Стремоусов нажал на кнопку и приказал капитану, который просунул голову в дверь:
– Уведите. И того вместе с ним...
Выходя из кабинета, Моресанов повернулся к подполковнику, улыбнулся:
– А тот "кусок золота"... помните свою племянницу, которая училась у нас по вашей протекции... так и не научился играть ни на одном музыкальном инструменте. Не заблестело золото... Встретил на днях ... работает тот "кусок золота" на базаре в торговом ряду...
– Выйдите!– Стремоусов грохнул кулаком по столу.
Пырх уже более не напоминал о столице, молча ковылял впереди Моресанова и прикидывал в уме, на кого раскинут его уроки. И – нисколько не укорял себя, что оставался возле догоравшего кресла до последнего... Хоть, может, и не надо было надеяться на Степана Викторовича, а дергать? А что, когда его уже и вовсе нет в городе?..
Как только за Моресановым закрылась дверь, бывший директор местного музыкального училища Мельник выглянул из небольшой комнатки, предназначенной для отдыха, что была сразу же за спиной Стремоусова. Они обменялись взглядами. Улыбнулись.
– Ты все слышал. Это кресло им долго будет помниться, – пообещал подполковник и взял в сейфе початую бутылку коньяка.–Потому что жить не умеют. И самое главное – не хотят, идиоты, учиться. Вот в чем беда. Вот в чем их изъян. Подсаживайся, Степан Викторович, к столу. Волновался, вижу...
Мельник подтвердил:
– Да не железный...
– Руки трясутся. А волновался напрасно. Напрасно волновался, почтенный. Мы друзей в беде не бросаем. Ну, сожгли стул...
– Кресло, – поправил Мельник.
– Ну, сожгли кресло...Если бы ты раньше нам сообщил, то мы б их всех и замели. Всех!..
– Всех не надо,– замахал руками Мельник.– Нет, нет! Там и хорошие люди есть!..
– Но ведь они же жгли кресло, так бы сказать – тебя!..
– За компанию. За компанию,– Мельник проглотил подкатившийся к горлу комок, потянулся за бокалом с коньяком, поднял его трясущейся рукой. – Не будем о кресле... Забудем. Раз и навсегда. Пускай они думают, что я ничего не знаю. А мне, между прочим, сам Пырх... тот, что с бородкой, и сообщил, что будут сжигать кресло... и что он будет также сжигать... вместе со всеми. Чтобы я, дескать, знал. Предупредил. Молодчина. Свой человек. Если бы он даже и отказался, сделал Пырх и на это упор , то сожгут другие. Так что все равно... конец один. Попросил заранее извинения. Это же я его пригласил в училище. Друг мой институтский словечко замолвил за Пырха...
Услышав про Пырха, подполковник сразу же проглотил крепкий напиток, крякнул и механически нажал кнопку в крышке стола, и в дверях появился лейтенант, которому Стремоусов приказал отпустить "на все четыре стороны" поджигателей кресла. А Мельнику , не скрывая разочарования, громко заметил:
– Мать вашу!.. Предупреждать надо!..
И плюхнулся в свое кресло, в то самое, о котором Моресанов подумал, что оно б горело еще ярче, чем горело кресло их бывшего директора!..
ПАМЯТНИК
Тимчиха последний раз шаркнула метлой по холодным, покрытым утренней росой плитам, которыми плотненько выложена вся территория вокруг памятника Ленину, задрала голову вверх, с хрипотцой вздохнула и проговорила раздраженно и с нескрываемой печалью:
– Есть хочу, Ильич. Нету силы метлу таскать. В глазах темно – как ночью. Что, не веришь? А ты верь, верь, родимый. Сегодня что это я проглотила? Сухарь погрызла. Точно: сухарь, чтоб ему!.. Прошлогодний, видать. От соленого огурца уже внутри зудит. Мету, мету, мету... Второй месяц при должности, а за какие шиши? Тебе, Ильич, хорошо стоять – есть не хочешь. Каменный. А я – живая... И сухая, видишь? А сухие хорошие грызуны. Во, во... начальник мой подъехал. На иносранном тарантасе. Надо орудовать метлой. А то отнимет. Он злющим бывает. Только б не упасть перед ним... только б не оплошать... а то ж стыдно будет... если баба и перед тобой, Ильич, возьмет да распластается... чего доброго... и будет лежать, как неживая. Стыдоба-то, Господи!... Ко мне, ко мне идет начальник. Видишь? С папкой. Это он. Что-то, видать, сказать надумал... Может, зарплату пообещает?
