Он вытащил из жилетного кармана золотые часы, купленные когда-то в ювелирном магазине, у Гвендля; на обратной стороне были выгравированы инициалы Гвендля и его дяди. Это был подарок дяди по случаю окончания племянником кадетского училища в Моравском Вайскирхене.
- Возьмите эти часы! - сказал Тайтингер.
Впервые в жизни он дарил что-то; кроме цветов и денег, ему ничего еще не доводилось никому вручать. Зеновер посмотрел на него долгим взглядам, вытащил свои - пузатые серебряные - и сказал:
- Возьмите эти, господин барон!
Потом, заметив, что Тайтингеру чего-то не хватает, что тот ждет чего-то, держа на весу в ладони серебряные часы, он добавил:
- Если вам понадобится друг…
- Я уезжаю сегодня в имение! - Тайтингер спрятал в жилетный карман часы. Сейчас он напускал на себя вид делового человека. - Вы ведь передадите прошение, не правда ли? И продайте обеих лошадей. Мне они больше не нужны. Пишите мне поскорее. Большое вам спасибо, дорогой Зеновер! Мой адрес у вас есть!
- Счастливого пути! - сказал Зеновер, поднимаясь с места.
- Багаж! - распорядился барон.
И поехал на Восточный вокзал.
25
Добраться до Тайтингерова имения было нелегко. Оно находилось в округе Цетериментар, посреди глубоко заснеженных Карпатских гор. Нужно было дважды делать пересадку, а потом ехать от станции Цетериментар шесть километров в гору и полтора километра под гору, до имения. Оно называлось Замки, но Тайтингер, мальчиком, когда дядя приглашал его сюда на каникулы, прозвал поместье "мышеловкой". Бургомистр Венк, немец, был одним из немногочисленных и разрозненных представителей племени саксонских колонистов, осевших в здешних местах. Эконом был родом из Моравии, крестьяне - карпатские русские, оглохший уже лакей - венгр; правда, он давным-давно позабыл, когда, откуда, а главное, зачем сюда приехал. Последним, что отложилось у него в памяти, было будапештское восстание и смерть его господина, старого барона. Лесничим служил малоросс из Галиции, жандармский вахмистр был родом из Братиславы - и это был единственный человек во всей округе, с которым Тайтингер иногда мог перекинуться словечком в шинке.
Стояло начало декабря. Кругом уже воцарился мороз - и на вершинах гор, и внизу, в поместье. Черные вороны неподвижно восседали на заснеженных еловых ветвях. Не взлетай они время от времени с внезапной и пугающей стремительностью и не каркай при этом, можно было подумать, что это диковинные - и вдобавок заколдованные - плоды. Дом удалось отремонтировать лишь на скорую руку (так неожиданно приехал Тайтингер и так мало оставалось наличных денег). Кроме того, эконом заплатил мастерам только половину обещанной суммы - и они достаточно хорошо знали его, чтобы понимать, что никогда в жизни не дождутся остальных денег, обещанных "после Рождества". Рождество, кстати, праздновали здесь дважды: - сперва католическое, потом православное! Крыша кое-где оказалась покрыта новой дранкой, но дыры остались старыми. Когда после многолетнего перерыва вновь затопили печи, все в доме перекосилось - двери и оконные рамы, пришли в негодность задвижки и замки, а в больших тяжелых шкафах что-то застонало и затрещало: там пошли вкривь и вкось планки и доски выдвижных ящиков. В кабинете на полувывалившихся из стены крюках криво висели старинные мрачные портреты предков Зернутти. В чересчур просторной столовой прижилась плесень. На веранде были выбиты стекла и вместо них вставлены большие листы коричневого, синего и белого картона. В кухне угнездились две древние жабы, которых лакей скудно подкармливал сонными зимними мухами, выползавшими наружу, когда растапливали плиту, - на мух Ежи охотился с неувядаемым мастерством. Приезд барона явился для всех неприятным сюрпризом; но думали, что он пробудет здесь недельку, отошлет внебрачного сына, самую малость осмотрится и вновь уедет. Когда же со слов вахмистра узнали, что Тайтингер намерен остаться в имении и, более того, что он, по сути, бросил службу, барона возненавидели той особого рода ненавистью, причиной которой может быть только страх. Они плохо знали барона. Слыл он человеком легкомысленным - вот на этот счет не было никаких сомнений: рожь и пшеницу, лес и деньги он промотал. Но теперь, осознав собственную бедность, не станет ли он осмотрительнее? И не по этой ли причине он оставил армию? Захоти он, и был бы вправе потребовать каких угодно отчетов. Что, например, стало с винным погребом? Кто выдумывал то саранчу, то неурожай, то банкротство лесоторговца?
И вот первый вечер - спальня в доме якобы еще не готова, Тайтингер вынужден заночевать на постоялом дворе. Здесь за большим коричневым столом сидят возле большой голой глиняной печи несколько мужиков. Янко, трактирщик, так и вьется вокруг барона, хотя и знает, что Тайтингеру ничего не хочется слышать, да и сам рассказывать он тоже не собирается. Крестьяне привыкли орать во весь голос или молчать; тихо разговаривать они не умеют, а орать в присутствии барона стесняются. Решаются время от времени лишь на то, чтобы выколотить трубку, но и это стараются делать тише всегдашнего, и не о край стола, а о каблук под столом. Когда же наконец появляется вахмистр и встает навытяжку перед бароном, а тот приглашает его сесть, протягивает руку и даже выпивает с ним по стаканчику, мужики окончательно замирают, чтобы не сказать обмирают. Они сидят повесив головы и лишь изредка, украдкой, поглядывая на Тайтингера. Барон и вахмистр беседуют по-немецки, мужики понимают едва ли десятую часть произносимого, но, разговаривай те по-словацки или по-украински, мужики испытывали бы ничуть не меньший трепет.
Тайтингер находит молчание мужиков само собой разумеющимся. С тех пор как он стал помещиком, да и в более ранние годы, он был здесь в общей сложности раз десять, не больше, - и мужики всегда оставались безмолвны. Но вахмистр, знающий, как они обычно шумят, говорит барону:
- Они молчат от страха перед вами.
Страх - передо мной? - думает Тайтингер.
- Да я им ничего не сделаю, - говорит он.
- Да как раз поэтому, господин барон, - говорит вахмистр.
- Это неприятно? - заключает Тайтингер.
Вахмистр подходит к мужикам и говорит им по-словацки, что господин барон не желает, чтобы они молчали из-за него. Это почти приказ. Мужики заговаривают, произносят по два-три слова каждый, произносят их без малейшей охоты. Затем снова умолкают. Хозяин подает гуляш и пиво. Тайтингер с вахмистром едят и пьют.
Вдруг дверь отворяется, и вошедший в трактир молодой человек направляется прямо к Тайтингеру. Барон перестает есть, но продолжает держать в руках нож и вилку. Он смотрит на молодого человека, кажущегося ему незнакомцем.
- Привет, Ксандль! - говорит вахмистр.
Всем здесь известно, что это внебрачный сын барона, и теперь мужики во все глаза смотрят на них обоих. Те, что сидели спиной к Тайтингеру, тоже поворачиваются, чтобы ничего не упустить. Барон по-прежнему внушает страх, но любопытство этот страх пересиливает, а злорадство - оно и вовсе вознаграждается сторицей. Не хватает только, чтобы сюда вошел кто-нибудь из кредиторов Тайтингера: мужики знают, что барон увяз в долгах.
- Ваш сын? - спрашивает вахмистра Тайтингер.
- Нет, - отвечает юноша. - Я ваш сын, господин барон.
- A, - говорит барон. - Значит, вы Шинагль!
- Да, - подтверждает тот.
Тайтингер внимательно разглядывает юношу. На нем зеленый бархатный костюм, рукава коротки, и из них торчат слишком большие, красные руки с неаппетитными ногтями. Голова еще куда ни шло; Тайтингер старается обнаружить хоть малейшее сходство молодого человека с собой, но у него при всем желании ничего не выходит. Глаза у юноши как бы из голубого фарфора, с воспаленными красными веками, он постоянно кривит рот, уши его пылают, голова обрита наголо, так что не понять, какого цвета у него волосы; он без конца мнет в руках, в своих ужасных ручищах, синюю шапку с потрескавшимся лакированным козырьком, всю в чернильных пятнах. Ни секунды не стоит он на месте, переминается с ноги на ногу, иногда принимается раскачиваться на носках или на пятках. Тайтингер в жизни не видывал подобного существа. Он уже подумывает о том, чтобы уехать завтра же.
- Да, господин Шинагль! - говорит он. - Что же вам угодно?
Он произносит это всегдашним, а точнее, уже былым баронско-ротмистрским тоном, медленно и небрежно, но вместе с тем резко и звучно.
Юноша отшатывается:
- Я хотел узнать, как поживает моя матушка!
Он отвечает очень громко, голос его кажется Тайтингеру тоже в каком-то смысле багрово-красным, подобно ушам и кулакам парня. Он невыносим, думает Тайтингер, отодвигает гуляш и пьет пиво.
- Чего вы хотите? - спрашивает барон еще раз.
- Узнать, как дела у матери, - повторяет Ксандль.
Барон погружается в размышления - но не о самочувствии и делах Мицци Шинагль, а о том, как ее назвать: госпожа Шинагль, ваша мать, или барышня Шинагль, ваша мать. Мысль о том, чтобы сказать просто "ваша матушка", даже не приходит ему в голову.
- Я уже давно ничего не слышал о барышне Шинагль, - говорит он наконец.
- Но ее адрес? - настаивает юноша.
- Вы ведь в Граце, в школе? - уходит от ответа барон.
- Да, но меня выгнали. Моя мать не платила. Я там, правда, тоже нашкодил и ничуть не хочу обратно.
Вахмистр невозмутимо съел свой гуляш и выпил кружку пива - и вот он уже заказывает еще одну, отпивает из нее, сделав большой глоток, внезапно багровеет, вытирает усы иссиня-красным (точь-в-точь как его лицо в эти мгновения) платком, поднимается из-за столика, убирает платок и бьет Ксандля по лицу. Юноше едва удается устоять на ногах. Вахмистр усаживается и спокойным голосом говорит:
- Ксандль, ты будешь говорить с господином бароном как подобает или я отведу тебя куда следует, и ты только через два года выйдешь из тюрьмы. Тебе известно, как ты должен себя вести?
- Так точно, господин вахмистр!
- Тогда проси прощения у господина барона.
- Прошу прощения, господин барон, - говорит Ксандль.
Мужики зычным хором смеются, хлопая себя по ляжкам.
- Послушайте, хозяин, - зовет барон. - Дайте мальчику чего-нибудь поесть. Вон там! - добавляет он. - А когда поедите, отправляйтесь домой, к господину эконому, и скажите ему, что завтра вы возвращаетесь в Грац.
- Спасибо большое, господин барон. А можно попросить кое о чем еще?
- Ну?
- Могу я снова приехать на Рождество?
- Да, - разрешает барон.
- Простите уж за откровенность, господин барон, - говорит вахмистр, - да только ничего путного из него не выйдет.
- Это не его вина, - отвечает барон.
- Да, я знаю, - говорит вахмистр, - что важные господа слишком хорошего мнения об этом сброде. Наш господин окружной капитан, когда я доношу ему о политически неблагонадежных элементах, отвечает, что все наверняка не так уж страшно.
- Он выходец из гущи народной, - машинально произносит Тайтингер, думая при этом о Зеновере, который тоже родился вне брака и, не исключено, от кого-нибудь вроде самого Тайтингера. Кто знает наверняка, все так запутано.
Ксандль, управившись с едой, отправляется к выходу, но вдруг останавливается и со словами "Прошу простить!" протягивает барону конверт. После чего делает на редкость неуклюжий поклон и уходит. Тайтингер передает конверт вахмистру.
- Чего ему надо?
Вахмистр читает вслух:
- "Глубокоуважаемый господин барон, господин эконом жулик, и бургомистр это знает. Жена эконома взяла все скатерти, салфетки и льняные простыни с короной, и большую рыбную миску с портретом императрицы. Позволю себе сообщить вам это из благодарности.
Ксандль Шинагль".
- К сожалению, это правда, - заключает вахмистр.
Тайтингер говорит:
- Тут уж ничего не поделаешь?
Он оцепенело смотрит в пространство. Он уже осознает, что создан не для этого мира.
С только что закончившейся первой встречи с сыном Тайтингер понимает, что ненавидит имение, ненавидит всю эту местность, ненавидит дом, ненавидит память о покойном дяде Зернутти, ненавидит его сына, своего "скучного" двоюродного брата, ненавидит здешние горы, нынешнюю зиму, своего эконома, украденную посуду и даже глухого лакея Ежи. Топили в доме явно не достаточно. Посреди ночи, когда огонь в камине спальни догорал, внезапно, без какого бы то ни было перехода, становилось холодно и сыро, из подушек и простыней сочилась влажная стужа и запах гнилого сена. Приближалось Рождество, этот несносный праздник, проникнутый лицемерными пожеланиями добра друг дружке, руками, алчно протянутыми за подаянием, ряжеными крестьянскими детьми и вырезанными из бумаги ангелочками. Рождество в этой местности, живущей по русскому календарю, растягивалось на три недели. И этот юный нахал грозился приехать, этот Шинагль. Без вахмистра с ним было не справиться. Обе лошади были меж тем проданы, за следующий учебный семестр Шинагля заплачено, у барона, строго говоря, оставалось еще достаточно денег, чтобы пожить несколько недель в Вене. Правда, скромно - не в отеле "Империал". Каждую ночь, покидая постоялый двор Янко, чтобы пуститься в обратный путь (путь истинно страдальческий и отчаянно холодный), барон настолько накачивался сливовицей, что не сомневался: еще сегодня он успеет собраться, а завтра утром велит запрячь лошадей и уедет. Но когда он входил в дом и зажигал сперва свечу, а потом лампу, его охватывали страх и отвращение: затененная ночная мебель, плесень на стенах, шум растрескивающихся дверей и окон. Он быстро, пока в печи еще держался огонь, ложился спать, впадал в неспокойный сон, просыпался поздно, пил цикорий, потом - бледное местное вино, одевался, бездумно и бесцельно бродил по округе, тосковал в ожидании вечера, шел на постоялый двор, досиживал до прихода вахмистра, обменивался парой слов с бургомистром и экономом, которые, случалось, тоже туда захаживали, и снова напивался, набираясь мужества на два часа, которых в обрез хватало на обратный путь. Барон Тайтингер относился к той, не слишком уж редко встречающейся, породе людей, которые, будучи воспитаны армейской дисциплиной, и от судьбы ожидают столь же четких приказов и распоряжений, как от вышестоящего начальства.
И однажды такое указание пришло. Ротмистру Тайтингеру предписывалось явиться в девять тридцать утра на сводную медкомиссию во Второй гарнизонный госпиталь Вены. Это было прямым следствием его прошения о длительном отпуске по состоянию здоровья. Видимо, от ротмистра спешили избавиться. Обычно такие рапорты рассматривались чрезвычайной комиссией далеко не с такой стремительностью! Разумеется, Тайтингер почувствовал себя оскорбленным. Боль, грусть, презрение к самому себе - вот какие чувства обуревали его сейчас.
Десятого декабря он уже отправился в путь. Перед отъездом он сказал эконому: "Ну вот, в феврале я вернусь, и все пойдет по-другому!" Жандармскому вахмистру объявил, прощаясь на вокзале: "Я на вас полагаюсь, отошлите сами этого паренька, Шинагля, в Грац!" Когда начальник станции дал сигнал к отправлению поезда, Тайтингер милостиво помахал ему из окна, испытывая сердечную признательность, словно станционный служащий отправлял состав исключительно ради самого барона.
В феврале я вернусь, подумал он, и, проникнувшись абсолютно безосновательной уверенностью, сказал себе также: в феврале я буду совершенно другим человеком, ведь февраль - это, считай, чуть ли не весна.
И подумал он еще, что хорошо бы повидаться в Вене с милым, добрым Зеновером, и дал из Пресбурга, где делал пересадку, телеграмму: "Срочно жду Вас в Вене, в "Принце Евгении"". Полный надежд, отправился он на сводную медицинскую комиссию.
