"Ромка Беженуца вот с таким же звуком передёрнул затвор! – вспомнил Порфирьевич. – И почему не выстрелил, чёртов побратим? Уж надо было делать до конца!"
* * *
Ночь навалилась на землю – непроглядная зимняя ночь. Раньше звёзды смотрели в окно Прогадалова, а теперь, когда напротив дома построили какую-то квадратно-гнездовую абракадабру, – ни огонёчка в небе не видать, глазами колотишься в железобетон, ощущая себя замурованным заживо.
По-стариковски шаркая ногами, Порфирьевич прошёл на кухню, закурил и снова задумался о своих друзьях-товарищах, оставшихся в Белоруссии, в Грузии, в Карачаево-Черкесии, на Украине, в Молдове…
И опять перед глазами у него Ромка Беженуца, побратим, поднимается во весь рост. Школа вспоминается, где Ромка отчебучивал прямо на учительском столе – стоял на голове по просьбе одноклассницы, к которой был не равнодушен. Вспоминаются покосы, где Ромка шурудил литовкой на зависть многим сельским силачам. Бронзовый – как памятник самому себе – Ромка стоит на копне, кучерявой башкой достаёт до кучерявых небес, где плывут тёмно-синие тучи, грозящие июльским громобоем. Или вспоминался Ромкин перепляс, умопомрачительный дробарь, каблуками-молотками едва ломающий доски старого сельского клуба и заставляющий гармониста потеть.
Докуривши одну сигарету, Порфирьевич, сам того не замечая, берёт вторую, чтобы снова жадно затянуться, вспоминая Ромку-побратима, и всей своей истерзанной душой, всем своим сердцем искренне желая, чтобы всё у Ромки было хорошо.
Очень хочется верить, что этот забубённый молдаванин на своей родной земле сейчас не ходит в крови по колено с автоматом наперевес, не воюет со своими соплеменниками, разделившимися на "правых" и "левых". Очень хочется верить, что Ромка, так вдохновенно и громко умевший петь русские песни, переболеет золотухой русофобии – распространенной хворобой среди бывших советских граждан, полной грудью хватанувших воздух воли и вседозволи. Очень хотелось бы верить, что он на своём дворе, в кругу своей семьи, своей родни осенним солнечным днём вприпляску давит гроздья винограда – ядрёные, спелые, давит и смеётся, глядя в лазурное небо, где безмятежно летают голуби, ласточки мелькают живыми стрелами. А потом, после работы, пускай он за столом сидит в кругу своих родных или друзей. Розовея и хмелея от молодого искромётного вина, напрягая жилы на богатырской шее, пускай он громко и задушевно песню затянет о вольных цыганах, которые под звёздами и солнцем, как сто и двести лет назад идут по Бессарабии, кочуют и гитары прячут под полой. Пускай процветает Молдавия. И на холмах Грузии пускай себе лежит ночная мгла, которая будет краснеть только от зари, а не от крови. И пускай белый аист спокойно летит над белорусским полесьем. И Украина, сердцу милая, родная Малороссия пускай цветёт и пахнет, как в былые годы. И все другие страны и народы пускай процветают. Неужели нам нельзя спокойно жить на этой огромной прекрасной земле? Неужели нельзя, чтобы мир во всем мире царил?
Половина
Старший сын женился без благословения родителей. Нехорошо это, конечно, но теперь подобный фортель – уже не редкость. Мало кто из молодых сегодня по-настоящему верит, что они получают на свадьбе не простое родительское благословение – заступничество Бога получают. Так, по крайней мере, считали в старину.
– Теперь они у нас грамотные, – бухтел Арест Варлаамович, отец. – Что хочу, то ворочу…
Матери тоже было обидно: тишком, тайком сыграли свадьбу и только после, примерно через месяц, сынок известил по телефону.
– Говорит, уезжали куда-то в путешествие. – Мать задумчиво смотрела за окно. – Куда-то в горы. Там связи нет.
– Путешествие?! – возмущался Арест Варлаамович. – Ну, так это же потом, а сначала – свадьба. Связи у них не было. Совести нет. Воспитали сыночка.
– Ну, хватит, разворчался.
– Нет, не хватит! – Отеческий гнев нарастал. – Он получит у меня! И половину… и другую…
– Ты о чём, Арестушка?
– Да всё о том же! Я охламона этого разжалую до рядового!