Начальник, смерив Тимчиху строгим, но безразличным взглядом, заранее зажмурил глаз и ткнул вверх пальцем, который на самом кончике был заклеен пластырем:
– Видите?
–Что? Где? – Тимчиха также попробовала задрать голову, однако едва удержавшись на ногах, почувствовала, что ее повело, и все вокруг – и голова Ленина, и серый угол здания райисполкома, и бесцветное небо – в один миг покачнулись, поплыли перед ее глазами, и женщина не смогла больше ничего сказать, обхватила двумя руками метлу и только попыталась кивнуть, не веря, что ей это удастся.
– Кучу видите?
Она опять кивнула.
– На голове у Ленина? Убрать!
– Так она ж... давно там... куча... и до меня лежала. Принимала с кучей... Старая куча... Ей-богу!..
– Будьте добры, отрабатывайте деньги. Это ваша обязанность. Чтобы не было!..
– Хорошо... хорошо... – кивнула Тимчиха начальнику, но тот уже повернулся лицом к четырехэтажному зданию райисполкома, уверенной походкой, широко и размашисто, зашагал к крыльцу, испытывая, видать, гордость, что Ильич обратил на него внимание...
Не сразу и Тимчиха подняла голову на Ленина:
– А про жалованье ни слова. Слыхал, Ильич? Приказал твою плешь помыть. А как я взберусь? Просто сказать. Ты же высоко, под самым небом. А я тут, на земле, как букашка какая. Лестницу надо где-то брать. А голубям тем дырки не заткнёшь. Да и вороны мимо не пронесут, падлы. И метят же, холеры, аккурат на голову. Туалет нашли. Пойду лестницу искать. Потерпи. Больше терпел, Ильич. Смою. Птичье дерьмо легко смыть, но тебя же, Ильич, и люди обляпали всего... с ног до головы. Ты такой и сякой... Ой, чего только не говаривали! Ты весь в дерьме. Вот то, людское, тряпкой не сотрёшь... никак не сотрёшь то тряпкой, Ильич. Постой. За лестницей я...
Она приставила метлу к памятнику и пошла, наклонив вперед туловище, в направлении своей избушки, рассчитывая там, в сараюшке, раздобыть какую-нибудь лестницу, а потом принести ее на площадь и лезть-карабкаться, прижимаясь щекой к лестнице к загрязненной птичьим пометом голове вождя. Есть в ее сараюшке та лестница, нет ли – Тимчиха не знала, ведь живет в этом городке она совсем мало, столько же и в избушке. Вон их, этих избушек, сколько здесь гуляет! Выбирай любую свободную и живи. Она и выбрала эту, в которой обосновалась как-то сразу, с первого дня, не признавая другого жилья, которое было рядом, хотя поаккуратнее на вид. Ее же хатка не шибко привлекательная – маленькая, на одну комнатушку, и сени. Через двор – и тот сараюшко, еще более невзрачный.. Как только рванул Чернобыль, а до него и сотни километров не наберется, городок постепенно опустел, глядел-дивился на всех, кто появлялся в нем, глазницами вымерших хат и зиял пустыми окнами многоэтажек нового микрорайона. Но не все уехали. Некоторые люди и прибились сюда – большинство белорусы со Средней Азии, которым там, под чужим белым солнцем, стало непросто жить: по их словам, начались притеснения со стороны коренных жителей. Но парадокс – из той же Средней Азии, равно как и с Кавказа, потянулись сюда и сами аборигены. Не говоря о бомжах– это больше русские, украинцы. Рядом же. Соседи. Заходи, живи!..
