Кукушата, или Жалобная песнь для успокоения сердца - Анатолий Приставкин 6 стр.


А вдруг они такие же, как я, бедолаги, покормят их сейчас да и вытурят на улицу. Музыка-то никому здесь не нужна! Только мне, который здесь чужой!

Я доел вторую тарелку, что мне принесли, с жалостью посмотрел, на ней еще для облизыванья осталась коричневая жижечка, но не рискнул вылизывать. Тихий Филиппок с понимающей миной, улыбаясь в усишки, стоял за моей спиной и караулил мои движения! Небось унесет за занавеску да сам и оближет! По роже видно.

Я сказал, не глядя на Машу:

– Я без Кукушат не могу.

– Почему?

Опять это глупое "почему".

В "спеце" бы меня так спросили, я бы ответил: "По кочану".

– Не могу… Они же свои.

Маша сказала, заглядывая мне в лицо:

– Ну какие же свои… Они тебе не родня! Ты разве не понял?

Я-то понял, это она не поняла. Мы все в "спеце" друг другу родня, родня тем, что мы все ничьи. Как, скажем, родня дворняжке дворняжка. А Кукушата не просто шантрапа, это Кукушкины, породы такой, значит.

– Да не Кукушкины они! И ты не Кукушкин, господи!

– А кто?

– Ты Егоров!

– А они?

– И они кто-нибудь.

– Но кто?

Маша затравленно оглянулась. Сладенький Филиппок стоял за спиной и с улыбкой смотрел на нас. Маша торопливо вынула деньги, я даже рассмотрел, что это были две бумажки по сто рублей, и как-то ловко сунула Филиппку в руку, и он еще больше осклабился. А мне сказала:

– Пойдем! Скоро поезд!

Мы пошли снова через зал, и я все выворачивал шею, чтобы запомнить лесную картину. Последний раз оглянувшись, я увидел Филиппка, который понимающе улыбался мне вслед.

Я сказал про себя:

"Господи… Боже! Если ты есть! Сделай так, чтобы я еще когда-нибудь, хоть через сто лет, попал сюда! Сделай, Господи! Ну что тебе стоит! А я что хочешь, я буду терпеть и "спец", и шефов, и все! Я бы от пайки по корочке отдавал, если бы знал, что это надо… чтобы попасть когда-нибудь в жизни в такой рай!"

Поезд пришел, но не сразу. И Маша отчего-то все дергалась, взглядывала на часики, и я подумал, что она боится опоздать. На меня она почти не смотрела.

– Может, я пойду? – сказал я ей. – Они там будут искать.

– Переживут! – ответила она резко и крепко взяла меня за руку. Будто испугалась, что я и вправду убегу.

А потом показался паровоз, и Маша почему-то еще сильней вцепилась в меня. Она крикнула, я едва за шумом расслышал:

– Сергей… – И опять на паровоз и на меня. – Сергей… Я хочу тебе что-то сказать…

Я кивнул. Хочет, так пусть говорит. Я уже привык к ее дурным вопросам и ничего интересного для себя не ждал. Если она про своего Антона Петровича заведет и слезами меня начнет омывать, я сбегу. Не такая уж она сильная, чтоб меня удержать.

Паровоз прошипел и встал. И люди пробежали. Но народу уезжающего было мало. И он почти сразу загудел. А Маша мне закричала:

– Вот что… Сергей! Я завтра приеду! На полчаса! Там такой поезд есть, чтобы сразу мне обратно… Так ты приди сюда утром… Ты понял? К восьми утра приди и подожди. Вот тут!

– А завтрак? – спросил я.

Я не мог не спросить, потому что я такой и все мы в "спеце" такие, нас хоть про запас корми, а пайку-то нашу отдай!

– Я тебя тут накормлю!

– Тут? – спросил я, сразу представив, что, может быть, она поведет меня снова в тот, заказанный нам всем рай?!

– А пайка? – спросил я опять.

– Вот глупый! – закричала она и побежала к вагону. Залезла по ступенькам, и поезд сразу пошел. Она высунулась из вагона и закричала на весь перрон: – Се-ер-ге-ей! Завтра! В во-о-семь! Жди-и!

