Ругачёвские чудеса - Надежда Белякова 9 стр.


– Так – приехал… и с вокзала – стройка – ремонт – рынок. Понятно… А талант – что с ним делать? Талант… Что? На хлеб талант не намажешь! А он же парень! От таланта же не откусишь… Хоть в ту тюбетейку залезай с ногами от этой жизни. Ни анальгин, ни солпадеин не помогает, третий день голова болит! – передернула плечами раздраженная Машка.

Но уборщица Клава не унималась:

– Вот зря смеёшься над тюбетейками Маргариты! Зря плохие слова говоришь. Ну, все наши знают, что они чудесные! Ну, что ты упрямишься?! Надень… и все хороню станет! Всё лучше, чем химию эту глотать, от таблеток один вред!

Но Машка раздраженно одернула её:

– Э… молчи! От глупостей хороню не станет – только голова сильней болит! Сказок ты наслушалась! Тюбетейка на голову – и все пройдет?! Так и ведро присоветуют, так что ж – в ведре на башке ходить?

Юрка замер на пороге, слушая уборщицу Клаву. Она, почуяв внимательного слушателя, словно доказывая, что последнее слово не за Машей, переключила своё красноречие на Юрку:

– Всем хороню становится, когда тюбетейки с её вышивкой надевают!

– Почем? – спросил Юрка.

– Так как обычно, дядь Юр! Не подорожало. Ты что, забыл, почем родимая?

Из-за прилавка Машка назвала ему выученную цену его обычной водки. Но он отмахнулся и переспросил у уборщицы еще раз стоимость тюбетейки.

– Так за триста отдает!

Машка привычным жестом поставила на прилавок бутылку. Но Юрка, как не поздоровавшись, так и не попрощавшись, повернулся и молча ушел.

Само течение жизни обрело для Юрки весомость и материальную ценность каждого прожитого дня. Приближал его к тому мигу, когда он войдет в ателье "Маргарита". И прекрасная Маргарита вспорхнет со стула, обронив на пол соскользнувшую с её тонких, каких-то пугливо-детских плеч ажурно вязанную шаль. И поднесет ему одну из своих расшитых шелками, разноцветными узорами-завитушками тюбетейку. И протянет он ей свои "без сдачи" по цене двух бутылок без закуси… Мечтая об этом, он так и чувствовал, что каменеет его язык, что и повернуться-то от волнения он не сможет, чтоб тюбетейку спросить, чтоб "отспасибкаться" на прощанье.

Пока он ждал дня, когда настанет день выплаты пенсии, он вдруг заметил, что скоро наступит зима. Что рассветы красивы размашисто расстеленным по небу красным пылающим плащом. Что подкрадывавшиеся сумерки подкрадывавшиеся заволакивают комнату синевой, что молчание ночи полно скрипов и вдохов, словно не одинок он в комнате, что ветви деревьев без листвы похожи на руки молящихся, и многое, многое стал видеть он, словно глаза его открылись в жизнь, как у новорожденного кутенка в положенный срок. Старый Юрка ждал и мечтал, как отправится в ателье Маргариты в "пенсюшкин" день. Но сначала купит белую рубашку. И, быть может, даже галстук. И пойдет покупать у Маргариты её узорчатую тюбетейку.

В то раннее утро, когда улица была еще пуста, Марат увлеченно лепил. Пока вдруг не заметил бесцеремонно поставленную мужскую ногу в роскошном и вычурном лакированном двухцветном желто-черном ботинке в стиле парафраза "Чикаго" 30-х годов на облупленный бортик песочницы. Шнурки левого ботинка болтались по бокам желто-черного лакированного гламура.

Мальчик настороженно рассматривал странный ботинок, явно ощущая его враждебность. И тут на лице мальчика проявился внезапный испуг, потом его сменила волна удивления на лице Марата. Незнакомец тоже внимательно рассматривал вылепленные мальчиком фигурки, стоящие за его спиной. И тотчас в них стремительно, как в мишень, вонзились тонкие, с разноцветными рукоятками ножи.