Приехала в городок и Тимчиха. Из Гомеля. Бросила там одного мужа-пьяницу в двухкомнатной квартире, пускай он хоть посинеет от водки, прихватила кое-какие нехитрие пожитки, и сюда. Подметает. Метлу дали в первый же день, когда спросила, где бы пристроиться. "Как та рация – еще не больно известно, – рассуждала женщина, – а Тимка точно прибьет, к этому идет".
Ей еще хотелось чуток пожить.
В сараюшке стояла лестница, однако на Тимчиху та не произвела впечатления – низкая, на четыре перекладины, и слишком какая-то комлистая, тяжелая. Не поднять. Вернулась ни с чем. Задрав голову на Ленина, сказала:
– Нету лестницы. Нету. Стой пока так. Были бы деньги у меня, вопрос решился бы сам собой – поставила бы бутылочку местным бомжам, их здесь море, они за водку тебя помыли бы всего, не то что б!.. И зубы почистили бы. А без денег не возьмутся. Хотя и должны бы так, бесплатно, ты же им ничего плохого не сделал. Было хорошо, когда тебе верили, когда ты вечно жил... Пили и ели. Хоть и кильками закусывали... бычками тоже... "Долой революцию!" Слыхал, Ильич? Дураки и кричат. А пусть и революция будет иногда... так веселее жить. Когда б не было ее, революции, кто б из вас, горлопанов, жил-был сегодня? Другие бы топтали, поди, эту землю... Если бы ты их не развернул, Ильич, все шли бы другой дорогой и как встретились бы тогда? А никак! Таких, Ильич, ты сам и наплодил. Твои! А они, вишь, тебя за это как благодарят? Хотя чего уж тут удивляться – отца родного, бывает, сын за глоток водки порешит...
Всего обляпали... Ели, пили... А когда началась перестройка та, каждый начал на себя одеяло натягивать, кто пошустрее да понахрапистей, тот и укрылся... они с нас сорвали, одеяла те... и заблестели почти все подряд голыми половинками... На всех углах кричат... агитируют... А я и растерялась – не смогла прибиться к кому-нибудь. Одна осталась. Без партии. С метлой. Муж спился где-то... Послушаешь президента – он вроде бы правду говорит, изредка когда неформал какой прорвётся в радиво – этот на свою сторону перетягивает. Так и мету: туда-сюда, сюда- туда... Слаба я, слаба... Совсем запуталась в этой жизни. Лучше бы никого не слушать. Лучше бы жить где на хуторе, подальше от людей, иметь здорового и непьющего мужика, свой надел земли... свои жернова... и ни радива, ни телевизора чтоб... А чего ж это я? Можно подумать, что у меня все это есть. Нету. Пусть, пусть сами решают политики, как нам, простому люду, жить лучше. Ты, Ильич, им не подскажешь. Дышать-то вольно. Дышите. Дышите! Но и есть же хочется. Иной раз – сильно. Как вот сегодня. Пойду... наберусь смелости, картошки попрошу в магазине. Под запись. На вексель. Слово-то какое придумали... Хулиганье! До зарплаты. Может, картошки и дадут. Невелика же ценность, а без нее никак. И щепотку соли вымолю. Не водку же буду просить. Должны понять, проникнуться должны. Свои же люди. Славяне. Чужих кормили когда-то. Неужели своей пожалеют? Хотя не то время, что раньше было. Не то. Могут и фигу ткнуть под нос... Как и тебе, Ильич. Поди сосчитай, сколько их, фиг тех, тебе ткнули уже под нос... Но как я понимаю, тебе все равно – ты памятник. Каменный. Крепкий. Переживёшь. Мне бы твоё!..
Тимчиха не сразу увидела, что рядом с ней стоит мужчина неопределенного возраста с помятым лицом и таким же видом.
– Что, Ленину жалуешься? – кашлянул в кулак мужчина.
– Ему.
– Лишь бы что! – махнул костлявой, давно не мытой рукой возле самого носа мужчина. – Кто тебя, как и меня заодно, услышит? Кому мы нужны? Лишь бы что!..
– Пить меньше надо! – почему-то грубо ответила этому неизвестному мужчине Тимчиха. – Пить! А то распились!..