Пятидесятилетний Арест Варлаамович – кадровый офицер с характерной фамилией Строев – не впервые уже намекал насчёт половины какого-то сказочного наследства. Только раньше Строев об этом заикался под хмельком, когда сыновья – их было двое – слетались в родительское гнездо. Мать, Ирина Арсеньевна, собирала звонкое застолье, вынимая "из окопов" всевозможные "НЗ", – в семье у них преобладал язык военных. Арест Варлаамович с годами всё больше любил принарядиться – припарадиться, как сам он выражался.
Хорошо сидящая на нём парадная форма сверкала медалями – хоть немного, зато заработаны кровью и потом. Сидели тесным кругом, выпивали "за мир во всём мире" – это был любимый тост офицера Строева. Краснея лицами, накаляясь душою сердцем, они так славно, так несуетно беседовали. Потом отец отчаянно терзал гармошку – пять знакомых кнопочек давил, как тараканов. А сыновья, обнявшись с мамкой, пели.
Порой доходило и до плясок: у старшего сына "Яблочко" от каблуков отскакивало так, что залюбуешься – так выкаблучивался, чёртяка, такого дробаря давал, аж слезой прошибало папку, и мамку. И опять сидели за столом, трапезничали, вспоминая города и веси, где проходила служба отца, и где сыновьям приходилось "завоёвывать" новые школы и новых друзей-товарищей. Вспоминали, кто из одноклассников уже успел жениться – времечко приспело. И вот тогда-то Арест Варлаамович стал заговариваться или "зарапортовываться" – по выражению матери.
– Половина богатства для старшего, – говорил он, выпивая лишнюю стопку, – а другая половина – младшему. Всё честь по чести.
– Да уж какое у тебя богатство? – усмехалась Ирина Арсеньевна. – Две пары хромовых сапог разделишь пополам?
– Не угадала, девушка. – Офицер делал такие движения рукой, как будто провожал кого-то на перроне. – Помнишь Дальний Восток?
– Ну, как не помнить? – вздыхала Ирина Арсеньевна. – А ты к чему это?
– А помнишь, где стояла наша часть?
– В распадке в каком-то. – Женщина лоб наморщила. – В Золотом распадке, или в каком?
– Алмазный распадок. Высота под номером… Ну, да это мелочь… – Офицер, загадочно ухмыляясь, подмигивал. – А теперь соображай, о каком богатстве разговор.
Жена, одетая довольно скромно, отмахивалась.
– Идите вы в баню, товарищ полковник. Вы как лишку примите на грудь с орденами, так начинаете выкомуривать…
Арест Варлаамович – широкая натура – только посмеивался, показывая крепкие "ряды белогвардейцев", как называл он свои удивительно белые, плотным строем стоящие зубы. Товарищ полковник вовсе даже не "заговаривался" во хмелю. Он даже трезвый, провожая сыновей, обмолвился однажды на вокзале: как сказал я, дескать, так оно и будет: половину отдам одному, половину – другому, всё честь по чести.
И вот на тебе – старший сынок отчебучил, обрадовал; женился тайно, как партизан в глухом лесу на Брянщине. Это как? По-честному? Или по-предательски?
Обладая кремнёвым характером, Арест Варлаамович долгое время бычился после того, как узнал о непутёвой женитьбе сына. А материнское сердце – голубиное, отходчивое, мудрое. По телефону Ирина Арсеньевна подолгу разговаривала с сыном невесткой – парень денег не жалел, неплохо зарабатывал. Обычно Ирина Арсеньевна с улыбкой отходила от телефона, лицо просветлялось. И только однажды лицо её опечалилось, переменилось до неузнаваемости – хорошо, что мужа рядом не было.
Положивши трубку, мать прослезилась, взволнованно кружа по комнате – места себе не находила. Но уже под вечер, когда Арест Варлаамович пришёл со службы, жена перед ним красовалась, как ни в чём не бывало. Однако многолетнее житьё-бытьё бок о бок – пресловутый пуд соли, съеденный по разным военным городкам – не могли не сказаться на чутье офицера.
– Генеральша моя! Генералочка! – Он пальцем пощёлкал, шутя, по острому носу жены. – Ты сегодня какая-то… как будто разжалованная до рядового.
Жена постаралась смотреть ему прямо в глаза.
– Нет, всё нормально. Ну, разве голова маленечко побаливает, а так-то всё нормально…
Строев, намотавшийся за день, покосился на телефон, хотел спросить, не звонил ли "этот охламон", но спрашивать не стал – принципиально. Выпил стопку, плотно поужинал и через несколько минут "сыграл отбой".
* * *
Жизнь – как большая река – дальше катилась. День сменялся ночью и наоборот. И снова были звонки от сына, разговоры с невесткой, обладательницей душевного голоса.
Ирина Арсеньевна до конца не принимала выбор сына, не одобряла – не благословляла, как сказали бы в старину. И всё-таки мудрость, вкраплённая в материнское сердце, подсказы-вала: если ты не в силах что-то изменить – измени отношение этому.
Вот прошёл примерно год после женитьбы сына.
– Мы скоро приедем, – однажды оповестил он. – Насчёт тебя-то мы спокойны, мама, а вот насчёт отца – большой вопрос. Ты бы его подготовила.
– Постараюсь, – пообещала мать.
В альбоме у неё теперь было несколько больших и малых цветных фотографий – сын прислал. Фотокарточки со свадьбы, с каких-то посиделок возле костра и дома за столом. Ирина Арсеньевна – как будто невзначай – иногда оставляла альбом открытым. А иногда – уже демонстративно – ставила одну из фотографий на трельяж или на комод. Всё ждала, когда муж хоть словечком обмолвится насчёт невестки. Но Арест Варлаамович продолжал выдерживать характер – делал вид, что не замечает фотографий. Хотя это было не так.
Оставаясь наедине, Строев напяливал очки на свой костлявый, в рукопашной схватке перебитый нос, – внимательно рассматривал фотокарточку. Красота невестки пленила строевого офицера, хотя он сам себе не признавался в этом. Нарочито хмурясь и кривя губу, Арест Варлаамович первое время смотрел на невестку – как на вражескую лазутчицу, проникшую семейный стан. Но ведь не зря говорится, что красота – это очень сильное оружие. Строев не мог устоять перед этой Катюшей – так звали невестку. "Хороша половина! – не без удовольствия думал Арест Варлаамович. – Красивую бабу, стервец, отхватил!"
И всё-таки Строев молчал. И чем больше он молчал на эту тему, тем труднее жене было к нему подступиться. А подступаться надо – время приезда сына и невестки уже не за горами.
– Что это ты холодильник забиваешь продуктами? – спросил Арест Варлаамович однажды вечером, придя со службы. – К войне, что ли, готовишься?
– Ну и шутки у тебя, Арестушка.
– Да ладно… – Строев поморщился. – Не зря говорится: хочешь мира, готовься к войне.
– Надо готовиться, знаешь, к чему, – начала она решительно, – уже остаётся три дня…
– Три дня до чего? – Он уставился на цветной настенный календарь. – А-а! День рождения у нашего охламона?
– День рожденья – это само собой.
– Так. А что ещё?
– Я расскажу. Ты только не перебивай.
– Ладно, не буду. Что я – слон в посудной лавке? – А причём тут слон?
– Ну, он же там всё перебил. – Полковник находился хорошем расположении духа и потому юморил. – Ну, так что там ещё, генеральша моя, генералочка? Давай, докладывай.
Так хорошо, так бойко затевая разговор, давно уже назревший, Ирина Арсеньевна неожиданно сникла, глядя на карточку невестки – под стеклом, в металлической серебрящейся рамке.
– Ты ужинать-то будешь или нет? Чего молчишь?
– А ты мне уже предлагала?
– А что? Разве нет?
Строев хмыкнул, посмотрев на неё. – Ты что, мать? Стареешь?
– А ты? – рассердилась она. – Молодеешь? – Да нет. Уже намекают по поводу пенсии.
– Вот и хорошо, что намекают. Сколько можно… – Женщина вдруг вынула чекушку из холодильника. – Вот мы сейчас и отметим…
– И что это мы будем отмечать? – удивился Арест Варлаамович. – Мой уход на пенсию? Рано, генеральша. Не дождётесь. И вообще… Я что-то не пойму… Какая-то чекушка!
Ты же у нас трезвенница. Что происходит?
Женщина разволновалась. Рюмки достала. – А ты присядь, Арестушка. Я расскажу.
На кухонном столе – вроде как случайно – оказалась фотография "столетней" давности. – А это что? Откуда?
– Из альбома, – смущённо сказала Ирина Арсеньевна. – Я тут просматривала…
На фотографии стоял бравый солдат – Парамон Перелыгин, двадцатилетний сапёр, так бестолково подорвавшийся на противопехотной фугасной мине. Строев тогда оказался буквально метрах в пятнадцати от сапёра и собрался даже ближе подойти, потому что Парамон в ту минуту должен был работать с бутафорской миной – хорошо исполненный муляж, с которого всякий сапёр начинает своё обучение.
Полковник нахмурился.
– Я до сих пор понять не могу, как там могла оказаться настоящая мина?.. Кошмар!.. До коленок пришлось ампутировать. Это хорошо ещё, что живой остался…
– А помнишь, как жена его любила? На руках, можно сказать, носила безногого…
– Это – да! – согласился офицер. – Редкая баба попалась.
– Любовь! – Жена как-то странно посмотрела на него. – Любовь, она такая…
Глаза офицера перестали моргать.
– Я не понял. А к чему все эти мемуары?
– Сейчас поймёшь. Ну, открывай чекушку. Чего сидишь? – Сорвать чеку? Ну, это можно.
И тут в углу квартиры – на стене в прихожей – сработал специальный зуммер, означающий "готовность №1".
– Поговорили, мать их! – Строев подскочил как ужаленный, чуть посуду не опрокинул. – Пожрать не дадут! Нет, и в самом деле, пора на пенсию! Что я, мальчик, в кальсонах бежать по тревоге?
Женщина нервно засмеялась. – Ты ещё в галифе, слава богу…
Вернулся он ночью – Ирина Арсеньевна крепко спала. Ну, а дальше опять как всегда – повседневные заботы, суета, среди которой человеку некогда бывает посмотреть на золото восхода или заката, на весенние почки, набухшие живыми изумрудами, или на шафрановый осенний лист, свершающий плавное падение на студёную землю, чугунно звенящую в канун первоснежья. Офицер с утра пораньше уходил на службу, Ирина Арсеньевна спешила на завод – работала в конструкторском бюро. И в этой повседневной круговерти из головы у неё вылетело то, что отца надо обязательно подготовить.
Так он и остался не подготовленным к приезду сына. А главное – к приезду невестки.
* * *
Весна была – на переломе к лету. Просторный вечер силу набирал. Ветер вдали, как ножом, располосовал тугие тучи на горизонте, и зеленоватая заря вдруг разломилась огромным арбузом – багряная мякоть сырых облаков ломтями свесилась на дальние деревья, на крыши города. Прохладные отблески полыхали на рельсах.
Вокзал шумел своим привычным штормящим шумом, как сто и двести лет назад, встречая людей, провожая. И привокзальная площадь, забрызганная тёплым дождём, могла показаться заплаканной – столько тут было печальных и радостных лиц.
Арест Варлаамович с трудом нашёл местечко и припарковался в дальнем углу привокзалки – у него была старая, но ещё довольно бодренькая "Волга". Неподалёку находился павильон, где продавали цветы.
Строев зашёл и потоптался как по снегу – хромочи задорно похрустывали, надраенные будто для парада. Костлявый, в рукопашной схватке перебитый нос полковника подёргался, втягивая запахи гвоздик и хризантем, белых и кроваво-красных роз. "Славка, он, конечно, охламон, – подумал Строев, – только я ведь беру не ему, а невестке…"
Годами привыкший обращаться с оружием, Арест Варлаамович, в ожидании поезда прогуливаясь по перрону, держал большой букет как банный веник – вниз головой – и только что перрон не подметал зелёной пушистой травкой, которую добавили для красоты букета.
Посмотрев на командирские часы, офицер, любивший пунктуальность, нахмурился в недоумении. Время шло, а поезда всё не было. Строев занервничал. Полковничий характер не позволял ему топтаться попусту и Арест Варлаамович пошёл "на амбразуру" – справочное окошечко, возле которого толпились пассажиры.
"Чёрт знает, что! – подумал офицер, через минуту-другую отходя от справочного. – В казарме порядку больше! Или это моя генеральша перепутала номера поездов?"
Позвонивши домой, Строев ещё больше возмутился – телефон не отвечал. "Да что она там, в самом деле? – Офицер фуражку снял и чуть не треснул оземь. – Разжалую до рядового!"