Петля и камень на зелёной траве - Вайнер Аркадий Александрович 5 стр.


Тень дяди Мордухая быстро ходит по комнате – он никогда не мог спокойно сидеть на месте, он всегда куда-то торопился – на субботник, на партсобрание, на маевку. Он был общественник, рабкор, ворошиловский стрелок, ударник Осоавиахима, член МОПРа, профсоюзный активист и страхделегат. Дядя Мордухай любил песню "Еврейская комсомольская" и стыдился политической отсталости деда. Он объяснял деду, что только социализм смог, наконец, решить еврейский вопрос, и теперь задача евреев, сохраняя свой язык для семейного общения и нереакционные традиции для истории, полностью раствориться в великой пролетарской культуре русского народа. Он носил бархатную толстовку и ругался неуверенным матерком. На праздники дядя Мордухай запевал – и остальных настоятельно просил подпевать – заздравную песню "Лейбн зол дер ховер Сталин, ай-яй-яй!…" – "Пусть живет товарищ Сталин, ай-яй-яй!"

Он уехал в Биробиджан строить еврейскую государственность, редактировал там газету, писал боевые письма о том, что только глупцы и слепые не видят, как здесь, в вольной семье нанайского и удэгейского народов, евреи обрели, наконец, свою историческую родину.

В дяде Мордухае социализм потерял верного, надежного строителя, когда в 1952 году у выдумщиков очередного антисоветского заговора не хватило для пасьянса шестерки – какого-нибудь шумного еврея. И ангел смерти Саммаэль уронил со своего меча огненную каплю на общественника-выкреста Мордухая Гинзбурга. За восемь дней заговор был раскрыт, обезврежен, расследован и покаран.

В прошлом году меня разыскал его сын Иосиф – усталый медленный человек с сизыми стальными зубами. Он хотел познакомиться, повидаться, попрощаться. И уехал в Израиль. В аэропорту мы стояли, обнявшись, с этим незнакомым человеком и тихо плакали. Его слезы были на моем лице, и он сдавленно говорил: "…Суламита, девочка моя, поехали отсюда, я – слесарь, у меня золотые руки, для тебя всегда будет кусок хлеба…"

И безликими тенями суетились и печалились среди своих маленьких детей тетя Бася и тетя Дебора – я никогда не видела их лиц, не сохранилось даже фотографий. Адское пламя испепелило их следы на земле. В моем пантеоне нет их лиц – только имена – тетя Бася и ее муж дядя Зяма, их дети Моня, Люся и Миша. Тетя Дебора с дядей Илюшей и сыновьями Левой и Гришей. Все безмолвно сошли в Бабий Яр, фашисты лишили их души, плоти и имени, и изгладилась память о них. Искру памяти мне передала тетя Перл, на мне кончаются все их пути.

"…Напрасно пришли вы и отошли во тьму, и ваше имя покрыто мраком…"

А ты, юная веточка дедовского дерева, молодой веселый инженер Арончик? Ты говорил, что нет Бога, а есть материя. Нет Духа, а есть энергия. Нужна не новая религия, а новая технология. Мир устроит не Мессия, а технический прогресс. Людям нужны не пророки, а инженеры.

Ты оказался прав. Инженеры сделали техническое чудо – "мессершмитт". Дали ему энергию бензина, полученного по новой технологии из каменного угля. Он взлетел, легко, как дух, и под Прейсиш-Эйлау испарил твою материю. И ты вернулся к своему Богу, ибо он начало и конец вечности. А деда уже не было, чтобы благословить тебя напутственно:

"Все идет в одно место: все произошло из праха и все возвратится в прах…"

Адонаи Элогим, великий Господин мой! Как я устала! Я истратила все силы, чтобы собрать вас и оживить. Зачем? Не знаю…

Мы пришельцы из другого мира. Верю в тебя, Господи, пославший нас из тьмы в эту жизнь. Мы не умираем, пока хоть одна ниточка вечной пряжи хранит в себе память об ушедших. Мы вечны, пока храним огонь завета. И я не могу умереть, не передав нить памяти идущим за нами…

Все исчезли, отлетели от меня. Только лица отца и мамы ясно светили передо мной. Но и они стали меркнуть, расплываться, рассеиваться.