Мужчина едва заметно ухмыльнулся:
– Когда пьешь, тогда не так жрать хочется. А жратва сегодня дорогая. Выгоднее пить. Хохлятскую. Послушай, баба... Как тебя звать-то? А?
– Никак. Я замужем.
– А-а-а!.. А то хотел сказать: давай вместе жить будем?
– Давай,– вырвалось у Тимчихи.
– А ты сговорчивая, – спокойно, слегка улыбшувшись, сказал мужчина. – Люблю таких баб. Давай или ты ко мне, или я к тебе. Я наблюдал за тобой. Давно. Не решался подойти сразу. Метлы твоей боялся. Звезданешь, думал. А ты – хорошая, по всему видать. Характерная.
– А у тебя что есть? – подняла и сразу опустила глаза Тимчиха.
– Дом. Целиком. И кровать. И на ней все есть. Даже одеяло.
– А еда?
– Этого нет.
– Тогда живи один, – заявила Тимчиха, и тон ее голоса был тверд и решителен. – Мне нужен мужик не для утехи. Да еще такой, как ты. Дрожишь весь – как пузырь... Морда – что печеное яблоко. Подыхать сюда приехал, или как?..
– Ат! Так что, расходимся, значит?
– Давай, давай, выметайся! – Тимчиха агрессивно замахнулась на мужчину метлой, но, вспомнив, что нужна лестница, враз опустила метлу, дружелюбно поинтересовалась. – А ты, жених, лестницу для меня не можешь раздобыть?
– Могу. Зачем тебе?
Женщина кивнула на чумазую голову Ленина. Мужчина брызнул смехом.
– Приволоку. У меня есть. Только сам я не полезу – боюсь, что не взберусь. Шестой месяц пью. Как и приехал. Ежедневно.
– Неси, я сама.
– Жди, – и он, волоча правую ногу, поковылял с площади, пройдя немного, остановился, оглянулся на Тимчиху, задрал голову на памятник, где топталась на том же месте, что и не раз до этого, большая, будто вылепленная из воска, ворона. И ткнул в нее крючковатым пальцем:
– Падла, а!..
Тимчиха же не обращала на него внимания, мела и мела себе дальше, не приглядывалась она и к тем воронам. Ну их, барабашек этаких! И так погано на душе. Оботру, решила, Ленина и пойду просить в лавку картошки. А в мае посажу свою. Пусть растет. Когда есть картошка – уже не страшно. Она умереть не даст. А на деньги эти надежды нету... мало веры им, деньгам. Могут дать – могут не дать. Как вздумается им. А картошка она и есть картошка. Хлеб.
Мужчина, как и обещал, принес лестницу, легкую и длинную, "надетую" на себя, спросил:
– Куда ее?
– К памятнику. Со спины поставь. Спина также в подтеках... в серо-белых с темным оттенком. И подержи, чтобы не брякнуться мне. Я сама полезу, раз ты пугливый такой.
– Трясет.
– Ставь. Так, так. Ага. Держи ее!..
Она держала в одной, левой, руке мокрую тряпку, а правой хваталась за перекладины и лезла аккурат так, как и представляла, – щекой прижимаясь к лестнице, и чем выше поднималась, тем сильнее прошибала тело предательская дрожь, переводила дыхание, и вдруг тряпка выпала из руки, шлепнулась на лысину мужчине, он шарахнулся в сторону, отпустив лестницу, ухватился обеими руками за тряпку и видел, почти обомлев от неожиданности, как лестница сверху отошла от спины Ленина, резко начала заваливаться назад, и Тимчиха, схватившись за нее, как за турник, летела вместе с ней на площадь. Вороны же дружно, как могло показаться, испугавшись всего, что произошло, в одно мгновение всполошились на всех ближайших деревьях, услышав отчаянный нечеловеческий крик Тимчихи:
– А-а-а-а-а-а!
Было слышно, как она упала спиной на площадь, сразу успокоилась, так и лежала, сжав – до белизны в пальцах – лестницу. Мужчина, выругавшись громко и хлестко, крутнулся на истоптанных каблуках, будто попал в вихрь, и побежал в сторону вороньего крика, бежал и сопел:
– Убилась!.. Убилась!.. Убилась!..
