Штрихи к портрету - Игорь Губерман 9 стр.


- Да, пора теперь и обо мне, - сказал старик. - На воле кинулся я сломя голову по военной стезе. Как учился, как карьеру ломил, как унизительно в свои просачивался - гнусь эту не стану излагать. Только скажу, что пошел я в гору очень шибко в конце тридцатых, поскольку много мест освободилось, военных тысячами крошили. А я взбирался и взбирался. Правду сказать, работал я по-настоящему И для души спасительно мне это было, потому что и на пользу дела, и от разных мыслей отвлекает. И войной частично оправдался мой тогдашний трудовой запал. А послевоенный мне покрыть уж нечем. Но до этого дойдем.

- А страшно не было? - спросил Рубин, отрываясь от тетради. - Когда вокруг сотрудники исчезали или просто знакомые?

Старик в упор посмотрел на него невидящими мутными глазами.

- Один раз так было страшно, что картину эту помню до сих пор, - медленно и тягуче сказал он. - В очень тихом месте стало страшно. На Сретенке. Там был уникальный магазин открыт в тридцатые годы. Во всемирном, думаю, масштабе уникальный. Магазин случайных вещей. Торговал конфискованным имуществом. Сразу при входе жуткое было скопление мебели.

Старик шумно и глубоко вздохнул и продолжал, словно идя по магазину:

- Диваны были, кресла, кровати, стулья. На них - резьба, позолота, парча, кожа. Секретеры, шкафы, буфеты. Часы напольные, настенные, каминные. В бронзе, в малахите, в дереве. Картины в музейных рамах витых. Люстры, сервизы, вазы. Ковров невообразимо много разных. Шали какие-то цветастые, халаты, платья. Скатерти, накидки, покрывала. Кожанок всяких очень много. Бекеши, френчи, кители всех родов войск с оторванными петлицами и ромбами. Следы были видны на каждом. Галифе всякие, брюки, клеши. Сапоги. Яловые, шевровые, хромовые. Не солдатская кирза, а командирская обувка. Всякое белье, даже детское. Все что душе угодно. Все, что вчера еще носили. Едва остывшее. А трубок курительных! И объявление аккуратное: новый товар в начале каждой недели. Вот объявление меня и доконало. Не соображал, как вышел, опомнился где-то на Садовой. Бежал, похоже. Только вот что прошу отметить непременно: я от пережитого страха стал еще усердней работать. Вроде как в запой, словно в побег ударился - чтоб и не помнить, и не думать. А еще вроде заручка от судьбы, отмазка и оправдание: меня, мол, не за что, я вон какой насквозь прозрачный и старательный. Даже и не помню эти годы. В себя пришел, когда арестовали.

Рубин поднял голову: взгляд старика был мягок и добродушен, даже немного посмеивались маленькие посветлевшие глаза.

- Обвинение мне стали шить, будто я на отдыхе в Сочи в октябре тридцать пятого получил от Блюхера секретный пакет и его тайно переправил для Тухачевского. Я до таких высот никогда не поднимался, разве что пару раз таких начальников видел издалека. Крутили меня крепко. Из тюрьмы в тюрьму переводили для чего-то. И в Лефортове я побывал тогда, и в подвале под Курским вокзалом, где нас набито было много сотен. Это мне потом, правда, рассказывали, где я был, потому что подвал - он подвал и есть, я лично поездов не слышал. Тут меня сын и спас. Вернее, призрак сына.

Рубин встревоженно поднял голову. Глаза старика так же спокойно и усмешливо, вполне здраво смотрели на него.

