даже отложила дела, увела меня в директорский кабинет, и прямо таяла от любопытства, и липла ко мне не меньше тетки Маши. Будто и сама стала родней.
Я врал и видел, что Туся развесила уши и верит каждому моему слову. Я сказал, что тетка – полковник, она начальник санитарного поезда, а ее муж – генерал… Они скоро снова приедут и заберут меня. Они и сейчас бы забрали, да генерал-то воюет, а тетка ездит… А квартира в Москве пуста, мне там одному ошиваться неохота! Тут, в "спеце", как говорят, веселей… Если не прижимают…
– Да нет, да нет, – защебетала Туся быстро. – Кто же тебя будет прижимать, ты у нас теперь такой…
– Какой? – поинтересовался я.
– Особенный!
– Чем же я особенный-то, Наталья Власовна?
– Ну как же, – сказала Туся, но кто-то открыл дверь и позвал, и она крикнула, чтобы подождали, она очень занята. – Вот и Иван Орехович говорил, что тетка, видать, "шишка" и нужно пересмотреть твое дело, потому что по бумагам тетка не числится! Он сам проверял!
– Проверял? – спросил я, благодаря мысленно Тусю за ее глупое простодушие.
– Проверял… Он куда-то письмо написал, и вообще… Но ты не бойся. – Туся округлила глаза и понизила голос, поглядев на дверь, там могли подслушивать наши сексоты. – Пока твоих нет, я тебя не брошу… А как приедут, ты меня с ними познакомишь! Ладно?
Я согласился. Как приедут, я ее непременно познакомлю. А про себя подумал, что Туся хоть и дура, но не такая уж глупая дура, а вполне себе на уме. Вот только долго ей придется ждать, пока "мои" приедут. Подождут они с Чушкой да и скумекают, что дело-то нечисто! Тем более что им в письме отпишут про тетку, никакой, мол, у него, то есть у меня, тетки нет. Вот если бы им тогда документик под нос сунуть, тот, что о моем рождении… Или прямо книжкой с деньгами перед Чушкиным рылом потрясти?!
Только нет у меня их теперь: ни книжки, ни документов. Были, да сплыли. Когда я от Туси ушел, все о документах думал. Решил двигать к Чушке домой, чтобы не маяться в одиночку, но таким странным зигзагом пошел, что сам не заметил, как очутился на окраине около своего бугорка. Там и просидел, едва на ужин поспел, уж Кукушата вер нулись.
Окружили меня, стали расспрашивать, особенно Хвостик, он радовался, прыгал и в глаза заглядывал:
– Серый! А Серый! Ты правда на станции был?
– Правда, – сказал я и отдал Шахтеру пачку папирос. Он удивиться не успел.
Но тут в столовой собрание устроили по поводу начала учебного года. Чушка, а потом Туся и директор школы – Уж – оратор к тому ж! – говорили о порядке и дисциплине. Ходить на занятия строем, за непосещение – карцер, ну и прочие привычные дела.
Все эти неновые новости мы приняли молча. Мы про себя знали, что школа нам не нужна. И Чушке не нужна, и Тусе, и Ужу… Мы из "спеца", и это в нас въелось, как клеймо, на всю жизнь. Нас и дальше всякие "спецы" ждут: спецучилища (под надзором), спецремеслуха… спецколония… спецлагерь…
И спецохрана, само собой. А стаж нам, точней "спецстаж", начисляется с рождения. С корзины то есть, которая уже с решеточкой.
И везде, везде там свое образование, и учителя свои, и школа совсем другая. Там Сабонеев не в чести, ибо он может помочь выжить карасям, но нам помочь выжить в тех "спецусловиях" не может.
Вот в моей "Истории", которую я подобрал в светлый час на пожаре… А светлый оттого, что горел-то дом ночью и светло было! И все наши хапали из огня что ни попадя, какую-то тумбочку с продуктами расшарапили… Только мне из тумбочки ничего не обломилось, а я от огорчения книжку подобрал, у нее уже края тлели! Посмотрел: "История"! Что за "История" такая, вот пожар – это правда история, да еще, видать, уголовная, потому что легавые прибежали… А мы – тикать, я книжечку скорей за пазуху! От нее и до сих пор дымом пахнет! А мне, когда читаю, все кажется, что дымом пахнут истории, которые в ней рассказываются. А там, значит, есть история про Всемирный потоп, как всю землю залило водой, а один старик-то не растерялся, сколотил плот да всех тварей на него и насажал, и чистых, и нечистых… Тем и спаслись… Он их небось в корзинках держал… А на некоторых корзинках, чтобы не спутать, бирочка: "нечистый"! Как про нас написано, мы, ясное дело, нечистые, потому что грязные… А Чушка – в роли того старика. Небось на плоту-то "спецрежим" был, иначе бы перетопли все!
