Нет, бразильская была! Которые старики жили ещё недавно - вспомнят и затрясут головами от плача. Девяносто лет, а любовь не давала себя забыть. Уж и любили её в свои года! Мечтали о ней - ну, мученье. Чувствительны были люди на девушку.
Она, Альфия, состояла у императрицы в приближённых. Та ей нет-нет да помянет про Сашку. Спас, мол, а повидать нельзя. Полюбила его с того одного раза, бычий мык, задом брык! Говорит Альфие: делюсь с тобой сердечным... Всем поделюсь! Полностью!.. Езжай к нему на счастье.
Как чуяла, что его надо вызволять. Снарядила со всяким порошком, со всяческим средством. На любой случай предусмотрено. Мало ли чего, мол, может быть, но чтобы счастье и процветание были обеспечены человеку. И как-де он меня парнишкой посчитал, ты ему так же явись. В память любви... И плакала при этих словах, просто была в истерике.
А Сашка - чесать его, козла! - только и помнил о ней, что благодаря каменючкам. Через неё, мол, принял в оба грузила. А так - нет. Царицу ему...
Альфия, когда они опять бочку долили и в ней сидят, поплёскивают, - досказала всё. А он ей - про своё. Как птицу Уксюр увидал, что услыхал от Халыпыча, ну и дальнейшее... Она говорит: знаем мы про такую птицу. У нас её почитают. Ваш старый человек, Халыпыч-то, ох, умён! В Бразилии был бы ему самый почёт. А Сашка: "Что, исполнится в конце-то концов? К царице повезёшь?" Альфия: да разве ж не исполнилось? С кем тогда сомкнулись, на вашем песочке, - императрица! Даже больше царицы или королевы. Но вообще основное - лишь бы корона на голове.
"Но тогда не было короны!" - "Короны не было, но тело-то одно!.."
Да... Такотки. Сашка после два ковша выпил ягодной. Для перегона бражка - он так выпил. Мечта - на запятках...
Ну, поженились с Альфиёй. Она, чтоб собак особых со двора не сбывать, в юбке не ходит. Жалко собак-то. Через жалость ходит, как бухарцы называют, - в шальварах. Материал дорогой до тонкости: так и сквозит голое-то. Ох, наши бабы и хают её! В глаза - совесть не даёт: человек всё-таки приезжий. Зато как мимо прокачает в шальварах кочаны упругие - шипят.
Одна Нинка: "Ой, бабоньки, да не мы ль на Лядском песочке пяток годков назад..."
"Не было там при нас, как теперь хамят!"
"Ой ли..."
"И у Александра был стыд, а сейчас и не стыдится за неё! Вылечила - и чего? До бесстыдства довела! Так лечат, что ль?"
Лечат не лечат, а из мужиков болеет по Альфие фронтовой человек. Пытанный жизнью, но сила при нём. И сейчас ещё наша местность даёт таких бугаёв. Ух-х, здоровый! Усы чёрные - Касьян. Прошёл десять лет службы да войну. И, несмотря на то, повторяет-твердит: знал бы, какое страдание будет от лазоревой материи, на вторую упросился.
На Альфие чаще-то лазоревые шальвары. Но иной раз малиновые или жёлтенькие. Касьян со своего двора выйдет, за ней идёт - этак поодаль. До службы не женился, вот один подымает хозяйство.
Говорит Альфие: "И что это за ножки облекает дымочек сизенький, аж хозяйство моё - кол без дворика - дымом курится? Отгадай загадку!"
"Дворик знаю, кол понимаю, а чтоб хозяйство зазря не дымилось, колом не пугай - деликатно зазывай".
"Зову, умница, зову!"
"Нет, добрый человек, для чужой жены верной это не зазыв терпеливый, а грубый испуг. От твоего испуга скорее мужа зазову во дворик!"
Но не всякий раз зазовёшь. Как мечта про царицу с Сашки сошла, вступил в степенную силу. Всё в езде. Мельницы ставит, гурты скота закупает; промышленный стал человек. Дались деньги - так и растите!
А Касьян это наблюдает. Думает: не может красивая сдоба задаром сдобиться. Не зазря матерьял помогает. Как ни дорог, а для боле дорогого носится... Есть у ней кого послать за шоколадом да за чаем - но ходит сама. У! И ходят же те ножки плавно по фронтовому сердцу... А до чего скумекано умно про дворик, про кол! Знаю-де и понимаю, но хозяйство твоё не манит, а ровно дымом глаза ест. Объяснила: жалею, мол, и оттого - испуг: не дать бы лишней жалости. Как от дыма, отвожу глаза. Пока испуг меня пугает, твоя мечта - дым всего лишь. Да... зряшный, как и подъём хозяйства. Одинокий подъём-то. Неразделённый.
Чем бы оборотить испуг насупротив? чтоб потянул испуг-то... Поговорил Касьян со стариками, с Халыпычем. Отнёс ему портсигар трофейный - серебряный с позолотой.
Вот Сашка уехал недели на две - мученик сей момент к Альфие. Бычина, шея - во-о, а стоит бледней гуся ощипанного. Так приказал себе.
Вспомните, говорит, страданья вашего мужа. То же и я...
"Чего, чего?"
Он ей: как вы, мол, советовали зазвать молодую во двор - подымать хозяйство, - я и попытался. Позвал замуж хорошую девушку: уж с такой охотой она ко мне! И родители с виду не против. Скоро в и свадьбу играть. Да уследил нас её отец, чернокнижник... Шарахнул из двух стволов. Хозяйство моё на подъём, да рыбьи каменья в нём...
Шепчет-жмурится: уж и крутило-ломало меня! Какую боль-муку поел, и ещё предстоит. Знать, скоренько после свадьбы помру. Приберёт чернокнижник избу и трофейную лошадь. Молоденькую вдову за дружка отдаст, такого же чернокнижника: семьдесят семь годов ему. Вместе лупят хариусов по-чёрному.
Альфия как глянула на него, глянула! Зря-де и слово говорила с таким! Вон встряли в чего, а я, мол, виновата. Ишь, как ловок советы понимать! Ну, молоденькая ласкала хорошо, она и доведёт до конца.
Тут он и грохнись. Ушлый - фронтовик. Чай, не один раз получал раны. Грянулся как без памяти. Она его и так, и сяк шевелит - на помощь не зовёт никого. Зубы разжала ему ложкой, порошок в рот, капельки. Стала виски растирать, он глаза открыл: в бору-де есть винокуренный сруб заброшенный. Я его подновил, наготовил там. Проехать туда так-то и так... Вы верхом хорошо ездите.
"Не сделаю, мил человек". - "Да где же тогда ваша совесть? Всё у вас есть для спасенья, и не дать? И не стыдно вам будет перед нашим народом?" Давай стыдить эдак. Лежит укоряет. Ну, скажи - добирается до стыда.
Она: "Делать бесполезно. Он опять стрельнёт в вас". - "Э, нетушки! Я к его дочке близко не подойду. Никакой свадьбы, если вылечусь".
Альфия так это, потрогала его. Набирайтесь, говорит, сил; леченье тяжёлое.
Ну, он барашка поперёк седла и к срубу тому, в бору-то. Ночь переночевал, барашка разделывает, а тут и она, Альфия - две булочки, сахарный роток! По росе, пока жары нет, и приехала, пеночка с варенья. Чуть кивнула ему; с лошади и в сруб.
Он снаружи костёр развёл, жарит шашлыки, а она в срубе делает, чего надо. Вот он зовёт: "Покушали бы! То - дорога, сейчас - труды". Вышла; одетая наглухо, от комаров. Поели шашлыков, поели - она помалкивает. Только один раз ему: "Курдючное сало есть?" - "А это что, растопленное?" - "Остынет - на хлебец намажьте мне, посолите". Бутербродик такой сделал ей.
Заходят в сруб; под таганом огонь, вино курится, в кружку каплет. Заперлись. Она без стесненья на всё его на голое. Ну, как докторша. Тот же ремешок из шведской кожи на руки ему.
А хлебной браги дух силён! Яблоки не поспели ещё, зато из зерна проросшего, да из солода брага играет. Ежевичная бражка стоит. И из овечьего молока, с сахаром. Богатые бражки. Касьян заране перегнал с ведёрко двойной выгонки, кружку - тройной. Запотела кружка: из ключевой воды вынута. Бочка приготовлена, кленовый гвоздь торчит.
Ага - Альфия отсчитала ковши бражек разных в бочку, помогла ему залезть. Стаканчики поднесла, порошки всыпает чередом. Болтушка в бочке счернела до гущи - черней нельзя. Зашипело чёрное-то - и нету! ровно как роса сделалась. И разом тебе гуд и нагреванье.
Касьян, здоровущий бугай: "Ой, - орёт, - как блохи едят!" А в бочке пузырьки, пузырьки, парок в нос шибает. Всё круче жар-то, вот-вот кипяток будет.
"Лечи, добрая!"