Я махнул рукой, чтобы не торчала в дверях и не кричала, как психопатка. А я сам решу, как мне быть и с пайкой, и с поездом. На горизонте появился мент, издалека приглядываясь ко мне, и я тут же двинул в противоположную сторону, чтобы поскорее попасть домой.

12

Ночью плохо спалось. Не то что я переживал или меня смутил такой поворот с Машей. Сейчас в войну у всех, как сказала Туся, балуют нервишки. Все стали какие-то психованные, сами не знают, что делают. У нас в поселке из-за этого то под поезд бросятся, то купороса или кислоты напьются. А то и стреляются, и так бывает. А Маша, и без очков видно, сдвинута на своем Егорове. Ей дурная голова ногам покоя не дает.

Впрочем, если послушать, то и о нас, и о нашем "спеце" в поселке не лучше говорят. Одни считают, что мы сплошная уголовщина и по нас тюряга плачет, а другие – что мы просто психованные, оттого-то нас так крепко и держат и никуда не пускают.

Директор Чушка при случае тоже не прочь загнуть про наше психопатство, если надо из милиции вытаскивать. "Не знаете, что ли, – скажет, – у меня тут филиал Белых Столбов, я за их действия ответственности не несу!"

Врет, конечно, несет и только пугает, но ему так удобно пугать. Спросу меньше. Но если к нам приглядеться, то видно, что мы и сами-то ведем себя, как психи. Сандра вон в дни зарплаты попрошайничает у ворот швейной фабрики, а накопив сколько-то денежек, бежит на вокзал, чтобы в Москву уехать. Последний раз и Корешка с собой прихватила. Их выловили, когда они в поезд уже успели сесть.

В своем кабинете Чушка спросил у нее:

– Чего тебя несет в Москву? Ты можешь ответить?

Но она ответить не могла. А за нее ответил Корешок:

– Мы собирались в Кремль к товарищу Сталину.

– Зачем? Он что, звал вас в гости?

Сандра слушала и молчала, уставясь в пол. Впрочем, Чушка тоже в пол смотрел, даже свои ворованные золотые очки забыл для грозности нацепить. Этот последний побег вывел его из себя.

– Зачем? – крикнул он. – Зачем?

– Мы хотели спросить…

– Что спросить?

– Ну, спросить… Про родителей…

– О каких родителях ты говоришь? – закричал Чушка. Его лицо побагровело. – У вас нет родителей! Нет! И не было!

В это время по радио песню пели.

На просторах Родины чудесной,
Закаляясь в битвах и труде,
Мы сложили радостную песню
О великом друге и вожде…

Чушка свирепо посмотрел на репродуктор, который мешал допросу, подбежал и выдернул вилку. А мы все это через окно видели. Не замечая нас, он закричал, обращаясь к милиции, которая привела Сандру:

– Но вы же видите, она чокнутая! Они все у меня чокнутые! Их всех надо от общества изолировать!

Тут он подскочил к Сандре, взял ее за воротник, она даже голову от страха втянула, и мы вслед за ней втянули, думали, что он ее сейчас ударит. А Бесик прошептал: "Если стукнет, я ему окно побью!"

Но Чушка не стал бить Сандру, а лишь кулаком перед ее носом помахал.

– Ты вот что… – закричал ей в лицо. – Ты третий раз весь "спец" баламутишь! Теперь замолкни! Еще раз уйдешь, я тебя посажу. В зону! Или нет! Нет! Я тебя к Козлу пошлю на месяц! Вот! Будешь у него отрабатывать!

Говорить Сандре "замолкни" бессмысленно. Она и так навсегда замолкла. А вот угроза Козлом не пустая. Козел, то есть Козлов, начальник станции, сухой такой старикашка с ярко-красными, губами и наглым взглядом. Глаза голубые, большие, как плошки, посмотрит, как нахамит. Он-то и снабжает нашего Чушку драгоценным углем, привозит ему домой, а нас посылают разгружать. А взамен Чушка ему девчонок для работы посылает. Однажды Сандру тоже отправил, да она через час сбежала. Появилась вся растерзанная, легла в постель и завыла. Ничего мы от нее не смогли добиться, только поняли, что к Козлу ее нельзя отпускать. При его имени она вздрагивает и становится белее снега. Наверное, им удобно, что Сандра вообще молчит. А если бы мы все замолчали, так еще удобнее было бы. Правда, непонятно тогда, как они бы нас допрашивали, особенно когда комиссия с военными приезжает. Их одна Сандра со своей немотой выводит надолго из себя. А тут, если представить, выстраивается весь "спец", сто человек, и в ответ ни слова. И наказать нельзя: все немые. Немая картина!

