В редакции меня к Бодолину не тянуло. Он считался мастером очерков на моральную тему (разводы, несчастные или, напротив, высокие любови, семейные драмы, нравственные падения и взлеты), на летучках его хвалили за тонкость анализа душевных состояний. Я уж упоминал: ранние рассказы Бодолина (а он кончал ВГИК в мастерской Габриловича), если верить молве, хвалили Шолохов и Паустовский. Очерки Бодолина тоненькими книжицами выпускали "Молодая гвардия" и Политиздат. Чупихина шепотом сообщила мне, что Дима пишет нечто гениальное и вечное в стол, и слух об этом несколько оправдывал высокомерие Бодолина к окружающей его мельтешне, житейской и творческой. Мне же его сочинения казались манерными или даже жеманными, стиль же – поучительно-дамским. Впрочем, я никак не мог считать себя правоспособным оценивать критиком.
В шашлычной, почти пустой, Диме обрадовались, красотки официантки, в стесняющих движения юбках, похоже, были готовы повздорить из-за возможности обслуживать любезного посетителя.
– Мы сядем здесь, у окна, у Светочки, – барином распорядился Бодолин.
Он расцвел, раскраснелся от внимания шашлычных барышень и, возможно, забыл о печалях. Светочка, подошедшая к нам, не исключено, могла бы выслушивать заказы, сидя у Бодолина на коленях. Но Бодолин и иным способом доставил Светочке удовольствие. Правой рукой он по черному сукну юбки поглаживал бедро и ногу Светочки, левой же изображал блюда, каким следовало сейчас же возникнуть перед ним и мной.
– Овощи… помидорки, огурчики… Маслинки… Сациви… дветри косточки, а все остальное мягкое, ну ты сама знаешь… В харчо пусть бросят каперсы… Шашлычок с горелой корочкой, но внутри сочный… Коньячок в полном графине, для начала…
– Какого атлета ты, Дима, привел… – сказала Светочка, на меня как бы и не глядя.
– Да! – обрадовался Бодолин. – Это Вася. Знаменитый спортсмен. И будущий оперный певец.
– Надо же! – цокнула Светочка и будто бы в восхищении повела плечами и грудью.
– При чем тут спортсмен и певец? – пробурчал я. Но сейчас же сообразил, что бурчать нечего: а кем бы вообще могли представлять меня знакомым, сотрудником Бюро Проверки, что ли?
Закуски, харчо, шашлыки мы скушали с удовольствием, не спеша и почти без всяких размолвлений. Звучали только оценки блюд, Светочки (если она оказывалась рядом) и быстрые Димины тосты.
Вдогонку шашлыку были заказаны цыплята, в ожидании их Бодолин совсем замолчал. Рукой указал, еще налить по рюмке коньяка, и тут я понял, что он всерьез пьян.
– Дима, может… нам… хватит? – робко прошелестел я.
– Беспокойся о себе! – заявил Бодолин. – Я в норме. Мне требуется… Ты меня посадишь в такси?
– Посажу. У "Советской"…
– Ну и хорошо. Ну и жуй дальше. И все. Жил Дима в театральном доме, на Немировича-Данченко, на задах Елисеевского и известной в Москве Бахры.
Он швырнул в себя коньяк из рюмки и вилкой стал гонять по блюдцу плавающую маслину. Не изловив ее, в раздражении то ли из-за неподчинения маслины, то ли из-за моей бестактности с напоминанием о степени нашей трезвости, Дима вдруг разъярился и принялся бранными выражениями оценивать состояние нынешней отечественной словесности, а потом и кинематографа. Назывались имена, в их числе и, видимо, удачливых знакомцев или соучеников Димы. "И этот туда же, скотина! Поставил фашистские "Неуловимые мстители", ради премий и почета!" По поводу оценки "Неуловимых мстителей" я, пожалуй, мог бы и согласиться с Димой, но он мне и звука не дал произнести. Помянуты были и наши собственные письменники Марьин с Башкатовым, эти – как промозглые конъюнктурные бездари. Тут я промолчать не смог и попытался выступить в защиту их прозы, но опять же был остановлен гласом Бодолина. Истинную прозу писал он, складывая ее в стол, но рано или поздно люди узнают об уровне его таланта и мышления.
– И большое у тебя сочинение? – проявив глупость, спросил я.
– Не важно, большое или малое!
– Но – нетленное, – совсем уж сглупил я.
– Да, нетленное! И можешь не иронизировать надо мной! Тыто кто есть? Да, нетленное! – Дима ударил по столу. И последовали матерные слова.
Сразу же возле столика возникла Светочка.
– Дима, Димуля, да что с тобой?
Бодолин хотел было отшлепать Светочкин зад, но чуть не свалился, я поддержал его.
– Может, кофе принести?
– Можно и кофе…
Бодолин промычал нечто, уткнул лицо в ладони и будто задремал. Так он дремал минут десять.
Я сидел дурак дураком. "Ты-то кто есть?" Именно, я-то кто есть? Нанятый за плату сотрапезник? Стало быть, действительно, сиди жуй, пей, терпи и выслушивай. Экий я опять глупец! Я прикинул степень своей защищенности. Да, за себя я расплатиться смогу, что и сделаю. Завтра, правда, придется занимать у кого-нибудь на обеды до получки. В шашлычной меня удерживало лишь соображение: нельзя же бросать человека, с кем ты пил, да еще и пообещав посадить его в такси.
– Куделин, тебя водили вчера на беседу? – спросил меня Бодолин.
Я взглянул на него. Теперь он не выглядел слишком пьяным. Я не знал, как ему ответить.
– Я был вчера в кабинете Алевтины Семеновны, – сказал наконец я.
– А меня водили на беседу! – Бодолин намерен был опять ударить по столу, но не донес кулак до скатерти. – Водили!
Он ждал от меня вопросов, но не дождался.
– Одолели меня коммуняки! Одолели! – мрачно заявил Дима.
Светочка, опять было направившаяся к нашему столику, резко повернулась и стала что-то подсчитывать на листках салфеток и слышать более ничего не могла.
– Коммуняки! Сволочи! – бранился Дима. – Придет им конец! Наливай.
– Я, Дима, не понимаю, о чем ты говоришь, – быстро сказал я. – Но налить налью.
– Ты все понимаешь! Но валяешь дурака! Почему они вцепились в нас с тобой? Почему они пристали к нам?.. Ну ты-то ладно! Но почему они мучают меня?
– А что, – стараясь быть спокойным и даже вежливым, спросил я, – кроме тебя, никого не водили… к ним?
– Водили! Кого-то водили! Еще кого-то! Я про всех не знаю! Не подсматривал… Но почему меня? Ну ладно, подозревайте меня, следите за мной, считайте меня опасным, страшитесь моих мыслей и сочинений, но позволять себе так мучить меня!.. Унижать вовлечением в стукачество! Это меня-то, Дмитрия Бодолина, – в стукачи!
И Бодолин заплакал.
Светочка и ее подруги в нашу сторону более не смотрели.
– И ведь крючками инквизиторскими цепляют, – продолжал Бодолин, меня не ощущая. – Будто я в чем-то постыдном виноват, будто я подл был в чем-то, будто я через что-то переступил и они имеют право помыкать мной, дергать меня за веревочку, будто я уже их или даже хуже их! – Он выкинул вперед руку и вцепился мне в плечо. – Поверь мне! Поверь! Я не давал повода отнести меня в разряд прокаженных! Ах, как гнусно они со мной говорили!
Меня ли он держал за плечо? Прикосновение его ползающих пальцев было мне неприятно. Но я явственно ощущал, что стенания и жалобы Бодолина доставляют мне чуть ли не удовольствие (я не противился им и не хотел их прекратить). То есть не стенания и жалобы, а осознание того, что он плачется, а я не плачусь, меня тоже водили, но я не плачусь. Я был сейчас словно бы сильнее и нравственно выше Бодолина. Но тут же я вспомнил, что накануне не отказался бы напиться с Обтекушиным, неудачником и по сути своей – ничтожеством. И возможно, мне было бы сладко выплакаться именно ничтожному и далекому мне человеку (и я Бодолину – не близкий, никакой). Но нет, выпил бы я выпил, но плакаться бы не стал, и скорее всего – не из-за гордости, а из чувства самосохранения.
И я понимал, что тем самым якорем, о котором проговорился собеседователь Сергей Александрович и которым никак нельзя было прихватить невесомое говно, Бодолина прихватили. И может быть, не одним якорем.
– Я для них существо уязвимое, оттого что тонок и порядочен, – бормотал Бодолин, пальцы его я отцепил от своего плеча. – А вот такая тварь, как Глеб Ахметьев, им недоступен. Им неподвластен. Они и не могут до него дотянуться. Если только с помощью таких, как…
– Отчего же Ахметьев – тварь? – не слишком решительно попробовал я не согласиться с Бодолиным.
– А потому что тварь! – воскликнул Бодолин. – Тварь и дрянь! Всех красных вождей, кривясь ртом, называет цареубийцами, а всяким Леонидам Ильичам и Михаилам Андреевичам готов стирать портянки и кальсоны. За что содержится в сухости и почете! Ненавижу его!
– Ты, Дима, упрощаешь…
– Это же надо! – Бодолин снова стал громким. – Умудриться написать приветствие съезду комсомола от Брежнева и приветствие же от съезда комсомола самому Брежневу! Ненавижу!
– Но его же заставляют… долг службы… отдел пропаганды…
– Заставляют! Меня бы стали заставлять, я бы им! – взвился Дима. – Я Ахметьеву еще устрою! И эти твои Марьин с Башкатовым – тоже твари! И их наверняка никуда не водили. Их купить можно, но не шантажировать. И их ненавижу! Они-то сытые, они-то упаковывают своими текстами достижения народов, как подобает!
– Это Марьин-то – сытый! – рассмеялся я. – Видел я, какая у его семьи сытая жизнь! Ненависть твоя, Дима, вызвана завистью.
– Мне некому завидовать! – вскричал Бодолин. – А ты кто такой? Пустое место! Что ты-то сидишь рядом со мной?
– Ну вот, приехали, – сказал я. – Так я и думал, что этим кончится… Дима, я плачу за себя и раскланиваюсь с тобой.
– Погоди! Извини! – опять вцепился мне в плечо Бодолин. – Извини! Я на нервах! Они меня довели! Прежде люди, такие, как мы с тобой, попавшие в унизительное состояние, чтобы поддержать честь, должны были застрелиться. Или утопиться. Или полезть в петлю. Револьвера у меня нет. Но вот петлю я себе изготовлю. Сегодня же.
И он опять заплакал.
– Успокойся, Дима, – заговорил я. – Давай выйдем, я посажу тебя в такси. Выспишься. Утром обо всем забудешь…
– А ты? А ты? Ты не полезешь в петлю? – Бодолин, похоже, отчаялся найти во мне человека чести.
– Ты заблуждаешься, – сказал я. – Меня никто не поставил в положение, какое требовало бы выстрела в висок.
– Но как же! Как же! – возмутился Бодолин. – Ты хочешь сказать, что они не добились того, чего добивались? Не лги!
– Не знаю, кто такие "они". Не знаю, чего "они" добивались от тебя. Знаю только, что у меня поводов стреляться или топиться нет.
– Не лги мне! Не лги!
– Мне на самом деле нечего тебе сказать.
– Ах, ну да! Ну да! – язвительно и брезгливо усмехнулся Бодолин. – Я перед тобой лопатой в душе ковыряюсь, а ты молчишь, ты трусишь, ты подписку давал…
– Я ничего не подписывал, – резко произнес я.
– Как это ты ничего не подписывал? – опешил Бодолин.
– Я ничего не подписывал, – повторил я. – Я ничего не обязан был подписывать. И ничего не стал бы подписывать.
– Но как же? Как же? – недоумевал Бодолин. – Нет, ты лжешь! Так не могло быть! И псевдоним тебе не назначили? Нет, ты врешь, падла продажная!
И Бодолин, вскочив, уже двумя руками попытался схватить меня за грудки. Но я, увы, без труда осадил его на место. Мне было жалко его. А я нисколько не облегчил ему пребывание в жестокостях жизни.
– Ты еще мне морду начистишь, – забормотал, поморщившись, Бодолин. – Я забыл. Ты ведь у нас спортсмен…
– И будущий оперный певец, – мрачно добавил я.
– При чем тут оперный певец? – Бодолин взглянул на меня с подозрением.
– Певцом ты представил меня Светочке, – напомнил я.
– А-а… Было такое… – кивнул Бодолин. – И ты к тому же обладатель солонки номер пятьдесят семь.
– Что вы все привязались к этой солонке и ее номеру!
– А я затяну петлю, – уже самому себе сказал Бодолин. – Или нет. У дяди Володи (тот как раз был известный оперный певец) есть коллекция оружия!
Затруднивший меня поиск необходимых для поддержания духа Бодолина слов был отменен явлением в шашлычную еще одной редакционной компании. Вошли четверо: Марьин, Башкатов, красотка Чупихина и, что оказалось для меня неожиданным, Цыганкова. Увидавший их Бодолин, взволновавшись, зашептал мне:
– О нашем разговоре никому ни-ни! Никогда!
Башкатов пригласил присоединиться к их компании, Бодолин сейчас же вскочил, раскинув руки – само дружелюбие, – бросился обнимать пришедших. Я, сославшись на дела, вручил свою долю дани Светочке, раскланялся со знакомцами и поспешил к выходу.
– Куделин, куда же ты? – услышал я башкатовское. – Постой! Нужно поговорить! Есть новости!
– Успеется… – пробурчал я.
13
Два дня я был свободный (занятия имел), а появившись в редакции после отгулов, сразу же узнал о том, что Миханчишин с Ахметьевым стрелялись.
Занятия имел, бросил я. Занятия эти состояли в сидениях с книгами (совершал выписки), поездке в Кусково (музей фарфора) и трех выходах с поисками нового места трудового расположения.
В те два дня я был убежден, что чем быстрее сам уйду из газеты, тем будет пользительнее для меня. Во-первых, перестану жить ожиданиями (а в них – страхи или хотя бы душевные неуюты) неприятностей, обещанных Сергеем Александровичем. Во-вторых, проверю, насколько обязательны его угрозы насчет разбрасывания волчьих рекомендаций моей невесомой личности там и тут. Тогда уж брошусь в грузчики или подсобные рабочие зеленных магазинов. Или – при невероятной удаче – в ученики краснодеревщика. Или еще в какие-нибудь ученики. Руки мои – наследство отца – умели делать многое. А если мне уже направили повестку из военкомата, то я, для верности, позволил бы себе дожидаться прихода на квартиру офицера с солдатами.
Но и против увольнения из редакции нечто настраивало. Выходит, сбегаю я от Сергея Александровича и "их", заранее убоявшись. И чем бы я объяснил свой уход Зинаиде, к тому же не поставил бы я ее под какой-либо удар. Ко всему прочему было в редакции много людей, мне теперь приятных.
Тут опять в моих мыслях следовал поворот. Приятные-то они приятные. И я, возможно, кому-то приятный. Не исключено. Но меня-то водили в кабинет Зубцовой. И еще кого-то водили. В тот день, и, может быть, накануне, и, может, после. И из кого-то, как из Димы Бодолина, выковыривали нечто низкое и постыдное, что давало возможность закабалить душу и совесть. Я теперь перебирал в мыслях: а этот мог бы согласиться? А этот? А этот? А эта? А другие, может быть, согласились или вынуждены были согласиться годами раньше. Являлось в голову и иное: вон тот-то раз пять в год ездит в заграницы. Вон тому-то вне очереди дали квартиру. А того-то без всяких на то заслуг перевели в старшие литсотрудники (и оклад повысили). Каждый, каждый, получалось, мог вызвать интерес Сергея Александровича, а в конце концов и его благорасположение. Что же? Теперь предстояло жить с оглядками? Не брякни что-либо в присутствии этого и этого? Эким подлым делом я теперь занимался! Но не одарил ли меня этой подлостью, не наполнил ли ею мои воображения Сергей Александрович со товарищи? Стало быть, я оказался способным эти подлости воспринять… И для него это была никакая не подлость, а работа, образ сбережения крепости отечества и государства. Но почему все должны были согласиться? Я-то вот не согласился… И что? Меня-то ведь водили. И обо мне могли сейчас думать невесть что. "Не брякни при нем лишнего…" Но что было – лишним? И чего следовало бояться?
Нет, надо уходить, опять уговаривал я себя. Ну уйду, отвечал я себе же, но что будут судачить мне вслед?
При всех своих сомнениях я не мог не думать об обеде в шашлычной. Да, видимо, Диму подцепили. И надо полагать, с ним не церемонились, как со мной. Его ставили на колени, причем в грязь, в блевотину, загоняли в угол и, по всей вероятности, своего добились. Это были уже не рисунки моего воображения. А прочувствование мною реальности. Я не способен проглядывать человека насквозь, как иные наши специалисты, но порой мне открывается пережитое другим человеком, пережитое вне моего присутствия. И мне даже стало казаться, что раздосадовавшее Бодолина собеседование было продолжением отношений Димы с "ними". И может быть, тут, правда, я не был убежден, он, натура экспансивная, артистическая, и впрямь нынче всерьез доведен до крайности, до петли или револьвера из коллекции дяди Володи. Он-то пытался найти во мне облегчение. Он-то полагал, что и я, пусть и ничтожество, унижен равноценно с ним и пребываю в общей с ним грязи, а это уже повод для умилений и братаний и, если потребуется, оправдания: "Не я один! И этот, как и я, – жертва!" Признав себя равнострадающими жертвами, мы могли бы не только успокоиться, но и возвысить себя над толпой мучителей. И возгордиться. А я не подыграл Бодолину. Протянутое мне равноправие положений отверг, произнеся: "Я ничего не подписывал!" Ты-то, мол, кто, а я-то, мол, кто! Хорошо хоть я не стал убеждать Бодолина в том, что мне не назначили псевдоним. Стукачью кличку, надо полагать (мой приятель, живописец, рассказывал, что один его однокурсник – его раскололи и на выпускном банкете били – согласился подписывать свои донесения фамилией Врубель). У меня до псевдонима дело не дошло (а какой бы предложили – Историк, Ключевский, Геродот?). А в Димином случае, значит, дошло…
Я жалел Бодолина, себя же упрекал в том, что в шашлычной валял дурака, не мог отыскать в себе верную тональность понимания человека и сострадания ему. А ощутив, что Димины дела похлеще моих, я чуть ли не возрадовался.
Стыдно мне стало.
Бодолин может, может, приходил я к убеждению, наложить на себя руки! Может! Он – такой! Помимо всего прочего он человек жеста и позы. А если он погибнет (или уже погиб), доля вины будет и на мне. Надо позвонить, надо узнать, теребенил я себя. Но как? Если позвонить в редакцию, то – что спросить? Если самому Бодолину, а он вдруг жив и поднимет трубку, то что я стану говорить? Не остался ли я должен ему за обед? Глупость какая! Эдак я маялся, как выяснилось позже, будучи самым настоящим олухом.
И когда я узнал о дуэли Ахметьева с Миханчишиным, то более всего меня удивило то обстоятельство, что в дуэли участвовал Бодолин. Он побыл одним из секундантов Миханчишина.
Сведения о дуэли ходили смутные, и разговоры о ней быстро прекращались. То есть поговорить-то о ней у многих была охота, но, видимо, сразу же вспоминалось указание: помалкивать. Стрелялись вроде бы в Сокольниках или в Лосином острове (одним словом, под деревьями), и будто бы пули задели обоих, но лишь поцарапав дуэлянтов. Сами персонажи действа на шестом этаже отсутствовали. Ахметьева, сказывали, отправили куда-то за город для написания умственно ценных бумаг. Бодолин же выхлопотал творческий месяц и укатил в Пицунду с пишущей машинкой и кипой бумаги. Миханчишину тоже дали отпуск за свой счет, и он отправился на побывку к внезапно приболевшей матери, деревенские харчи и воздухи обязаны были укреплять и его собственное здоровье. Вторым секундантом Миханчишина был некий его земляк, на неделю заезжавший в Москву и вместе с Миханчишиным убывший на малую родину. Ахметьеву же ассистировали два его однокурсника, Белокуров и Ермоленко, один из них работал в "Дружбе народов", другой – в страховом вестнике, со службы их вроде бы не погнали.
Отправления в отпуски, командировки дуэлянтов и их секундантов произошли незамедлительно и бесшумно, кто-то лишь заметил нынче утром в коридоре Миханчишина с левой рукой на перевязи – и фьють Миханчишин в Брянскую область к больной матери.