Собрались люди. Подъехала "скорая". Тимчиха еще едва заметно дышала, а в глазах тускло плавал край неба с испачканной головой Ильича. Потом все это ушло в небытие...
Подошел начальник.
– Разбилась, – доложил ему врач.
– Глупая баба, – затряс головой, будто сочувствуя, начальник. – Зачем лезла? Кто посылал? Разве же здесь, на земле, нечего подметать, мыть, чистить? Так нет – полезла..
И он задрал свою голову на голову Ленина. Высоко. Больно высоко. Где-то под самим небом она, та голова... А еще повыше он представил бабу с метлой, которую даже не знал, как звали.
СТАЖЕРКА
Маршрут автобуса изменили только вчера: раньше "двенадцатка" ходила с автовокзала в конец Новобелицы, на улицу Зайцева, а позже посчитали, похоже, что оттуда и так много транспорта ходит в разных направлениях и соединили засожье с сельмашевским микрорайоном. Удобно стало многим пассажирам – едь себе прямиком, без пересадки – через весь город. Дешевле и быстрее. А сегодня это важно – рабочих мест рядом с жильем не всегда хватает, поэтому люди колесят взад-вперед по всему областному центру.
Вот на этот двенадцатый автобусный маршрут и назначили стажеркой Клавдию Степановну. "Поучитесь пару дней". Поучиться надо, ведь раньше она с автотранспортом дел никаких не имела, если не считать, что пользовалась им, как любой пассажир. Кто же не пользовался? В отделе кадров не шибко интересовались, где и как жила она раньше, больше, по всему было видать, смотрели на ее лицо – не испито ли? Чтобы не ошибиться и на этот раз, а то встречались женщины, которые после первой дневной выручки исчезали напрочь, никак в канализацию проваливались: ни дома, ни у родственников никаких следов. Тогда ищи их. А Клавдия Степановна, по правде говоря, серьезно готовилась к визиту в отдел кадров, представляла даже, что там поинтересуются, как жила она в том далеком солнечном Душанбе, почему, не дождавшись каких пару лет до пенсии, вернулась на родину. И должность ведь там занимала хорошую – была заучем в средней школе, что на улице Путовскага, в ней учились в основном дети творческой интеллигенции – писателей, композиторов, артистов... А не поинтересовались. Хотя что бы она сказала нового, кроме того, о чем все люди слышали-видели уже и сами по телевидению и читали в газетах? Америки не откроешь. А про ностальгию тем, кто никогда далеко от мест, где родился, не жил, рассказывать не имеет смысла: не поймут. Через это надо пройти. Домой вернуться всегда, сколько и жила там Клавдия Степановна, хотелось и ей. А здесь – развал в бывшем Союзе, как раз сложились благоприятные обстоятельства, когда стало не жалко ни школы, в которой в общем-то неплохо ей работалось, ни соседей, ни тех красивых городских затененных от зноя улиц, где было все знакомо-перезнакомо. Ринулись, слово горный поток, славяне из Таджикистана, а со всеми вместе как-то было легче бросать нажитое и ей, Клавдии Степановне. Решилась. И вот теперь, в отделе кадров, думает, почему же это люди не поинтересовались, как жилось ей там, на чужбине? Похоже, хватает и у них, этих людей, своих забот – не до нее. Даже потом и порадовалась, что не ворошили прошлое, а сразу же назначили стажоркой.
На той остановке, куда Клавдии Степановне велели подойти, она и села в автобус. Была как раз пересменка, поменялись прямо на ее глазах водитель и кондуктор.
– Я стажерка,– представилась, немного смущаясь своего возраста, Клавдия Степановна молодой еще женщине с рыжим, словно метелка, пучком волос, которые туго обхватила модная разноцветная резинка.
Как, видать, и положено в таких случаях – при первом знакомстве –кондукторша быстренько окинула любопытным взглядом Клавдию Степановну, словно сфотографировала ее, и, чуть улыбнувшись, сказала: