* * *
Дома в это время происходило вот что: Ирина Арсеньевна, стараясь как можно лучше встретить дорогих людей, – перестаралась. Так закрутилась на кухне, так запурхалась, готовя различную вкуснятину, так разволновалась перед самым приездом – банку с вареньем опрокинула на себя. И пришлось ей поскорее переодеваться – белое праздничное платье нужно было замочить, чтобы пятна вывести.
Двери в прихожей Ирина Арсеньевна предусмотрительно оставила приоткрытыми.
– Сынок! – позвала она из ванной, когда услышала в прихожей голоса. – Это вы? Уже прибыли?
– Приехали! – Сын говорил жизнерадостно, бодро. – чего это вы так встречаете, мам? Или не ждёте?
– Ну, как это – не ждёте? Я вон даже дверь не закрывала, чтобы не стояли под порогом.
– А ты чего там спряталась?
– Да я, сынок, изгваздалась вареньем. Сейчас переоденусь. – Понятненько. А батя где?
– На службе. Где? Ты что, не знаешь батю? Он до последней минуты будет строем ходить… – Мать засмеялась. – Ребята! Ну, вы располагайтесь. Вы меня простите, я сейчас…
– Да ладно, не в гостях, поди! – Сын тоже засмеялся. И тут зазвонил телефон.
– Сынок, возьми! Отец, наверно! Сын басовито ответил:
– Квартира Строевых!.. А! Здорово, батя! Да, приехали! Да только что… Генеральша? Мамка? Она в окопах спряталась. – Сын хохотнул. – Платье с вареньем решила к столу подавать.
Ну, короче, она в ванной, переодевается. Давай, пока. Мы ждём…
Странное волнение вдруг охватило отцовскую душу, когда он с сыном поговорил. "Славка охламон, – снова подумал Строев. – Это Санька у меня – орёл, не зря в Суворовском. Ну, да ладно, что теперь? Как ни крути, а всё равно родная кровушка. Да к тому же ведь я обещал, значит, надо исполнить!"
Ещё несколько минут назад Арест Варлаамович не думал ехать туда, куда он теперь осторожно выруливал – кочковатая, словно бы снарядами раздолбанная дорога тянулась на дачи. То слева, то справа попадались чёрные скелеты берёз, полузасохших от какой-то городской напасти: то ли от дыма, то ли от вредных выбросов, которыми здешний завод время от времени "угощает" людей и природу. Потом дорога завернула в перелески – внизу река блеснула битым зеркалом. Завиднелись дачные домишки, прилепившиеся к берегу.
Дача офицера Строева – одно только название. Бревенчатое тёмное создание даже издали похоже на сарай, давно уже и цепко взятый в плен крапивою, татарником и всяким прочим травянистым вражьим войском. Во дворе, правда, чисто – порядок. Здесь Арест Варлаамович в последнее время любил покопаться в земле – даже сам удивлялся такому влечению, нежданно-негаданно проснувшемуся в нём. "Раньше одни только окопы нравилось копать, – говорил жене, – а теперь, смотри-ка, что творится. Морковка и петрушка у меня на грядках стоят по ранжиру. Стручки гороха – полные обоймы…"
На даче у него имелся тайничок – резная деревянная шкатулка, уже немного сопревшая, заплесневевшая от долгого лежания в погребе. Богатство в той шкатулке не ахти какое, но всё же сверкало оно таким горячим алмазным блеском – согревало душу.
Это богатство – лет десять назад – Строев обнаружил в грязи на полигоне Дальнего Востока, неподалёку от китайской границы. Обнаружил в тот день и в тот час, когда произошла драматическая ошибка сапёра Парамона Перелыгина. Шуму тогда было много – паника и суета. Арест Варлаамович на своей командирской машине отвёз Перелыгина в госпиталь и там ему, бедняге, ноги оттяпали до самых помидоров. Из Военного округа начальство на вертушках прилетело и началось утомительное разбирательство чрезвычайного происшествия. За ошибку сапёра с командира части сорвали звезду полковника. Арест Варлаамович, много лет верой и правдой служивший родному отечеству, посчитал такое наказание излишне суровым, но возражать не посмел. А через несколько дней в бардачке своей машины – в пачке папирос – обнаружил две алмазных картечины, о которых совсем забыл. И вот тогда, полный обиды и раздражения, Арест Варлаамович решил никуда и никому не отдавать находку. Правда, совесть потом прищемила – хотел отдать, но поезд уже ушёл, причём ушёл буквально: подполковник Строев со своим семейством переехал в другую часть, а через полгода перебросили аж за Урал. "Удивительное дело! – рассматривая дикие алмазы, подумал Арест Варлаамович. – Вот эти камешки миллиарды лет назад зародились и выросли в земной утробе, а потом их на поверхность выдавило. Сколько, интересно, могут они стоить?
Говорят, что имеется этот – бриллиантометр. Можно изменить примерную стоимость. Но сначала нужно огранить. Ладно, размечтался. Надо ехать…"
Старенькая "Волга" вдруг зафордыбачила – не захотела заводиться. И полковнику пришлось достать "кривой стартер" – крутил, потел, с трудом оживил мотор. А потом, усталый и рассеянный, полковник присел на пассажирское сидение. Покурил. А когда поднялся, обругал себя последними словами – на цветы уселся. Выбросить пришлось. И это показалось нехорошим предзнаменованием.
* * *
Вместо белого, испачкавшегося платья Ирине Арсеньевне пришлось надеть другое – чёрное, в котором она себя почувствовала не совсем комфортно; "молодое" платье было уже тесновато.
Переодевшись и действительно вдруг ощущая себя помолодевшей на несколько лет, хозяйка захлопотала вокруг да около дорогих и желанных гостей, расположившихся за праздничным столом, где было в избытке еды, питья и всяких сладостей.
Приятная музыка под сурдинку звучала в просторном уютном зале. Закатный солнечный заяц дрожал на стене – сумеречный воздух голубел за окнами.
– Молодожёны! – Мать подняла искрящийся бокал. – А что мы сидим?
– Генерала ждём. – Сын засмеялся.
– Ну, давайте хоть маленечко – за встречу, за знакомство. Пригубили шампанского. Разговорились. Мать украдкой наблюдала за сыном, без ума, без памяти влюбленным. Ревниво поглядывала на красивую, словоохотливую невестку. Красота её была буквально обсыпана драгоценностями: в ушах блестели серьги с бриллиантовыми сосульками, на руках сверкали кольца с бриллиантовыми ледышками; на груди сияло бриллиантовое колье. Ирина Арсеньевна знала уже о "богатом наследстве" мужа – он рассказал ей про два дальневосточных диких алмаза. И теперь, глядя на "бриллиантовую" невестку, Ирина Арсеньевна с грустью думала: "Как он это всё переживёт?" Под окном машина троекратно просигналила. А потом замок в прихожей щёлкнул. Арест Варлаамович пришёл – официально-строгий и такой нарядный, как будто собирался на парад на Красную площадь.
Сын в прихожей встретил бравого отца. Они обнялись.
Посмотрели друг на друга. Отец глядел напористо, пытливо, как всегда. А сын – как-то смущённо и даже вроде бы немного виновато; так, бывало, он в детстве смотрел, когда напроказит.
– С приездом! – Отец говорил громко, властно. – Долгонько вы чего-то собирались…
– Да так уж получилось, извиняйте.
Отчего-то краснея, Ирина Арсеньевна вышла из зала.
Остановилась, замирая сердцем – руки инстинктивно прижала к груди.
"Господи! – мелькнуло в голове. – Что теперь будет?" Она перекрестилась, когда услышала:
– Ну, что мы тут стоим с тобой, как два бедных родственника? Давай, сын, показывай, где твоя половина! И парень – чуть смущаясь – показал.
За богатым праздничным столом сидела – в буквальном смысле – половина женщины. Лицо её было прекрасно – иконописное лицо, можно сказать. Светло-русая и пышная причёска блестела заколками. Юная грудь в полукруглом разрезе приятно и упруго выделялась. А вот ноги, ноги – после крушения поезда – пришлось ампутировать.
Строевой офицер побледнел и волосы точно примёрзли к загривку. В наступившей мёртвой тишине заунывно зажужжала муха. На часах, висящих в зале, секундная стрелка стала стучать не хуже молотка. И так прошло, казалось, больше вечности…
Хрустя хромочами, офицер широко и твёрдо подошёл к столу, взял бутылку, стакан пододвинул – водки набуровил до краёв.
– Ну, что? – Он посмотрел на юную красавицу. – За встречу! За мир во всём мире! Но прежде всего – за любовь! А где генеральша? Всё на кухне? В окопах?
Мать стояла за стеной и плакала, ногтями соскребая цветочки на обоях. Стояла и слушала, как балагурит, бодрится Арест Варлаамович. Потом он приказал подать гармошку – жена принесла и пугливо уселась на краешек стула. Полковник снова тяпнул водки и заиграл, застучал каблуками всё громче, всё чаще. Он пытался плясать, но не мог, не умел, и всё равно выкаблучивался – давал такого дробаря, что посуда на столе позвякивала.
Эх, яблочко!
Да на тарелочке!
Кто-то в бой пойдёт,
Кто-то к девочке!
Жутковато сверкая глазами, полковник так широко растягивал тальянку, словно хотел разорвать. Потом он резко прекратил наяривать – освободился от широких ремней. Постоял посреди зала, загнанно дыша и глядя в пол. Медленно выдвинул ящик стола, и в руках у него неожиданно оказался маузер, один из тех, с которым, быть может, моряки митинговали во времена революции.
За столом переглянулись. Мать сдавленно охнула. Сын подскочил, как ужаленный, – чашку с салатом чуть не опрокинул.
Полковник достал сигарету. В гробовой тишине сухо щёлкнул курок и воронёный длинный ствол, смотрящий сыну в лоб, озарился голубовато-оранжевым пламенем – этот маузер был зажигалкой.
Офицер прикурил. Исподлобья посмотрел на побледневшего сына, на невестку, обсыпанную брильянтами.
– Ну, так что? – Он косорото улыбнулся. – "Горько", однако! Чего припухли? Давай, давай. Не пригласили на свадьбу, так мы теперь сыграем тут. И никаких возражений. А то я вас разжалую до рядовых. "Горько", я сказал! И очень даже "горько"!
Раскрасневшийся Арест Варлаамович опять набуровил водки. Выпил. Крякнул. Подмигнул молодожёнам. И опять сграбастал несчастную гармонь.
Романс о великих снегах
Певец, родившийся в России и прославившийся, жил теперь за границей, и повсюду за ним тянулся длинный шлейф легенд и всевозможных слухов. Говорили, будто голос его, золотой баритон, застрахован на сколько-то там миллионов долларов. Говорили, что когда он пел, плакали не только люди с каменным характером – рыдали даже каменные статуи в концертных залах. Голос Певца проникал в такие потаённые глубины человеческой души, куда, казалось, никому доступа нет – кроме Господа Бога. После концерта, особенно первое время, когда Певец ещё стеснялся отказывать, его брали в плен многочисленные фоторепортёры, газетчики, поклонники. Под нос толкали фигу микрофона, спрашивали:
– Как вам удается извлекать из себя такие божественные звуки?
Грустными глазами устремляясь в какую-то неведомую вдаль, Певец отвечал: – Мама таким родила.
Никто не знал, что в этой фразе имеется "двойное дно".
Сам Певец долгое время не ведал всей горькой правды своего рождения. И только уже перед самой кончиной мать Певца коснулась печальной темы.
– Прости, сынок, – за что-то вдруг повинилась Мария Степановна, – война была, голод-холод гулял по стране. Отец на побывку пришёл после ранения. Весёлый такой. Песни пел, на тальянке играл. А когда уходил, дак заплакал – до сих пор он у меня в глазах стоит. Чую, говорит, Мария, не вернусь. Так оно и случилось. Похоронку весной получили. А перед этим-то, сынок, была зима. Страшенная такая, не дай бог. Ты родился в ту зиму. Да только перед этим-то, сынок, ты натерпелся… Вот за это, сынок, и прости…
Драматической своей истории появления на белый свет Певец никому никогда не рассказал. Разоткровенничался он только однажды, когда познакомился с Петром Сибиряковым – талантливым скульптором, давно стремившимся увековечить образ Певца.
* * *
Гостиница "Россия" в центре Москвы – гостиница времён советской власти – представлялась верхом шика, блеска, и останавливался там далеко не каждый смертный. Однако скульптор оказался человеком пробивным – сибиряк. Добившись проживания в гостинице, скульптор пытался пробиться дальше – в номер знаменитого певца. Но это оказалось делом не только трудным – безнадёжным. На пороге номера денно и нощно непрошеных гостей встречал хорошо одетый мордоворот, телохранитель с нижней челюстью бульдога, полупудовыми кулаками бойца. По телефону дозвониться тоже бесполезно – сам Певец трубку никогда почти не брал, вокруг него всё время хлопотала свита.
Однако нужно знать характер скульптора, нужно видеть, каков он из себя – сам точно скульптура, из камня тёсаная.
Пётр Иннокентьевич Сибиряков – монументальный, основательный. Косые чалдонские скулы – красновато-гранитные, отполированные наждачным ветром, солнцем. Плотные, прокуренные зубы сверкали сырым янтарем. Даже тёмно-рыжий, грубоватый волос на голове, на бороде казался вылепленным из мокрой глины – особенно после душа или русской бани. Руки тоже создавали впечатление буроватой породы, прошнурованной голубыми прожилками, среди которых мерцало высшей пробы золото – замысловатый, изящно сработанный перстень печаткой. Белая рубаха так плотно облегала Сибирякова – будто фигура из чистого мрамора. Серые большие башмаки, когда он грохал по коридору гостиницы, наводили на мысль о статуе пушкинского "Командора".
Могучему такому человеку – только горы сворачивать.
Сибиряков прекрасно это понимал и потому иногда вёл себя дерзко – буром пёр по жизни. Если в голову что-то втемяшилось – непременно добьётся.
И вот однажды он дозвонился-таки до Певца. Сбивчиво стал объяснять, кто он такой, что нужно.
Приятный голос в трубке отвечал:
– Ваши работы я видел в Лондоне, в Париже. Мне понравилось. А вот насчёт того, чтобы встретиться – я же весь расписан, как паровоз!.. Так что извините, не могу.
Потом ещё прошло сколько-то времени, Певец улетел на гастроли за океан, чтобы вернуться в Россию только через полгода. И опять Сибиряков, настойчиво-упрямый и вместе с тем деликатный, дозвонился до Певца.
* * *
И, наконец-то, встретились они. И скульптор был немного разочарован простотой Певца – без грима, без концертного фрака смотрелся не очень эффектно. Однако же, в нём сразу ощущался необъятный горизонт, внутренняя свобода, какая даётся или от рождения, или в результате каторжного труда над собой – это свобода человеческого духа, прошедшего и огонь, и воду, и медные трубы.
Певец приехал не один. Неотступной тенью следовал за ним телохранитель, уже знакомый Сибирякову, – молчаливый, мрачноватый мордоворот в тёмных очках и ещё какой-то низкорослый тип с прилизанными волосами; импресарио, как позже выяснилось. Кроме того, была машина сопровождения – мигалка, сирена. Сибиряков поначалу затосковал, когда гости нагрянули на Сказочное озеро – всех карасей распугают.
Мастерская находилась в Подмосковье – в берёзах, на берегу живописного озера, кругом которого Пётр Иннокентьевич предусмотрительно подчистил мусор, тропинки посыпал песком и гравием, и только что травку-муравку не подстриг парикмахерскими ножницами на газонах – так хотелось угодить.
После удачного похода на карасей – клевало как по заказу! – расположились в мастерской, где молодой "каменотёс" собирался увековечить Певца. В мастерской шедевров не было пока, но уже встречалось кое-что такое, что завораживало.
– Я чернорабочий от искусства, – простодушно объявил Сибиряков, прилаживаясь к новому творению. – Звёзды с неба не хватаю. А зачем хватать? Пускай горят.
Двумя руками поправляя серебряную гриву, Певец похвалил:
– Вы молодец. Сегодня мало тех, кто, не стесняясь, называет себя чернорабочим искусства.
– А что стесняться-то? – спросил Сибиряков, проворно колдуя над сырою податливой глиной.
– Э, не скажите! – возразил Певец. – Сегодня в искусстве немало бездарных, которые под гениев работают. Вы, дескать, меня не понимаете, потому что я ушёл так далеко вперёд…
За разговорами и за работой время летело незаметно. За большими окнами воздух уже сурьмился. Закат бурой глиной вылепился вдалеке за озером, за берёзами. Звезда в небесах засверкала – отразилась в тёмном озерном зеркале. Облака накатывали с севера. Воздух, льющийся в форточку, свежел, отсыревая перед дождем.
Свита Певца заметно поскучнела – сидели за шторкой, играли в шахматы. А потом в кармане у импресарио сработало какое-то хитрое устройство, принимающее сообщение – мобильных телефонов ещё не было. И через минуту распорядитель гастролей, выйдя из-за шторки, доложил немного виноватым голосом:
– Концерт перенесли. У них ЧП. Просили извиниться.
– А завтра что по плану? Импресарио подробно доложил.
– Хорошо. – Певец улыбнулся. – Мы ещё карасей потаскаем, да, Пётро Иннокентич?
– За милую душу! – Хозяин мастерской обрадовался, ни на секунду не прекращая своей кропотливой работы.
Гость поднялся, не спеша по мастерской прошёлся, останавливаясь то в одном углу, то в другом. Ему был по душе весь этот творческий ералаш, говорящий о вдохновенном трудолюбии хозяина. А главное, что подкупало – достоинство Сибирякова, его неумение и нежелание лебезить, рассыпаться мелким бисером перед знаменитостью. Видно было, что он любит, почитает Певца, но делает это с очень редким мужским достоинством, которое бывает присуще только большому таланту, знающему цену себе. И всё это располагало Певца к тому, чтоб задержаться теперь, когда горизонт нежданно-негаданно очистился от очередного выступления.
Наблюдая за работой хозяина, гость подумал: "Неординарный человек за единицу времени успевает гораздо больше, чем любой другой…" – Ваши работы я впервые увидел на выставке в Лондоне, и после этого меня заинтересовало ваше творчество. – Певца неожиданно потянуло пофилософствовать. – Тайна творчества – есть тайна превеликая, и вряд ли мы прольём хоть каплю света на это великое таинство. Хоть что касается лично меня – завесу тайны мама приподняла однажды. Война тогда была, голод-холод гулял по стране. Но не будем о грустном…
Сибиряков, сполоснувши руки, яркий свет включил на потолке и сбоку. Достал табак и зарядил причудливо изогнутую тёмно-вишнёвую трубку. Раскурил от свечки, которую зажёг в массивном старинном подсвечнике. Отгоняя синеватое облачко от лица, задумчиво проговорил:
– Кажется, Хемингуэй вывел такую формулу: писатель должен иметь несчастливое детство. Или что-то наподобие того.
Покачав лобастой головой, Певец возразил:
– Если верить Хемингуэю, то у нас, в России, каждый второй должен стать писателем. Столько несчастья посеяно по детским домам и приютам. Да и в семьях тоже зачастую счастья кот наплакал…
– Согласен, – ответил скульптор. – Несчастливое детство – это ещё не гарантия Божьего дара. А Пушкин? А Лермонтов? Можно ли назвать их детство несчастливым?
Помолчав, Певец неожиданно выдал:
– А можно ли назвать счастливым детство Пушкина? – Простите, но как же? Всё-таки дворянство, обеспеченность…
– Это внешний рисунок. А если поглубже копнуть? Мамки рядом нету. Няня все врёмя сидит под боком. "Скучно, няня, грустно, няня!" Или: "Выпьем, добрая подружка, бедной юности моей…" А где же образ матери? Где золотой, священный образ, который для младенца служит путеводною звездой? Где он? Вот вам и счастливое дворянское детство! – Присевши на минуту, Певец опять прошёлся по мастерской, непонятно отчего-то разволновавшись. Потом остановился, избоченив голову, залюбовался женским, золочёным изображением – в мастерской немало подобных образков.
– Жена? – поинтересовался Певец.
– Она. – Вздыхая, скульптор погрыз тёмно-вишнёвую трубку и добавил: – Искусствоведьмочка.
Музыкальный слух Певца уловил печально-неприязненные нотки в голосе скульптора.