- Галлюцинация была у меня странная. Видел сына, как вас сейчас. А он уже подросток был, я после первой тюрьмы женился сразу. Вот он под утро как-то и спустился ко мне в подвал по лестнице, по которой нам еду носили. И все обыденно так, привычно: люк открылся, свет, потом закрылся, а на лестнице сын стоит. Сердце у меня чуть не оборвалось: неужели забрали парня? А он меня в толпе глазами отыскал и ясно говорит родным голосом: зачем же, папа, ты им не сказал, что ты тогда не в Сочи был, а на опытном полигоне под Ашхабадом, а на юге были только мы с мамой, и твоя путевка пропала. Тут я спохватился, что ведь так оно и было - не успел я к ним тогда, хотя путевку взял. А сын спокойно повернулся и ушел. Ночью это было, но никто не спал, на полу у нас вода стояла. Да еще и шевельнуться было трудно, так нас тесно туда набили. Никто кроме меня сына не видел. И еще одна деталь запомнилась: он как будто высвечен был на этой лестнице невидимым светом - знаете, как в театрах это делают? Как я до утра с ума не сошел? Утром попросился к следователю. К вечеру повезли. Вхожу к нему и говорю: здравствуйте, товарищ следователь. Он мне в ответ: не товарищ ты мне, а сволочь предательская. Я говорю - нет, товарищ. Идиот я был, ну что с меня взять. Не лучше всех других, одно утешение. Следователя фамилия Федоскин. Между прочим, слесарь из Ярославля. Все он ругал меня: из-за вас, мерзавцев, пришлось работу оставить привычную, с дерьмом возиться, а не с благородным железом. Тоже идиотом еще был, но там, наверно, быстро в понятие входили. Да. Посмотрите, говорю, у вас на столе моя военная книжка в деле лежит, запись там должна быть, где я был в тот месяц, потому что благодарность от командования тогда получил, так что я никак не мог при всем желании быть курьером у врагов народа. Он посмотрел, челюсть отвисла, позвонил кому-то. Пришел в штатском, молодой совсем, тоже посмотрел и следователю говорит: ну, ты и мудила! И ко мне: идите, разберемся, вызовем. Я так понял, что на свободу, нет - конвоиры снова, квитанция какая-то, и я в Бутырках. Месяца три ждал, вызвали, дали прямо в коридоре клочок папиросной бумаги: восемь лет как социально опасный. Тут я и понял все. Впрочем, еще не все, по будущему опыту судя. Еще несколько месяцев этапа ждал. О войне я в камере узнал. Заявлений написал несчетно, на фронт просился. Кровью искупить вину. Какую? Тут этап. Как-то мне ясно стало, что выбор невелик: смерть или в животное превратиться. То есть тоже ненадолго смерть отсрочив. Я из этих двух вариантов выбрал третий. И бежал.

- С этапа? - изумился Рубин.

- С этапа? - переспросил старик презрительно. - В конце последнего вагона в эшелоне арестантском, чтоб вы знали, были стальные грабли приделаны, вы такое в кинофильмах о фашистах могли видеть. Зубья эти тело захватывали, - в бесформенное мясо обращали. Нет, я из лагеря бежал. Из-под Канска - слышали о таком?

Размеренная речь, грузная неподвижность старика, его в упор смотрящие глаза - все это ввело Рубина в странное гипнотическое состояние: тихо падающие слова завораживали и обволакивали, держа в нервном и неприятном возбуждении.

- Как-нибудь вам расскажу о подробностях, сейчас уж неохота вдаваться. Я с двумя уголовниками бежал. Одни боялись, а другие - кто в амнистию верил, кто надеялся, что на фронт пошлют. Почти до станции втроем мы дошли, они меня там раздели и бросили. Пришибли, конечно, малость для надежности. Объяснили они мне, что несподручно им со мной, с Фан-Фанычем, если поймают. Их-то измолотят просто и вернут, а если со мной - пристрелят наверняка. Вот. Но я догнал их. Словом, оба они там остались. Я никак не мог их недобитыми бросать, тоже рисковать не хотел. Удивительно другое: до Москвы я доехал и ни разу не нарвался на патрули. Это в войну, заметьте.

Старик замолк, уйдя в себя, и даже пальцы его не шевелились. Рубин завороженно ожидал, изнывая от желания спросить подробности, но не решаясь. Старик пошевелил губами, будто жуя что-то невидимое, и сочно разлепил их.

- Две сестры у меня жили в Подольске. Испугались, но, ничего, пригрели. Тут наш двоюродный брат умер в Калуге, они поехали. Как ухитрились его паспорт сохранить и не сдать, уже не помню. Стал я Владимир Михайлович Гинак, свыкся довольно скоро с этим именем и, конечно, сразу на фронт. А уж там никто не разбирался. В сорок четвертом один приятель изготовил мне копию диплома университетского, так что я пошел после войны по той же артиллерийской части. Сметкой был почище молодых, только осторожней не в пример. Волновало меня, как бы старых сослуживцев не встретить. Ну, кого поубивало, конечно, кто-то сидел, а однако же троих повстречал. И все трое сочли за лучшее не узнать меня и не расспрашивать. Приучен уже был русский человек не интересоваться чем не положено. Один было хотел, но я ему намекнул, что не его это дела и не мои, он так затрясся, что и вовсе узнавать меня перестал. Ну, из песни слова не выкинешь, как говорится, так что не умолчу. Я для пущей своей личной безопасности много лет после войны с органами сотрудничал. Обычнейший стукач в военном почтовом ящике. И науку двигать успевал, авторские свидетельства имею. Между прочим, сколько нас там было, кто сотрудничал - не сосчитать. У меня хоть слабое утешение было: знал, чего боюсь, понавидался, а с чего другие в эту петлю лезли - ума не приложу. Плохо я тогда о людях думал. А после я на пенсию ушел. До срока, по военной инвалидности. И спохватился!

На высокую ноту сорвался вдруг старик, выговорив это, и покраснел всем своим большим овальным лицом.

- Удивительное чувство появилось, знаете ли, осознанное, спокойное, убийственное. Что не свою судьбу прожил. А свою - проорал и проморгал. А ради этой тусклой чужой - и жить не стоило. Приятель был у меня, умер уже, хоронили с почестями, До генерала по справедливости дослужился, на работе сгорел, как говорили на панихиде, он и вправду вкалывал наотмашь, а мне сказал как-то: знаешь, всю жизнь думал, что стою часовым на почетном посту у родины, а сейчас вижу, что всю жизнь гнилой сортир охранял.

- Говорят, Фадеев сказал такое же перед смертью, - осторожно вставил Рубин.

- Значит молодец, что рука поднялась, - вяло откликнулся старик. - А на меня бессонница вот навалилась. И давненько. Очень я хотел это, оказывается, кому-нибудь рассказать. Спасибо вам, что слушаете меня.

- Можно вам странный вопрос задать, Владимир Михайлович? - спросил Рубин и не стал дожидаться позволения. - Почему вы сыну не поручили кого-нибудь разыскать? Вам ведь, как я понял, в поминальник этот всероссийский хотелось виденных людей записать? Уже много лет он существует негласно и нелегально. Вернулась у нас эпоха до Гутенберга. Или пытались, но неудачно? Или сын не смог?

Тут же проклял себя Рубин за любопытство. Старик смотрел на него по-прежнему в упор, только бессильные две старческие слезы выкатились у него из глаз и, не задерживаясь на гладких щеках, блесткими змейками скользнули в разрез рубашки. Он не шевельнулся. Рубин тоже.

- Я уже говорил вам, что стихи когда-то писал, - медленно и размеренно сказал старик. - Были как-то две удачные строчки. - Он прикрыл глаза и тут же открыл их снова. - Хребет поломанной души передается по наследству. Сын мой так тих, воздержан и убог, что от него даже ушла жена, и очень правильно и понятно поступила. И всю жизнь свою он провел так же бездарно, как я, только тусклей и мизерней намного, потому что во мне способности играли свою музыку, а он ими начисто обделен. Зато смирением он награжден, как другой - талантом. Он работает фотографом и собирает марки. Всю жизнь вяло работает фотографом и всю жизнь вяло собирает марки. Вот еще меня, как видите, содержит чисто, за что я ему очень благодарен. Вот и все о моем сыне. У Блока где-то сказано, что дети - это возмездие, или это у него эпиграф чей-то к поэме?

- Из Ибсена эпиграф, - сказал Рубин. - А дети, они и должны быть другими. Я вам тоже тогда стишок прочту. Короткий. "Разлад отцов с детьми - залог тех непрерывных изменений, в которых что-то ищет Бог, играя сменой поколений".

- У меня сейчас чувство замечательное, - очень медленно и тихо сказал старик, - что я тяжкую ношу с себя скинул, долг очень давний стал возвращать…

Он еще что-то невнятное бормотнул и умолк, закрыв глаза и тяжело осев в подушку. Рубин, похолодев, вскочил и наклонился над ним. Старик спал. Безвольно и блаженно оттопырились огромные вялые губы лиловатого цвета, чуть порозовело одутловатое лицо, и под глазами меньше стали видны мешки.

Рубин закрыл тетрадь и вышел, стараясь ступать неслышно. В смежной комнате не было никого, но на пороге кухни он увидел копию старика - только теперь показавшуюся Рубину пародией - все у сына было мельче и незначительней.

- Он спит, - сказал Рубин. Лицо пародии осветилось неподдельной радостью.

- Вы - гениальный врач, - шепотом сказал сын. - Вы ведь врач?

- Нет, - ответил Рубин честно. - Это Фальк врач. А я его ассистент.

- А-а, - понимающе протянул сын, и лицо его, застывшее от уважения, теперь сильнее напоминало отцовское. - Как я могу отблагодарить вас? - спросил он. - Вы не собираете марки?

- Нет, нет, - решительно ответил Рубин. - Ни о какой благодарности не может быть и речи. Награда врача - его успех. Всего вам доброго.

В эту ночь, уже на грани рассвета, Рубину привиделся кошмар. Он сидел на нижних нарах в камере Бутырской тюрьмы, серый сумрак вперемежку с табачным дымом клубился под сводчатым потолком. Было душно, прокурено и грязно. Здесь были все, о ком шел накануне разговор, и Рубин их не то что узнавал - нет, он просто знал их, он уже давно здесь находился. Все сейчас чего-то ждали напряженно и тревожно. А у дощатого длинного стола сидел Николай Бруни, каким видел его Рубин на последнем лагерном автопортрете, и крутил задумчиво какую-то бумажку тонкими своими гибкими пальцами. Поймав взгляд Рубина, он улыбнулся ему мягко и сказал:

- Я здесь не в счет, меня уже давно убили.

Ему весело ответил щуплый старик Шор, чья большая лысая голова отсвечивала желтым от тусклой лампочки, под которой он стоял:

- Можно подумать, будто мы еще живые.

С верхних нар легко и ловко спрыгнул на одну левую ногу, правую чуть в сторону отведя, высокий и плечистый старик Сапега. Косо и тяжело припадая на негнущуюся ногу, он прошел к столу и возгласил:

- Панове! Нам предстоит умереть вторично, что уже не страшно, так что нервничать не надо.

Возле двери неподвижно и молча, очень прямо стоял невысокий плотный человек с белым, невыразительным - или неразличимым просто? - лицом, в плаще и шляпе. Медленно, как на сцене, он обернулся и не сказал, а произнес:

- Наша ложа все равно дала обет молчания, и никакие следственные ухищрения к жизни ее не возвратят.

- Возвратят! - закричали от окна сразу несколько человек. Голоса были хамские, ночные, мерзкие. Рубин знал, что это крикнули бывшие чекисты.

- Заткнитесь, падлы, - повелительно и негромко сказал над ним спокойный голос. Рубин поднял голову и увидел, что на верхних нарах, по-турецки скрестив ноги, сидят и играют друг с другом в карты Владимир Михайлович Гинак и начальник политуправления Егоров в полной форме и со всеми ромбами. Карты были сделаны из газетной бумаги, плотно проклеенной в несколько слоев, и на обороте той, что держал Гинак, собираясь ею пойти, виден был обрывок заголовка: "Смерть вра…" - дальше было ясно, словно так не полностью заголовки и писались. За спиной Егорова, заглядывая ему в карты, сидел человек с двумя сплошными кровавыми расчесами на месте щек. Он улыбался, что-то видя в картах Егорова. А Гинак был старый, такой же грузный, величественный и неподвижный, как вчера, и застывшее овальное лицо его со скульптурно вылепленным лбом монументально высвечивалось лампочкой.

- Карта не лошадь, к утру повезет, - усмешливо сказал он. - Хода по два нам осталось, не тяните.

В камере нарастала нервозная атмосфера ожидания, а чего именно - Рубин догадаться не мог, и спросить ему было неудобно. Николай Бруни перестал вертеть бумажку, посуровел и встал. Только тут стало видно, что он одет в священническую рясу.

- Они идут, - негромко сказал он. - У меня абсолютный слух. Прощайте, товарищи! Постараемся сохранить достоинство, кто сумеет.

Маленький Шор засмеялся и покрутил лысой головой, как бы выражая одновременно скепсис и бесшабашность. Все повернулись к двери, окованной листовым железом, и она неслышно, жутковато распахнулась. В темном коридоре - это ясно ощущалось - стояло много людей. Оттуда раздался голос, очень твердый и четкий:

- Выходите по одному Предупреждаю - выход без последнего.

Рубин вопросительно глянул на Бруни, тот улыбнулся ему и пояснил:

- Последний будет убит еще раз. Это чтобы мы быстрее шли.

И остался стоять на месте у стола, с той же улыбкой всматриваясь в тьму за дверью.

Камера разом сорвалась к выходу. Отовсюду бежали к двери невообразимо разные люди с одинаково испуганными глазами. Рубин застыл, глядя зачарованно на Бруни, прямо и неподвижно стоявшего у стола. Тот перевел взгляд и строго сказал:

- Надо бежать со всеми. Вы, по-моему, напрасно бравируете.

Рубин послушно шагнул от нар, чтобы включиться в несущуюся толпу, и вдруг почувствовал, что все они бесплотно пробегают сквозь него, проходя его насквозь, как пустоту. И тут он страшно закричал. Жена трясла его за плечо.

- Илья, проснись, Илюша, тебе что-то снится, ты проснись, нельзя спать на левом боку.

Рубин открыл глаза, но еще видел бегущую толпу призраков. Было уже светло.

- Все, Ириша, все, - пробормотал он. - Извини. Спасибо, что разбудила. Ты спи, я посижу на кухне. Это мне полезный очень сон приснился.

- Почему полезный? - сонно спросила жена, устраивая голову, как она это любила, на его оставленной подушке. - Ты утром куда-нибудь уходишь?

- Обязательно, - ответил Рубин, одеваясь. - Я поеду бить Фальку морду.

- Шутки твои глупые, - успела сказать жена, - а подушка теплая, я тебя очень люблю, - и снова уснула.

Рубин пил кофе, потом чай, долго курил и тоскливо думал, что напрасно взялся задело не по силам.

Назад Дальше