Носит нас по океану, а куда причалим, неизвестно. Да и причалим ли? Вот вам и Сабонеев! Который о карасях болеет и лещах разных.
За размышлениями я чуть главного не пропустил. А главное вот что: до школы остались недели, и нас посылают в колхоз на уборку свеклы.
До меня дошло, когда все закричали "ура": поездки в колхоз у нас любят. В колхозе воля, в колхозе жратье! Хочешь – иди в поле, а хочешь – в лес, никаких тебе ментов и легавых, кроме пьяного бригадира дяди Феди. В лесу, правда, не слишком разживешься, гриб там какой-то схаваешь, орех подберешь, и все. Зато в поле много кой-чего съестного растет, свекла, к примеру, ее можно сырой жрать, или турнепс, или морковь… А морковью брюхо набить – счастье!
Нас распустили, велели ложиться спать, с утра пораньше будет от колхоза машина. Я лег и все о документах своих зарытых думал.
Колхоз колхозом, а документы обратно добывать надо.
Кругом гудели разговоры вокруг поездки, вспоминали, как в прошлый год на рынок колхозный бегали.
На том же рынке можно даже под ногами что-то найти. Теряют все и везде, но тут особый глаз нужен. В "спеце" есть такие, их почему-то "грибниками" зовут. Вот и сейчас один "грибник" похвалился, что червонец вчерась нашел! А кто-то сказал:
– А я сотню видел… Правда, не успел, другие из-под носа вырвали!
Тогда крикнули:
– Эй! Дайте свет, хочу посмотреть на фраера, который сто рублей видел! Может, он сто вшей видел! А не сто рублей!
И снова заржали.
Известно, что люди теряют бумажники, кошельки, даже хлебные карточки. Но только все знают, что хотя легенды о больших деньгах бытуют среди "спецов" все время, а вот находят-то мелочишку, рубль там или два. Хвостик однажды рылся в помойке, видит, мокрый рубль лежит. Схватил, а он не целый – половинка! Так Хвостик, бедный, всю помойку в поисках второй половинки перерыл, а потом от огорчения заплакал.
Я слушал чужой треп про деньги, как кто-то их нашел и сукой божится, что нашел, а ему не верят. И правильно делают, что не верят. Я бы тоже не поверил, да ведь сам недавно закопал. Не сотню, даже не тысячу!
И вдруг мне стало холодно от мысли, что их там уже нет, без меня откопали. Потому что любой, кто придет на бугорок, а бродят там многие, всякая шушера, сразу увидит, что землю тут рыли. Это только кажется, что надежно землей присыпано и мусором забросано… У такого, как наши "грибники", глаз навострился на штык в землю-то видеть!
Я даже подскочил, вообразив, что это, мое, завернутое в бумажку, кто-то тырит в тот момент, когда я тут разлеживаюсь, байки дурные о находочках слушаю.
А у меня своя находка, родная, кровная, в этот момент пропадает!
Ай да Серый! Ай да ловкач! За бесплатно подарочек кому-то сделал! А сам теперь червонец найти мечтает!
Я натянул штаны, а рубаху в руках потащил, якобы в уборную, которая на дворе стоит. Выскочил на крыльцо, а тут как тут наша Туся дежурит, со сторожем лясы точит… А сторож-то, мы это знаем, хоть инвалид, а Чушке да в милицию все доложит. Ему где-то полчелюсти снесло, так вторая половина, как целая, доносит!
Он за свои нынешние геройства даже паек особый получает! Как же! Не просто пацанов, а опасных, то есть "режимных", сторожит!
Протрусил я мимо него да Туси, в темную уборную забежал. Кожей, пока летел, почувствовал, что ко всему еще и дождик накрапывает. Вернулся, спиной ощущая: криворотый меня глазом проследил, – и опять нырнул под одеяло. Чуть согрелся, стал дальше думать, как со своей оплошкой быть. В окно если удрать, то надо час, а может, два не спать. Да если и выскочу, в темноте-то мне документов не найти.
Всю ночь, даже не просыпаясь, я слушал: дождь шумит, разойдясь за окном. А мне все снилось, что я под этим дождем ищу свои документы. Одну ямку вырыл, не нашел, стал другую рыть, и третью… и четвертую… Наверное, за ночь я ямок сто вырыл, но так ничего не нашел. А когда проснулся утром, у меня пальцы от копания болели.