– Подождите! – попросила я. – Мне надо спросить вас…

Покачал головой отец:

– Я знаю, о чем ты хочешь спросить… Но нас нет… Давно… Мертвые ничему не могут научить живых… Прощай, Суламита… Реши сама…

И мама шепнула:

– Как трава, увядаем мы в мире сем…

– И дед пошевелил губами:

– "Род приходит, и род проходит, а земля пребывает вовеки". Аминь…

В смятении и бессилии я заплакала. И сошла большая тишина.

5. АЛЕШКА. ИГРЫ

Антон расстроенно смотрел по телевизору вчерашний футбольный матч. Увидев нас, с досадой показал на экран:

– Вот времячко-то пришло! Никто ничего не хочет! Инженеры не думают ни хрена, рабочие не работают, футболисты бегать не желают…

Со злостью нажал выключатель и пошел к нам навстречу:

– Здорово, братушка! Как хорошо, что ты здесь, малыш…

– Здорово, Антошка, – обнял я его. – А что толку с меня?

– Не скажи, – качнул своей лобастой огромной башкой Антон. – В делах-делишках ты, конечно, человек бестолковый. Но я люблю, когда ты рядом. Мне – увереннее…

Мы сели за боковой стол – красного дерева аэродром, затянутый зеленым сукном. Антон нажал кнопку, мгновенно в дверях выросла секретарша Зинка. Я уверен, что Антошка с ней живет – он вообще любит таких икряных задастых баб с толстыми ногами и чуть уловимым горьковатым запахом пота…

– Гони кофе и коньяк. Тот, что мне армяшки привезли… – а нам скомандовал: – Докладывайте, бойцы, хвалитесь успехами. Эх, мать твою за ногу, не было печали…

Так и сидели мы в конце необъятного стола, грустные, озабоченные, а на другом конца незримо витала тень Петра Семеныча с белесой дщерью, и никогда я еще не видел Антона таким озабоченным и неуверенным – может быть, потому, что он привык за этим столом обсуждать проблемы капитального ремонта ЧУЖИХ домов, а сейчас нам надо было сохранить от разрушения СОБСТВЕННЫЙ дом Антона.

Красный сидел олеворучь Антона, молча и внимательно смотрел ему в лицо. А раз он молчал, несмотря на команду докладывать, значит считал, что это правильнее сделать мне. И весь Лева – маленький, смугло-желтый, крючконосый рядом с громадным Антоном был похож на ловчего ястреба, севшего ил плечо к хозяину и в любой миг готового сорваться в атаку.

– Ее отец требует три с половиной штуки. И однокомнатную квартиру в кооперативе, – сообщил я.

– Ничего, побаловал сыночек, – тяжело помотал Антон головой.

– Надо будет объяснить Димке, что ты оплатил ему наперед батальон проституток, – пожал я плечами.

– А на роту вы не могли сговориться? – недовольно поинтересовался Антон у Красного, и Лев злобно поджал сухие синие губы.

– Не напирай, Антошка, – вмешался я. – Мы бы с тобой от этой сволочи дивизией не отбились.

– Да ты не обижайся, Лева, – надел бархатный колпачок на своего ловчего Антон. – Ты ведь знаешь – откуда мне такие деньжища взять?…

Вошла Зинка с подносом, на котором были тесно составлены рюмки, чашки, кофейник и бутылка золотого "Двина". Она все это расставляла по столу, и салфетки поправляла, и несуществующую пыль сметала, и к двери отходила, и вновь возвращалась – за бумагами, вроде бы забытыми, и коль скоро Антон не приглашал остаться, то хотелось ей хоть краешком уха уцепить – о чем здесь беседа идет. Но мы все молчали, пока она крутилась в кабинете, и когда по первой стопе врезали, и лимончиком закушали, и кофе отхлебнули. А я подумал о том, что полжизни уже прожил, но никогда еще не покупал себе коньяк "Двин". И Антон не покупал. Ему армяшки привозят.

Я думаю, у нас никто легально не зарабатывает таких денег, чтобы покупать "Двин". Его выпускают специально для жуликов, которые привозят подарки начальству. Никого больше не интересуют борзые щенки – все мечтают о выпивке и закуске.

Антон, будто почувствовал, о чем я размышляю, и сказал Красному с досадой:

– Лева, ну где же мне взять три с половиной тысячи? Я ведь взяток не беру!…

– Надо думать, – осторожно сказал Красный.

– Думай, Лева, думай, ты у нас самый умный. Если ты не придумаешь, нам сроду не придумать, – Антон повернулся ко мне и сказал: – Ты знаешь, Алешка, я только недавно сообразил, почему начальникам платят такую маленькую зарплату.

– Ну, скажем прямо, не. такую уж маленькую, – усмехнулся я. – Пятьсот рублей, плюс спецкотлеты, плюс казенная дача, плюс казенная квартира, плюс казенная машина с двумя шоферами, плюс путевки, плюс бесконечность богатств нашей родины…

Антон не разозлился, а терпеливо сказал:

– Малыш, я не о том. Мне предоставляют бесплатные блага, которые в Америке может себе позволить только миллионер. А денег – как паршивому безработному негру. Смекаешь, почему?

Я незаметно показал ему глазами на Левку – не стоило при нем все это обсуждать. Но Антон махнул рукой:

– Перестань! Левка – свой человек. Без него я бы и не допер до всего этого.

Я пожал плечами:

– Так чем же ты недоволен, начальствующий диссидент?

– Зарплатой. Ты понимаешь, ИМ не жалко платить мне и три тыщи в месяц. Но не хотят. Нарочно не хотят.

– Почему?

– Чтобы не забаловал. Все мои блага – пока я сижу в этом кресле. А на сберкнижке у меня ноль целых, хрен десятых. И если меня вышибают, я сразу становлюсь полным ничтожеством. За моей спиной всегда маячит бездна нищеты. И это гарантия: нет в мире мерзости, которой я бы не совершил, чтобы удержаться на своем месте.

– Перестань, Антошка, не надо – попросил я, мне было невыносимо больно слушать его горестно-сиплый шепот, боковым зрением видеть алчно-стеклянный ястребиный глаз Левки, пронзительно желтый за толстыми стеклами очков.

Антон налил до краев большую рюмку коньяком и разом проглотил ее. Хлопнул ладонью по сверкающей полированной закраине столешины:

– Все! Поговорили, хватит. Какие есть идеи, Лева?

– Первое. Продать ваш "жигуль"…

– Не годится, – отрезал Антон. – Мне сейчас на "жигуль" наплевать, но за один день его не продашь…

– Если договориться, деньги могут выдать вперед.

– Я не могу сейчас продавать машину, которую я купил три месяца назад из спецфонда. Понятно? Меня не поймут… Там… – и он показал большим пальцем куда-то наверх.

– Второе, – кивнул Левка, сняв с обсуждения первый вопрос. – Одолжить на какое-то время деньги у Всеволода Захаровича. Он только что из заграницы, у него наверняка есть деньги…

Мы с Антоном переглянулись и, несмотря на серьезность момента, захохотали. Только сумасшедший или незнакомый миг рассчитывать перехватить денег у нашего брата Севки. Мамина кровь.

– Не глупи, Лева, – замотал головой Антон. – Наш братан – скупец первой гильдии. Он, кабы мог, деда родного похоронил у себя на даче, чтобы сэкономить на удобрениях. И вообще, его ни в коем случае трогать не надо, у него на беду нюх собачий. Сразу же пристанет – зачем? почему? что случилось? Ну его к черту.

Антон встал из-за стола, прошелся по огромному кабинету, остановился у окна, тоскливо глядя на улицу.

– Господи, где же денег взять? Из-за такого дерьма вся жизнь рушится, – он взглянул на меня и сказал горько: – Вот тебе и Птенец…

И я вспомнил, что Антон и его идиотка-жена всегда называли Димку Птенцом. Не знаю, откуда взялось это непотребное прозвище, но они его называли только так – наш Птенец. Птенец уже не писается, Птенец обозвал бабку дурой, Птенца вышибают из школы, Птенца устроили в Институт международных отношений.