Человек в лакированных ботинках, криминально-богемного облика, в шляпе с дорогим шелковым шарфом, небрежно завязанным, как шейный платок, метал ножи прицельно, как град. Марат привстал, опираясь рукой о край бортика песочницы.

И ножи впились в дерево песочницы метко между его пальчиками, не задев, не оставив ни одной ранки.

Ужас сменился восторгом на лице Марата. И Марат, как завороженный, прошептал:

– Дай мне… я попробую!

В ответ незнакомец рассмеялся. Неожиданный поворот его развеселил. Смеясь, он обернулся и подмигнул кому-то, сидящему в "Бугатти". В машине дремала компания, явно славно круто повеселившаяся ночью. Человек за рулем, явно босс, затягивает косячок, неодобрительно покачивая головой по поводу затей своего приятеля. Он всегда не одобрял этих игр, как нечто "не по делу", но относится снисходительно. Две очень яркие девицы, но потрепанные ночной жизнью, спали на заднем сиденье.

– Стилет! Не пугай мальца! – крикнул Босс из-за опущенного бокового окна.

Но Стилет не отреагировал, а обратился к Марату:

– Ну, давай, покажи класс!

А Марат успел проворно схватить все ножи, выдернув их из песочных дворцов. И молниеносно пригвоздил оба шнурка Стилета ловкими прицельными движениями. Одним прыжком выскочил из песочницы и отметил каждым, ловко посланным ножом, контур тени Стилета. Стилет был потрясен таким проворством. Он внимательно рассматривал "работу" и довольную мордашку Марата. Но это произвело впечатление не только на Стилета, но и на Босса, и на проснувшихся девиц.

Стилет протянул руку Марату в знак признания его способностей:

– О! Талант! Кто научил? – спросил Стилет, наклоняясь к Марату.

– Не знаю… они сами вылетают, как птички. – ответил Марат. – Я думаю, там их гнездышко. Они радуются, что сейчас полетят в гнёздышко. Я их отпускаю. И они летят туда сами.

Стилет повернулся к сидящим в машине и выкрикнул им:

– Слышь? Говорит, сами вылетают, как птички! А цель – это у них гнездышко. Ха-Ха! Здорово!

Сидящего за рулем Босса тоже развеселило откровение Марата. И он, повернувшись к девицам, повторил:

– Как птички… ха! Сами вылетают… Ну всё, Стилет! Размялся и хватит! Пора!

Стилет засунул руку во внутренний карман и извлек оттуда купюру.

Бросив купюру в 100 евро на бортик песочницы, он, весело подмигнув Марату, сказал ему:

– На! Вся стая твоя! Заработал!

Не собирая ножи, повернулся и пошел к машине. Открыл дверцу и, усмехнувшись и передразнивая детским писклявым голосом повторив: "Сами вылетают", сел в машину.

Вечером того же дня Марат уединился среди своих сокровищ. Он достал книгу сказок в переводе его отца с таджикского. Раскрыл ее. И с восторгом долго рассматривал заложенные между страниц разные фантики от "Чупа-Чупс", еще от чего-то с ковбоем, Марат встает в ту же позу, что и ковбой. Потом так же бережно достал купюру. Разглаживал её. Скручивал кулечком. Расправлял. Заложив ее посередине между вытянутым указательным и средним пальчиком, вытянув руку, помахивал над своей головой, представляя, что колыхающиеся края купюры – это крылья птички. Потом положил ее, как фото в семейный фотоальбом, признаваясь самому себе, что картинка на лежащем рядом фантике от "Чупа-Чупс" нравится ему гораздо больше, чем эта слишком строгая и взрослая картинка. Потом закрыл, погладив книжку ладошкой, с нежностью и к книжке, и к её "содержимому". Но тайна не давала покоя, вернее – Марат уже насладился удовольствием обладания этой тайной. И захотелось поделиться восторгом нежданного подарка. И он понес книгу матери, сидящей поближе к лампе и вышивающей тюбетейку.

– Мама… посмотри… новый фантик…

Но Маргарита была слишком занята и погружена в свои невеселые размышления, и поэтому не услышала сына. На плитке варилась еда, она шипела, заглушая его голос. Да и для него же включенный телевизор работал слишком громко. Но все же причиной было не это, а тревожная ситуация с Нарзикулом Давроновым. Последние их встречи оставили гнетущее впечатление от ощущения полного погружения в глубину его воспоминаний и неприятия реальности. Воспоминания его детства в Бишкеке, его юности, всё больше напоминали хрупкий домик улитки, в котором спешит спрятаться улитка. Казалось, что только любовь к сыну еще связывает его с этой жизнью. Когда, не дозвонившись ему по телефону, они с Маратом приехали в московскую квартиру, она сразу поняла, что он не был в квартире больше недели. На видном месте, под высокой пустующей хрустальной вазой, лежали, тщательно собранные в прозрачном пакете: короткая записка "Поехал проведать родные места! Целую! Люблю! Береги Марата! Твой старый Нарзикул", завещание на квартиру на имя Марата, разные документы, его фотографии времен поэтического фавора и ксерокопия его паспорта, заверенная у нотариуса. Об этом Нарзикул Давронов позаботился за день до своего отбытия в Бишкек.

Он шел налегке, ему было легко. Он был одет в синий, довольно потертый стеганый халат – народный костюм. Тот самый, что был преподнесен ему в дни чествования таджикской культуры в Москве 1990 года вместе с Госпремией. На которую он купил немыслимую в те годы роскошь – машину "Москвич" и даже золотой перстень с кроваво-красным рубином. С которым не расставался, точно прирос этот перстень, словно пуста рука без него. Он никуда не спешил, он ничего никому не был должен. Ему не было одиноко на перроне вокзала, да и какое уж там одиночество, когда под одной тюбетейкой уместились и он – Нарзикул Давронов, Облакум Узылтуев, и Джанибек Тогай, и даже автор лирических песен – Гюльджамал Улматаева, под именем которой он написал несколько шлягеров 80-х. Боковым взором он отмечал про себя, что люди поглядывают на него. Но, приглядевшись в надежде, что, быть может, узнают в нем некогда популярного поэта, – понимал, что они не узнают его. А скорее на секунду удивляются: "И зачем такой старый гастарбайтер примотался в Москву? Куда уж ему работать, ведь молодым работы не хватает!"

И, конечно, легко читалось на их лицах: "Хорошо, что отваливает!" Усевшись в купе вагона, он поприветствовал вошедших попутчиков – молодых гастарбайтеров, также располагавшихся в купе. Потом он повернулся к окошку, чтобы не мешать им устраиваться поудобнее. И с удивлением для себя отметил, что совсем не печалится, расставаясь с Москвой. Потому что все пережитое в Москве – это прошлое, в которое уже не вернуться, не впрыгнуть, как в вагон поезда, от которого отстал навсегда. И теперь нужно добираться иным путем. Нисколько, даже понимая, что видит суету московского вокзала в последний раз. Вспомнилось, как с жадностью молодого любопытства рассматривал он этот вокзал, подъезжая к нему в первый раз. И спросил присевших отдохнуть спутников, помнят ли они песню Гюльджамал Улматаевой "Тюльпан-улыбка". И он напел её срывающимся, тихим, по-стариковски хрипловатым голосом:

"Красные тюльпаны весны цветут твоей улыбкой. Я сорвал тюльпан, но твоя улыбка осталась с тобой, с той весной…"

– А, помню этот "медляк" – моя мама часто напевала эту песню. Да, это очень старый "медляк"! – рассмеялся один из парней.

– Как ты сказал? "Медляк"? – смеясь, поразился Нарзикул Давронов.

– Ну да! Старые песни, они все такие – "медляки". Теперь такие не нужны! А как вас зовут, уважаемый?

– Я – "Медляк", просто – старый "Медляк"! – смеясь, ответил Нарзикул Давронов, протянув руку с блеснувшим переливом крупного рубина в золотом перстне на среднем пальце. Парни насторожились, но приняли правильное решение – лучше не переспрашивать. Человек с таким дорогим перстнем на пальце знает, почему себя не называет незнакомым людям в вагоне поезда.

Маргарита с того дня, когда нашла в московской квартире тот пакет под вазой на столе, каждую ночь почти не спала. Она уже сделала два запроса об исчезнувшем в милицию, с того дня "Ушел и не вернулся" – как неотвратимый диагноз вошел в её жизнь. Став темой интонаций, призмой всех этих дней. Ответ приходил один и тот же, четкий и беспощадный в своей неопределенности. "Выехал на поезде в Бишкек. Далее исчез. Свидетелей нет". Возможно, поэтому, измученная бессонницей и угрызениями, что оставила его одного в квартире, поддалась на его уговоры дать ему возможность творческого уединения, Маргарита была совершенно измотана тревогой за него. И именно в то утро уснула так глубоко, что не услышала, как Марат собирался и ушел лепить в песочницу.

Раннее утро следующего дня, пока все спят, самое время игр Марата, пока все спят. Он вынырнул из-под теплого одеяла. Бесшумно собрался, повесив на шею ключ от входной двери, выпорхнул в новое, влажное от утренних туманов утро. Рассвет над Ругачёво высоко расплескал свои краски, щедро замешивая его в золоте восходящего солнца. Маргарита спала, давно уже смирившаяся с этой особенностью сына, – раннее вставание, чтобы лепить свои песочные расчудесины, пока никто не видит. Зато завтрак он прибегает поесть ровно к 8 утра, словно в голове у него свой надежный будильник завелся с самого рождения.

Из ателье "Маргарита" Марат вышел этим утром без совочков, без пластмассового ведерка с водой, чтобы, как обычно, смачивать песок, чтобы можно было лепить причудливые фигурки, а не только дворцы. Он не собирался в этот день лепить. А достал припрятанные в его пестрой курточке ножи, вернее, стилеты того самого парня, представившегося как Стилет. Его дар он держал подмышкой, нежно закутанным в полотенце. Оглядевшись, убедившись, что улица пуста, он принялся с азартом метать ножи. Попадание было безупречным. На песке, рядом с песочницей, остался выложенный им накануне узор. Он прицельно метал в узор ножики, между камешками. Он метал азартно и увлеченно, а главное – с удивительно каллиграфически четкими, выверенными движениями. И стилеты вставали именно туда, куда посылал их Марат. Словно он был опытный кукольник, а стилеты – послушные ему куклы-актеры. Он понимал, что утаил от мамы этот странный подарок от незнакомца. И даже само то, что он нарушил строжайший запрет матери – никогда ничего не брать у чужих – пугало его и будоражило. Заставляло метать стилеты очень быстро, в страхе, что его тайна будет увидена, раскрыта, и он будет наказан.

Город еще спал. Даже дворничиха Клавдия еще не пришла подметать улицу смешной, сложенной из множества прутиков метлой. Так похожей на перевернутое деревце. Поэтому, когда Марат видел в руках этой Клавдии метлу-дерево, всегда думал, что, наверное, и сказочные великаны выглядят так же – с вырванными деревьями в руках. Только не было у неё злобности, которая должна была бы быть у настоящих великанов. Но все же с ее появлением на улице, когда она мела, размахивая метлой наотмашь, делая на всю улицу "ширк-ширк", Марат предпочитал уходить домой к маме. И старался наиграться, пока она не появилась на улице. Но вместо "ширк-ширк" тети Клавы он услышал звук подъезжающей машины. Это подъехала та же машина. Не выходя, из машины на него пристально смотрели Стилет и его Босс. Марат подумал, что Стилет вернулся за своими красивыми ножами. И он, понимая, что сейчас навсегда простится с удивительной игрушкой, поскорее собрал их, выдергивая из земли. И, не удержавшись, еще раз проворно выкидывал, словно выпуская в полет. И ножики приземлялись и покорно вставали после кульбита в воздухе на равном расстоянии друг от друга, как послушные солдатики.

Босс и Стилет, не выходя из машины, пристально смотрели на Марата, метавшего ножи с азартом последнего и запретного раза. Озираясь, нет ли кого поблизости, Босс, не разжимая губ с зажатой сигаретой, сказал Стилету:

– Ну, иди! Поговори!

Сам же Босс смотрел из машины на Марата оценивающе, нисколько не умиляясь, а жестким взглядом дельца, предвкушающего выгоду. Уже в спину Стилету выдохнул клубы дыма со словами:

– И мечет виртуозно! Талант!

Когда Стилет приблизился к Марату, Марат уже собрал ножи и, словно наигравшись, протянул их Стилету.

– Все тут! Вы забыли их! А они красивые! Вот… Стилет, не вынимая руки из карманов объемного длиннополого кашемирового пальто теплого коричневого цвета, в котором он был похож; на большого, долговязого и сильно исхудавпiero медвежонка Тедди, неожиданно грустно ухмыльнулся, сказав Марату:

– Я же их тебе подарил. А ты не понял?.. Да, твои они! Владей!

Немного помолчав, покосился на сидящего в машине Босса, развязав узел, он снял галстук. Со снятым галстуком подошел к дереву. На вытянутой руке прислонил галстук к стволу старой, массивно-кряжистой ивы, растущей напротив песочницы. И молча подмигнул Марату, в недоумении застывшему в песочнице.

Марат тотчас понял, чего от него ждал Стилет. И моментально стал метать ножи, прицельно попадая в приложенный Стилетом к стволу ивы галстук. Но он не просто метал ножи. Изящные стилеты Стилета вонзались ровно в диагональные полоски яркого полосатого галстука.

Стилет развернулся к Боссу и, разведя руки в цирковом реверансе, едва слышно произнес:

– Алле! Упс! Уважаемая публика! – произнес Стилет и быстро выдернул один стилет и молниеносно метнул его в бортик песочницы с рядом стоящим Маратом.

Марат подхватил стилет и опять метнул, так же четко опять в полоску галстука Стилета. И так они неожиданно слаженно повторяли несколько раз, словно выполняли давно отрепетированный номер.

Босс оценил номер Марата одобрительным похлопыванием в ладоши. И Стилет, не простившись с Маратом, словно забыв о Марате, вернулся к Боссу в машину. Как только он сел на сиденье рядом с Боссом, зазвонил сотовый. Босс ответил:

– Да, да! Мальчонка здесь! Да… Тот самый… В цирк ходить не надо! Да… говорю же – веселуха, ставки можно делать! Такое казино! Развлечётесь! А, вот вижу! Приветствую!

Отключившись, он обратился к Стилету, спросил, кивнув головой в сторону застывшего от недоумения в песочнице Марата, тоже смотрящего в их сторону, перебирав стилеты Стилета. Но тотчас проворно спрятал их под курточкой, как только дверь ателье распахнулась и показалась Маргарита.

– А это мать его? Там, у подъезда, зовет мальца? спросил Босс, – увидев Маргариту, вышедшую во двор, чтобы позвать Марата завтракать. Глядя, как они ушли, Стилет ответил:

– Да. Навел справки – она художница. Была раньше художник-модельер из ОДМО "Кузнецкий Мост". Но и там тоже всё развалилось. Сюда приехала. А родители ее тоже художники, в Москве оба учились, в Строгановке при совке… До Перестройки – выставки, вернисажи, живопись, презентации, публикации… Но она пролетела, не те времена – искусство не в почете. Шляпы у неё в Ругачёво не попели, так она теперь бисером такие шляпки, тьфу, то есть тюбетейки вышивает, такие волшебные.

Босс, услыхав это, точно очнулся, поперхнулся услышанным, закашлялся и в сердцах выбросил сигарету в щель затемненного бокового стекла машины.

– Оссь? Чё-ё-ё? Волшебные? Что с тобой? Стилетушка? Волшебные? Ты перегрелся?

Раздраженный и обиженный Стилет, передернув плечами, огрызнулся Боссу:

– За что купил, за то и продаю! В тех тюбетейках голова не болит, ни о чем не болит. Все плохое забывается! Жизнь кажется…

Босс, передразнивая, перебил его:

– Прекрасной? Ха-ха! Ну, сгоняй! Купи мне её тюбетейку!

Назад Дальше