А она бутербродик двумя пальчиками держит и откусывает. Одета наглухо, пуговицы все дорогие, с блеском. Глядит, как он из бочки норовит выпрыгнуть, кушает хлебец с сальцем курдючным.
Во-о баба, чеши её, козу, калачи - подарок! Приодеты они, круглые, сдоба яристая: соблюдена чинность. А бутербродик - во вкусное удовольствие, при вопле-то мужика. Сам же Касьян ей намазывал да солил.
Хотел бочку раскачать, свалить - куда! Приросла. Вдаряется в жалкий крик - вот тебе и фронт. Может, и раны открываться стали уже... А она вжик: пробеги пальцами по пуговицам дорогим - и всё спало с неё.
Чего он себе ни представлял, а тут до того кинулось в глаза круглое да игручее, сверкнула белосахарность - его и ожарь, чуть не сваренного, ядрён желток, стерляжий студень! Стоит, рот разинул: гляди, глаза выронишь. И живое сваренье нечувствительно.
Альфия к нему пупком; да одним бочком, да другим. И вьётся станом: ну, словно яблочки с яблони трясёт. Качнёт - а сдоба вздыбится, калачи подовые восстали: во-о! Хлопни - не оторвёшь ладонь! А яблочки не сронятся: сильней качни, круче мах, размашистей!.. Касьяна - в кряк. Руки за спиной связаны, но сила и в другом знает себя. Долбанул по кленовому гвоздю - гвоздь из бочки да Альфие по заду. Отскочил - и по щеке его.
Эдак вроде перебросились затычкой...
Из бочки хлынуло, Альфия поддержала его, чтоб вылез. И сила тоже в ней - поддержать бугая голого! Ремешок у него на руках распускает, а он думает: чай, не пугает больше испуг-то! Гладить начал её, уж и умилённый от неё такой. Она к одежде клонится к своей, на полу. А он довольный! Вот, мол, приноровлю морковину под круту пудовину.
Пристраивается сзади для излеченья, тут она из одежды шкурку тёмненькую - дёрг! С золотым отливом. У старых линей отливает этак чешуя. Шкурка дорогая: бывает бразильский зверёк интересный - помесь дикой кошки и скунсовой вонючки. От него и шубка.
Она снизу, Альфия, и махни за спину рукой: шкуркой тёмненькой с золотом обмахнулась, Альфия - две булочки, сахарный роток.
Касьян до чего уж не помнил себя, бычий мык, задом брык, а тут маленькие иголочки проборонили глаза. Был мык, да стал крик. Чёрную старуху облапил! Согнутая, тощая, кожа гармошкой. Ещё и лицо повёртывает к нему:
"Ха-ха-ха!"
Он и отлипни. Какое леченье там! Вместо Альфии - вон чего. Такая и не голая пуганёт. А тут-то... Клоки седые, пасть - дыра, а остальное безобразие... Девяноста лет старуха страшная. Встала, хохочет.
Как в крик его вдарило, так с криком и спасался на четвереньках. Обезумел - встать некогда. Из сруба - и кубарем прочь. Вслед:
"Хо-хо-хо! Пуганый, золотенький, дашь дождичка и не отвыкнешь! Гладкое сладко, негладкое - пьяно!"
Тьфу ты! Почечуй во все проёмы!..
А старуха из сруба:
"От сладкого - хмельного ищут! Твой дождик - мой хмель, грибочки!"
Заткнул уши; лежит, дрожит. Комары жрут его. Вот тебе и угадала: кол, дворок да хозяйство! Нагадала-сколдовала, с кем хозяйство подымать. Пускай лучше ни кола, ни дворка, а на довеске синичка качается. Чтоб тебя для твоего муженька этак обернуло, расщепись его сук!
Лежит - ага: выходит из сруба Альфия. В полной одежде - никто и не скажет, что вот, мол, только-то чего... а! Пуговицы дорогие застёгнуты все. Садится на лошадь. Касьян к ней было - но как отнялось всё.
Она себе уехала, он пополз кругом сруба. Страшно старой асмодейки. Ну, подняли его ноги - никого в срубе, как заглянул. Увезла, видать, колдовство с собой. А как трясла яблоньку! талия не толще лозины, сдоба кругла - калачи подовые; роток сахарный... Не съелось яблочко. Ну, плачь и плачь! Прямо в слезах человек.
Шашлыки остыли, недоедено сколько. Сел, доедает. Брага ещё постоит, не пропадёт. Мясо, считай, съел уже. Выпил ковшик тройной выгонки. И чего, думает, было орать-бежать? Конечно, ей смех - Альфие. Когда она шла себе в шальварах, сквозь видных, упружила кочаны, а я к ней: какой испуг бывал-подымался! так и видать его... А и тут - по кленовому гвоздю молотнул! И с эдаким - убежал от шуточной старухи. Будто стал не испуг, а соломки пук. Разве ж потянет ушлую любовь на слабодушие? Всю обратную дорогу смеялась, поди...
Ругает себя мужик, не жалеет матерка. Надо-де было зажмуриться, отворотиться. Посидеть так - она в и вернулась в своё обличие, калачи - подарок, размашистый мах!
И вот к ней с этой мыслью... В сенях упал: "Силов моих нету! Каменючки губят!" Альфия: "Ну, хоть как-нибудь доберитесь в дом-то". Ободряет его. Он сипит: "Сосёт погибель - не могу!" - и ползком к порогу.
А она в дверях растворённых: шальвары тонюсенькие, всё сквозь видать. Он вылупил снизу гляделки: там ядрёно, там ершисто! и неуж недоступно испугу? Неужель не взъерошу ершистый мысок? А стать! А бодрость! Сам в себя каменючками стрельну, только в через эти радости леченье принять...
"Эх, вы, - говорит, - через вашу шутку не вышло из меня ничего... При смерти человеку по губам - этак-то, а не дали пить". - "И чего же это по губам такое?" - "Не шутите, Альфия Рафаиловна, нехорошей грубостью. У кого смертный кашель холодный - что тому, как не горячий мёд?"
Переступила в дверях, качнула круглыми, сияющими сквозь лёгкий дымок, и без смеха ему:
"Чего не брали мёд?"
"Стыдно вам при таком теле и красоте-прелести похабничать с полюбовным делом! Да чтоб я навострился на безобразие?.. Тьфу - шкура гармошкой, кости трещат, клок седой".
А она:
"От кашля, мил человек, мёд тебе нужен или строишь приглядки: с белыми ль булками подаётся, с изюмом ли сочным да нежной ли ручкой?"
Он лежит под порогом, стонет-сипит. Она не отлучается. Похаживает над ним; возле эдак-то потянется, повернётся резвёхонько. Эх, он думает, ершистое место, ядрён испуг! Что ни будь, а попугаем друг дружку до правды... "Мне бы, - просит, - откашляться. Уважьте, Альфия Рафаиловна, не конченную болезнь!"
Ага - на другой день подъезжает она к тому срубу. Утро - соколик в лазури! Сласть, какое погожее! От сруба - дух винный. Касьян навёз котлы-жаровни; трофейное у него. Узорчатая медь бухарская, немецкое чугунное литьё. Жарит пирожки с телятиной в курдючном жиру. Жареный запах так с винным и перешибаются: отъешь себе губы, едучий дух!
Альфия - всё так же: костюм подпоясан, ворот глухой. Застёгнута, пуговицы - сверк-сверк. На Касьяна как на пустое место. С лошади сошла, в срубе приготовила. Сидят снаружи, едят. На воле, на воздушке. Касьян пирожки так и мелет зубищами. Она помалкивает. Только раз ему: "Я бы с голубем пирожка поела". - "Ай, не угадал, беда моя чахотка! Простите ради мученья-болезни, Альфия Рафаиловна".
Она: "А чай пакованный есть?" - "Да вот же!" - "Завари полукупеческой крепости, остуди в стакане".
Полукупеческий - это до цвета портвейна с вишнёвкой: два к одной. Заварил. Переживает человек. Здоров-здоров, а руки дрожат. Как да что выйдет?
Проделали опять, что положено. В бочке - гуденье, нагрев. Руки у него связаны за спиной; терпит. А она поглядывает, чаёк отхлёбывает. Полукупеческий для румянца не вреден. Его пьют после вкусной котлетки не для занятия, а перед развлечением...
Вот уж вопль пошёл из Касьяна от вара-то. Она отставь стакан недопитый. Пальцы к пуговицам прилагает, и до чего же гордая! до чего ладно оголила себя - калачики подовые, малосольный случай!..
Стала низом тулова крутить, яблоньку покачивать - да ровно как сзади на сдобу-круглоту бабочка села. Вроде у неё такое сомнение, у Альфии, и она спинку-то в прогиб и через плечико взглядывает на себя, на белые калачики. Бабочка или чего там? Или кажется? Шейку гибко выворачивает, спинку волнует - лебедь! Круглоту-сдобу крутую оттопырила, тугие кочаны блескучие, на носки приподнялась, ножки ядрёные, гладкие расставила.
Касьян - враз во всей твёрдости характера. И по кленовому гвоздю - тук! Навылет! Из бочки вышел, песту не терпится в тесненьку встрять, раззадорену намять, маковина в рот просится: скушай, обжористый, - и сладка, и забориста! Удобней удобного Альфия нагнулась, над одеждой-то. Но Касьян на излеченье ладится, а сам следит.
Только у неё в руке шкурка окажись - тёмненькая, с отливом золотым, - зажмурился, башку назад. Аж на три шага отошёл! А сзади: "Ха-ха-ха!" - как из худого ведра голос гунявый. Старуха та чёрная! "Люблю пугливых - нахальных не люблю. Привечу, золотенький, - не отвыкнешь!"
Он не оборачивается.
"Хо-хо-о!" - и звук трескучий: из старого брюха ветры...
Разорви тебя, похабница!
"Дай дождичка!"
Он не повернётся. Тут ему на плечи-то - раз! Села. Он тряхнул - куда!.. Скинь-ка, совладай. Вцепилась и руками и ногами. Была в действительно старуха, а то - асмодейка.
Ах, почечуй во все проёмы! Он - бежать. Она на нём; царапает-скребёт его. Хохот, визги; волосы ему рвёт. Бежит Касьян потерян: и скажи - и страх, и противно. По бору катает её, малосольный случай. Бывают похабницы, а? Не менее девяноста лет ей.
Убегался с ней и с обеих ног оземь - хрясь! Какой ни бугай, а вготовку укатан. Замутился свет ему, закружило. Чуть дышит, язык на траву вывалил. Глаза как тестом залеплены.
Ага - разлепил глаза... И лежит-то он возле сруба. Кругами водило его, знать. А над ним стоит Альфия, калачи-подарочки, объеденье-смак. Гладенькая, при всём своём хорошем.
Что ж, он думает, её катал - не старуху ту? А может, скакнула на меня старуха, а там уж оказалось, что Альфия... Запутался в мыслях. Встать - нет... только язык и смог забрать в рот. А так - ни рукой, ни ногой.
Альфия повернулась - ой, капустки белокочанные! - по травке голенькая пошла себе вёртко: кочаны на лозине гнучей - туда-сюда. Оделась, уехала на лошади. И рукой не махнула.
Лишь тогда вступила сила в него. Ну, думает, то-то она пила полукупеческий! знала наперёд: покатаю даром, без гостеванья в избушке - отворотит мой испуг старуха... Считала меня за пустельгу: по её и есть.
Как только не выругал себя фронтовик. Ну уж, клянётся, не попущу далее, спотыкнись ядрён испуг на ершистом месте!
Ввечеру к ней. Сашка всё где-то промышляет богатство. Касьян по улице обыкновенным шагом, а лишь в ворота - свались ничком. Собаки подошли, понюхали. Не зарычали даже - такой взял на себя горестный вид.
Не выходит никто. Погулять отпущены и негр, и бобыль, и кладовщик пьющий: уж при ней нанятый. По образованию был раньше учитель - от запаху портвейна у него чеснок чищеный в кармашках на груди.
Касьян в стон. Поворотился навзничь; руки-ноги враскидку. Не-е! Не показывается. Он овечьих катышков нашарил, покидывает в окошко. В фортку попал. Сени отворились - он кашлять да с надсадой! Скажи - разрывается нутро.
Хозяйка говорит:
"Заходите, чего уж... вечера нынче сырые. Проймёт от земли".
А он:
"Того и ищу! Не даёте выйти кашлю, пускай сырость меня возьмёт".
"Да что уж, и улей и хмельное сулили вам - брали бы..."
"Нет! Если не ваш вид красивый передо мной - лучше чахотке себя отдам!"
"Не надо такого разговору. Пожалуйте - самовар на столе. Сделаем собеседование".
"Как хотите - не подымусь! Чтоб вы подумали - я на чужую жену хорошую покушаюсь? Чай, не такой я. У меня одна правда!"
Она на крыльцо; шальвары закатаны доверху: видать, примеряла новые чулки. Долго, мол, рассуждать на сырой погоде? Убежит самовар! А Касьян на дворе лежит лежмя:
"Я не любитель нахально правду менять. Помру здесь и всё".
"Не знаю, как помочь. Сами ж не хотите. Самовар, крендели..."
Он голову от земли подымает:
"Эх, Рафаиловна! И всё-то вы знаете... Ладно уж, не дамся сырости до завтрашнего. А там полечите впоследки! Какой ни будет улей: только бы кашлю выход, испугу - отмашку".