– В чем же дело? Мы ведь росли как трава! А я Птенца тяну с третьего класса. Постоянно репетиторы, то отстал по русскому, то схлопотал пару по алгебре, то завалил английский. Потом – институт! Хвост за хвостом. И все время – подарки учителям, подношения экзаменаторам, услуги деканам. Этому – ондатровую шапку, этому – ограду на кладбище, этому – путевку в санаторий, этого – устроить в закрытую больницу, этого – вставить в кооператив, этому – поменять квартиру. И вот перешел Птенец, наконец, на четвертый курс, я уж решил, что все – конец моим страстям, вышел человек на большую дорогу, вся жизнь впереди… А он мне вот что подсуропил…

Я смотрел на Антошку и думал о том, что ни один человек в беде себе не советчик, и в делах своих не судья, и самый умный человек не слышит, что он несет в минуту боли и потерянности чувств. Птенец с большой дороги и белесая дщерь.

В дверь засунула голову Зинка:

– Антон Захарович, к вам с утра рвется Гниломедов. Что?

– Пусть зайдет…

Гниломедов вплыл в кабинет – не быстро и не медленно, не суетливо и не важно, а плавно и бесшумно, и огибал стол он легким наклоном гибкого корпуса, и ногами не переступал по ковру, а легко взмахивал хвостовыми плавниками на толстой платформе, и кримпленовый костюм на нем струился невесомо, как кожа мурены, и можно было не сомневаться, что нет в нем ни одной косточки, а только гладкие осклизлые хрящи, сочлененные в жирно смазанные суставы. И на изморщенной серой коже – дрессированная улыбка из дюжины пластмассовых зубов. Он наверняка дрессировал по вечерам свою улыбку, мял и мучил, он занашивал ее на харе, как актер обминает на себе театральное платье.

– Хочешь коньяку? – спросил Антон.

– Я бы с удовольствием, – выдавил из пасти еще пять зубов Гниломедов. – Но мне же к трем часам в Партконтроль…

– Ах, да! Эта напасть еще… – сморщился Антон. – Ты, Григорий Васильич, подготовил покаянное письмо?

– Конечно, – раскрыл папку Гниломедов. – При проверке факты подтвердились в целом, проведено совещание с руководителями подразделений, начальник СМУ-69 Аранович освобожден от занимаемой должности, начальнику управления механизации Киселеву строго указано…

– Подожди, Григорий Васильич, а что с бульдозерами?

– Тут написано, – Гниломедов взмахнул бумагой. – Как вы сказали, Антон Захарыч, бульдозеры сданы на базу Вторчермета как металлолом…

Я ждал, что тут Гниломедов от усердия взмахнет хвостом, стремительно и плавно всплывет под потолок, сделает округлый переворот, и вверх брюхом, как атакующая акула, поднырнет к столу. Но он, наверное, не успел, потому что Антон спросил мрачно:

– А Петрович все проверил?

– Безусловно – копии накладных предъявлены в УБХСС. Как первоприсутствующий в своем заведении, Антон говорил всем подчиненным "ты", но это бесцеремонное "ты" имело много кондиций. Первому заместителю Гниломедову он говорил "ты, Григорий Васильич". Второму заму Костыреву – "ты, Петрович". Своему помощнику Красному – "ты, Лева". Начальникам поменьше – "ты, Федоркин". А всех остальных – просто "ты", ибо дальше они утрачивали индивидуальность и растворялись в святом великом понятии "народ".

Красный повернул к Гниломедову свою острую рожу:

– Григорий Васильич, вы в Партконтроле напирайте на то, что УБХСС к нам претензий не имеет…

– А почему вы думаете, Лев Давыдыч, что обэхаэсники не будут иметь к нам претензий? – сладко улыбнулся ему Гниломедов, мягко вильнул верхними плавниками.

– Я вчера говорил с начальником хозуправления МВД Колесниковым – они нас просили включить в план капитальный ремонт трех зданий.

– И. что? – заинтересовался Антон.

– Ну, я ему ласково намекнул – включить могли бы в этом году, да его же коллеги не дают работать, нервируют коллектив. Если он с ними договорится – мы сразу же займемся их домами…

– Молодец, Левка, – кивнул Антон.

– Толково, Лев Давыдыч, толково, – одобрил Гниломедов. – Он в два счета нужные кнопки нажмет. Этот Колесников – жох, пробы негде ставить.

– А он обещал? – переспросил Антон.

– Сказал, что позвонит, – обронил Красный и с усмешкой добавил: – Ему же надо набить цену своей услуге…

– Может, зря бульдозеры на лом сдали? – пожалковал на пропавшее добро Антон.

– Да ну их к черту! – впервые без улыбки, от всей души, очень искренне сказал Гниломедов. – Из-за этой сволочи Арановича такие неприятности! Их брат всегда хочет быть умнее всех…

Гниломедов запнулся, увидев устремленный на него взгляд Левы, желтый, как сера, но ненависть к шустрому Арановичу почти мгновенно победила хранящую его сдержанность, и он со злобой закончил:

– Вы уж простите, Лев Давыдыч, но у вашего брата есть эта неприятная черта – соваться всюду, куда не просят… – помолчал и добавил, сипя от ярости: – Вырастаете, где вас не сеяли…

Он уже не переливался, не струился и не плавал гибко по кабинету, а походил на корявый анчар – он весь сочился ядом. В охватившем душевном порыве напрочь забыл свою дрессированную улыбку, и пластмассовые зубы его клацали как затвор, выпуская в нас клубы звуковых волн, отравленных смрадом ненависти. Наверное, они должны вызывать гнойные нарывы, зловонные язвы.

И не потому, что я люблю евреев, или мне хоть на копейку симпатичен Красный, а потому что мне противен Гниломедов, который – я не сомневаюсь – будущий Антошкин погубитель, я сказал с невинным лицом:

– А я и не знал, Лев Давыдович, что Аранович ваш брат…

Красный зло ухмыльнулся, Гниломедов смешался, Антон махнул рукой:

– Да нет – ты что, выражения такого не слыхал? – повернулся круто к Гниломедову: – Хватит ерунду молоть. Давай, я подпишу письмо, и езжай…

Он нацепил очки, еще раз пробежал письмо глазами и широко подмахнул, сердито бормоча под нос:

– Хозяева!.. Хозяйственнички!… Бизнесмены хреновы, матери вашей в горло кол!… Расточители!… Падлюки!…

Выплыл, чешуисто струясь, из кабинета Гниломедов, на прощанье тепло поручкался со мной, и дал-то я ему только два пальца, а он не оскорбился и не разозлился, не заорал на меня и не плюнул в рожу, а душевно помял мне обеими руками два пальчика – не сильно, но очень сердечно, по-товарищески крепко, выдрал из хари своей мятой улыбочку, будто заевшую застежку "молнии" раздернул, шепнул напутственно: "Хорошо пишете, Алексей Захарыч, крепко! С у-удовольствием читаю! И жена очень одобряет!…"

Сгинул, паскуда. Понюхал я пальцы свои с остервенением -точно! – воняют рыбьей слизью. И налет болотной зелени заметен. Теперь цыпки пойдут…

– Арановича жалко, – тяжело сказал Антон. – Толковый человек был.

– А он что, воровал? – поинтересовался я.

– Кабы воровал! – накатил желваки на скулы Антон. – Горя бы не знали. Он, видишь ли, за дело болеет! Все не болеют, а он болеет! Вот и достукался, мудрило грешное!

– Так что он сделал?

– Из металлолома два бульдозера восстановил, – хмыкнул Красный.

– И что?

– Нельзя.

– Почему? – удивился я.

– Ах, Лешка, мил-друг, не понять тебе этого, – вздохнул Антон. – Тут час надо объяснять этот идиотизм.

И Красный молчал. Я посмотрел на него – у Левки было лицо человека, озаренного только что пришедшей догадкой, какой-то необычайно ловкой и хитрой мыслью.

– Есть идея, – сказал он равнодушным голосом.

– Насчет Арановича? – все еще отстранение спросил Антон.

– Какого черта! Насчет денег!

– Да? – оживился Антон.

Господи, какие пустяки определяют человеческие судьбы! Не мучай меня с утра похмелье, не пей я по дороге водки, а здесь коньяк и кофе, я бы выслушал Левкино предложенье, и, может быть, ничего бы впоследствии не произошло. Или многое не произошло бы.

Но у меня распирало мочевой пузырь, я вскочил с места и, крикнув Левке – "погоди минуточку, я сейчас!", выскочил в туалет, за комнатой отдыха при кабинете.

Сколько нужно мужику, чтобы расстегнуть штаны, помочиться, застегнуть снова молнию и вернуться на свой стул? Минута? Две? Три?

Но когда я вернулся – понял, что они успели здесь перемолвиться без меня.

Назад Дальше