Заключение комиссии гласило: расширение сердца, крайняя степень неврастении, истощение сердечной мышцы, к несению активной службы временно непригоден. Его даже не осматривали. Врач генштаба во Втором венском гарнизонном госпитале бросил ему: "Привет!" - и написал бумагу.
- Всего хорошего, ротмистр, - пожелал он на прощание, и прозвучало это как выражение соболезнования.
Вот, значит, как! Это была отставка. Барон Тайтингер шел по Верингерштрассе, не обращая внимания на подтаявший грязный снег; в первый раз с тех пор, как он себя помнил, барон не чувствовал себя солдатом, в первый раз - не солдатом. Не солдатом - а кем же? А штатским, вот кем. На улице было полно штатских, но все они уже давно штатские, они с самого начала штатские. А он, так сказать, новобранец среди штатских. Соответствующий документ, сложенный вчетверо, лежит у него в бумажнике.
Нелегко ни с того ни с сего вдруг стать штатским. У штатского, может быть, и есть начальство, да только не вышестоящее. Штатский может идти, куда ему вздумается, причем в любое время. Штатский вовсе не обязан защищать собственную честь с оружием в руках. Штатский может вставать, а не совершать подъем, и обходиться при этом без денщика - у штатского на то есть будильник… И вот он бредет бездумно, словно ему хочется стать еще более штатским, чем на самом деле, бредет по грязному снегу, сворачивает налево, на Шоттенринг, и собирается заглянуть в кафе. Он уже не предвосхищает визит быстрым, но прицельным взглядом сквозь стекло витрины - приличествует ли статус заведения его собственному, - он просто заходит. Штатский может позволить себе все.
Итак, Тайтингер заходит в первое попавшееся кафе на Шоттенринге, неподалеку от полицейского управления. Это маленькое кафе из разряда так называемых простонародных. За одним из немногочисленных столиков сидят шестеро мужчин, все в котелках. Они играют в тарок. Меня это не касается, думает Тайтингер. Он смотрит в окно - а там пасмурный зимний день - и пьет кофе со взбитыми сливками.
Входит еще один посетитель. Тайтингер отмечает про себя, что кто-то вошел, но делает это машинально, как отметил бы, что по помещению летает муха.
Мужчина этот тоже не снимает шляпу; он козыряет одним пальцем и, подсев к игрокам, принимается "болеть". Но в тот миг, когда Тайтингер кричит: "Счет!", человек этот вскакивает с места и поворачивается к барону. Тайтингеру кажется, что он этого человека где-то видел. А тот меж тем снимает шляпу, подходит к столику Тайтингера и говорит:
- Господин барон не узнали меня? Господин барон - в наших краях?
Да, это тот самый человек, автор "книжечек", Тайтингер уже и сам узнал его.
- Разрешите присесть? - спрашивает Лазик, и вот он уже сидит за столиком, вот он уже рассказывает. - Ох уж, этот нынешний свет! Я их всех насквозь вижу, этих трусов, этих негодяев! И они еще называют себя благородными господами! У каждого на совести по меньшей мере одна человеческая жизнь! Это убийцы, привилегированные убийцы. У них и ордена, и деньги, и честь. Посмотрите, господин барон, до чего я опустился. - И тут Лазик встает, поддергивает брюки, заворачивает полу пиджака, показывает лопнувшую подкладку, поднимает ногу, показывая рваный башмак, дотрагивается до воротничка и говорит: - Я не меняю его уже целую неделю.
- Плохо, - замечает на это Тайтингер.
- Господин барон просто ангел. Господин барон, вы единственный, кто оказался добр ко мне, - всхлипывает Лазик. - Разрешите поцеловать вам руку, господин барон. Окажите честь, дозвольте поцеловать вам руку. - Лазик подается вперед, Тайтингер поспешно прячет руки в карманы. - Понимаю, я не достоин, - говорит Лазик. - Но позвольте поведать вам о вопиющей несправедливости, хорошо?
- Хорошо, - разрешает барон.