Комиссия ходит, удивляется, негодует, в рот заглядывает, а мы, как идиотики, лишь звуки непонятные издаем! И тогда комиссия кричит: "Они же не-кон-тро-ли-ру-е-мые! К Козлу их! К Козлу!"

Та к я все представлял и уснул. И вдруг увидел зеленый луг, так ясно, будто наяву, а мы, дети из младшей группы, в пионерлагере, идем, выстроившись по двое, на прогулке. Впереди нас вожатая с венком из желтых одуванчиков.

Но почему же я никогда не вспоминал этого лагеря, в котором я был до войны один раз в жизни? Даже лысый военный, который нас пытал, не мог из меня выжать этого лагеря!

А теперь, когда я и думать не думал, он вдруг явился ко мне сам, да еще в цветном сне. Мы идем, взявшись за руки, а перед нами луговая, в зелени и в цветах, пойма реки, которая сверкает под солнцем. А вожатую, теперь я точно помню, зовут Люба. И мы все любим нашу Любу, как могут любить только дети, и мы кричим ей изо всех сил: "Люба! Люба! Мы хотим землянику собирать!" Потому что мы знаем, что в зеленой траве около тропинки созрела крупная ягода земляника!

А Люба поворачивается к нам лицом, пятится и смешно, как девочка, прыгает, глядя на нас и улыбаясь нам, хлопая в ладоши, кричит: "А кто будет петь песню про кукушку? Ну, споем?"

Мы отвечаем хором: "Споем!"

И мы поем, господи, как же я мог забыть, что эта песня про кукушку всю жизнь во мне жила, и сейчас перехватывает горло от ее незамысловатых слов.

Там вдали за рекой раздается порой
Ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку…
Это птичка поет под ракитовым кустом
Ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку…

Наши голоса льются, как голоса ангелов с небес, чисто-чисто, звонко-звонко, а нам отвечает с другого берега эхо. Сердечки вздрагивают, восторгаясь этим замечательным днем, за которым будет и другой, и третий, и так без конца, а все дни такие солнечные и только счастливые, где мы все друг друга любим и любим нашу Любу, и так до конца лета. А потом до конца других лет и других зим, и еще длинной-предлинной жизни!

Она вся представляется нам, как эта сверкающая под солнцем тропка в блестящей траве, овеянная никем не придуманной, а как бы само собой явившейся к нам песней: "Ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку…"

Утром я ринулся на станцию, не сказав ни слова Кукушатам, которые, конечно же, высматривали меня с вечера и хотели все от меня узнать.

Я не ждал от этого утра чуда. Но чего-то я, наверное, ждал. А если врал самому себе про психопатство Маши, так это для утешения, чтобы легче было пережить, если что-то не сойдется. Хотя, повторю, я не знал, чего же я жду. На станцию я шел, впервые не скрываясь, знал, что скажу, если схватят. Я скажу: "Тетка у меня последний раз приедет на поезде, а я ее должен встретить".

На станции я нарочно вертелся там, где побольше ментов. Мне хотелось, чтобы они меня спросили: "А ты откуда? Не из "спеца" случайно сюда залетел? Или по тебе карцер плачет?"

Но никто ни разу ко мне не подошел. Вот тетка исчезнет, тогда они появятся. Они появляются, когда некому заступиться. Такой глупый у жизни закон.

Я полюбовался на огромную вывеску "Голятвино". Так и поселок называется. Рассказывают, что когда и поселка не было, стоял на этом месте кабак у дороги и люди вино пили. Ну и пропивались до голья. И говорили: голятвино… Или же: гулять-вино… А может, врут, винище-то везде хлещут, и в Москве тоже, наверное, не без пьянки!

Я вспомнил про ресторан, сходил, посмотрел на него. Я и раньше тут, рядышком иногда сшивался, но теперь-то совсем другое дело. На окнах были бархатные красные занавески, и ничего за ними я не увидел. Ни столиков с белыми скатертями, ни деревцев с кадками, ни самого главного – картины на стене, такой красивой, что дух захватывает.

И еще я подумал, что наш Чушка, и Уж, и Наполеончик, и Козел тоже сюда не допускаются. А я был! Захочу, попрошу тетку, так еще зайду. Вот если бы их всех собрать: Чушку, Ужа, Наполеончика, Козла – выстроить, к примеру, на платформе и так небрежной походкой мимо пройти, да прямиком в ресторан. А они, придурки поселковые, смотрят и от зависти лопаются прямо, и у них слюни изо рта текут. Может, они даже туда проситься будут, а тут на них Филиппок как топнет ногой, как рявкнет баском:

– Пойдите, сучьи выродки! Не видите, что ли! Это не про вас! Это для особых, которые… Которые с теткой идут! А у вас и тетки-то нет! Так ша! Замолкните! И в зону!

За своими мечтами не заметил, как поезд выскочил, зашипел и остановился. Я посмотрел на вагоны, и мне показалось, что Маша не приехала. И вот странно, я испугался, что ее не будет, а я как дурак ждал. И вдруг, когда совсем уж расстроился, обнаружил ее неподалеку. Она бежала ко мне так, будто меня потеряла, а теперь нашла и боялась, что я могу насовсем исчезнуть.

Мой испуг прошел, и даже радость прошла. Ну приехала Маша и приехала.

А она с ходу, не останавливаясь, подхватила меня и куда-то потащила, я даже не успел спросить, куда она меня тащит. Мы пролетели через зал ожидания, выскочили на улицу, снова нырнули в дверцу вокзала с обратной стороны, спустились в прохладный подвал и вдруг оказались на большой кухне, посреди нее стояла толстая баба, а рядом наш Филиппок. И они сразу сказали:

– Сюда, сюда!

Это была небольшая совсем комната, но тоже со столами, а на столах были белые скатерти и даже вазочки с цветами.

– Здесь и поедим! – Маша торопливо бросила на стул сумку и села. И я сел.

Оглядываясь, она добавила, что ресторан наверху еще не работает, а она такая голодная выехала из Москвы в четыре утра, а через полчаса обратный поезд, а это еще четыре часа дороги…

Филиппок расставлял тарелки, а я хоть отводил глаза, но все равно видел, что было на тех белых тарелках: хлеб, маленькие кусочки колбасы, сахар, масло. Маша полезла в сумку и что-то достала, завернутое в бумажку, и положила рядом с собой. Несколько раз она трогала сверток рукой. А я рассматривал цветок в вазочке и вдруг заметил муравья. Его, бедолагу, вместе с цветком утащили с клумбы, и теперь он суетился, карабкался по стеблю и не знал, в какую сторону бежать. А куда он из этого бетонированного подвала может выбраться? Попался парень, теперь в муравейнике о тебе небось мамка-папка плачут… Или детдомовские, если своих никого нет…

– Ешь. Не зевай, – сказала Маша и тут же занялась своей тарелкой. – Ешь и внимательно слушай меня. Договорились?

Я кивнул. Договориться со мной, чтобы я ел, не трудно.

Маша почему-то оглянулась: никого рядом не было, и даже неуловимый Филиппок пропал, растворился в кухне.

– Та к вот, Сергей… Папа твой, я тебе говорила, человек был известный и в те годы получил за свой самолет огромную премию. Но тучи сгущались, и он ждал со дня на день, что за ним придут. И тогда он всю сумму перевел на твое имя и положил в кассу, как я ему посоветовала. А книжку, сберегательную, отдал на хранение мне, а я ее спрятала у подруги. А потом, когда меня выпустили, я стала тебя искать, а искала, разумеется, тебя – Егорова, а ты уже был Кукушкин, и, конечно, нигде о тебе сведений не было… Я посылала запросы, звонила, ездила… Пока не наткнулась, совершенно случайно, на одну женщину – тоже врача… Она в те поры, когда забирали твоего отца, в детском распределителе специальном работала. Через нее проходили дети врагов народа…

Я умею есть и глотать мгновенно, не жуя, но тут у меня какой-то кусок застрял в горле, и я закашлялся:

– Дети… Кто?

Маша сосредоточенно пила чай и не сразу ответила. Произнесла, как бы оправдываясь:

– Та к вас называют… Прости, называли… Ты пойми… Я не стала бы тебе говорить, если бы не знала, что могу тебя не увидеть. А больше никто тебе этого и не скажет. Но только… – Она оглянулась, хоть в комнате по-прежнему никого не было. – Молчи… Ты понимаешь… Это ведь тайна… Опасная тайна. Я долго колебалась, прежде чем решила тебе рассказать. Но я подумала, что ты уже взрослый и должен знать о себе то, что от вас скрывают.

Я посмотрел на муравьишку: он метался по стеблю вверх и вниз. Сколько же он так будет бессмысленно бегать в этом загоне?

– А кто от нас скрывает? – спросил я, не глядя на Машу.

– Все.

– А они… все… знают? Что мы… такие? Да?

– Конечно, они знают! – воскликнула Маша и опять оглянулась.

– И директор наш знает?

– Директор… В первую очередь!

– А почему мы не знаем?

В это время я поднял глаза и увидел Филиппка, неведомо как возникшего рядом. Он стоял и лыбился в свои усишки. Будто знал, о чем мы говорим, и молча участвовал в нашем самом секретном в мире разговоре.

Маша рукой прикрыла сверток, а Филиппку сказала:

– Я могу вместо карточек деньгами?

Тут же выложила сотенные бумажки и опять подхватила меня под локоть:

– Пойдем! Пойдем отсюда!

Я затормозился. Все было съедено, но оставался муравьишка, несчастный и бездомный, который был обречен на заточение в этом подвале.

– Сейчас, – сказал я и подставил ему палец. Он забрался на палец и так, со мной, выскочил наверх, на улицу.

Только здесь Маша вздохнула свободно, сверток был зажат у нее в руке. Она увела меня в дальний конец платформы и стала рассказывать, как она меня искала и однажды наткнулась на эту странную женщину из распределителя…

– Ее фамилия Кукушкина… Ты догадываешься?

– Нет, – ответил я.

Тут я нагнулся и сдул муравьишку с пальца. Беги, дурачок, к своим да больше не влипай в такие истории. Эти, из подвала, тебя не выпустят, им даже на ум не придет, что ты тоже хочешь жить.

– Ну чего копаешься? – спросила Маша. – Ты же меня не слушаешь?

– Слушаю, – сказал я. – Ее фамилия Кукушкина… Как и наша… И моя…

– В том-то и дело! Она дала вам свою фамилию. Теперь понял?

– А зачем?

– Она зашифровала вас… Чтобы не было хуже!

– А почему хуже? – удивился я.

– Ох… – Маша вздохнула. – Но ведь вы дети этих, кто арестован. Вам лучше не быть с теми фамилиями. Так она рассудила. И дала вам, многим, свою… Ну, она спасала вас, понимаешь?

Ничего я не понимал. Но я уже молчал. Потому что был, как тот муравьишка в подвале: никаких ходов и выходов оттуда, куда меня, сорвав с цветка, доставили, уже не было. Это Маша меня на пальце пыталась вынести… А куда? Она же уедет… Уедет, а мне знать и сейчас, и завтра, и всю жизнь, что я не просто Сергей Кукушкин… А враг, потому что мой отец – враг… И что меня скрыли за другой фамилией…

Я вспомнил про сверток и спросил:

– Можно посмотреть?

Маша сказала:

– Это теперь твое.

Я развернул сверток. Там лежала серенькая книжечка, и на первой ее странице было написано: "Егоров Сергей Антонович". А еще круглая печать. И большими буквами сверху: "Сберегательные трудовые кассы СССР. Счет 4102", а внизу мелко: "Заведующий сберегательной кассой (контролер)" и подпись. Я перевернул еще страницу, она была пуста. Почти пуста. Только сверху, в левом углу стояла цифра. Я сразу ее не понял, она была какая-то странная, будто одни нули.

Маша наклонилась и спросила тихо:

– Ну? Ты разобрал? Сколько он тебе оставил?

Я покачал головой. Ничего я не разобрал. Но слово "оставил" вызвало у меня странное чувство. Мне захотелось плакать.

Назад Дальше