Чай со слониками. Повести, рассказы - Вячеслав Харченко 14 стр.


Любовь – музыка сердца

Лена стояла на окне и мыла стекло, горячие водяные капли падали с губки на подоконник, а потом, скопившись на подоконнике, стекали на землю. Ровно под окном, около брошенного кем-то на землю журнала "Лиза" и рядом с оставленным детским совком розового (нет, красного) цвета, образовалась небольшая лужица, от которой на промозглом октябрьском воздухе шел серебристый пар. Пар струйками уходил в небо, и казалось, что это отлетает чья-то подгулявшая душа в поисках лучшего мира.

Когда Лена домыла левую створку, то взялась за правую, но встала как-то неудачно, нога соскользнула с подоконника, и Лена упала со второго этажа панельного пятиэтажного дома, ударившись спиной об асфальтовую дорожку, проходящую под окнами.

Лена полежала немного, потрогала себя. Не чувствуя боли, но понимая, что, наверное, ушиблась или даже что-нибудь сломала, встала и, опираясь о стену дома, пошла на остановку автобуса, чтобы доехать в травму.

Там, на остановке, ее, анабиозную, и обнаружил Сергей Петрович и довез до травмпункта, а потом и в областную больницу, где Лене через две недели вставили титановую пластину в позвоночник.

– Теперь ты – железный человек, – вздохнул папа, рассматривая эту странную пару: Сергея Петровича и Лену.

Дочери было восемнадцать лет, а Сергей Петрович старше папы на три года. Но Лена осторожно брала ладонь любимого, проводила ею по губам и говорила:

– Любовь – это музыка сердца.

С этим папа ничего не мог поделать. Так в доме стало два хозяина, отчего происходили постоянные ссоры.

– Где мой молоток? – кричал в гневе папа, дергая руками и ногами, а Сергей Петрович только улыбался.

– Куда подевались пассатижи? – вопил папа, бегая из комнаты в комнату, а Сергей Петрович примирительно поднимал руки к потолку, как бы показывая: мол, вешал люстру и не положил пассатижи на место.

И только одна Лена повторяла:

– Любовь – музыка сердца.

Однажды папа собрался и ушел, а вернулся через пятнадцать лет, когда Сергей Петрович, задохнувшись, закончил свой путь прямо на Лене. Он лежал голый и синий, с дурацкой блаженной улыбкой на устах, с корявым коричневым родимым пятном на копчике, глупый и скукожившийся.

– Любовь – это музыка сердца, – сказала Лена, с трудом вылезая из-под вмиг отяжелевшего Сергея Петровича.

– Эх ты, железный человек, – прошептал папа.

Чужие письма

Это была первая и единственная женщина, у которой я тайно перечитывал электронную почту. Красивая, очень-очень красивая. Высокая. Стройная. И домашняя. Когда она стояла перед широким, необъятным, посеребренным зеркалом в моей дээспэшной прихожке в ореховых тонах и тщательно, не пропуская ни одного сантиметра тонкой кожи, рассматривала бледное и одухотворенное лицо с небольшими синими мешками под глазами, я незаметно наблюдал за ней из другого конца длинного сталинского коридора, попыхивая сигаретой. Она медленно и осторожно массировала виски наманикюренными пальчиками, прикладывала тоненькие кусочки огурца к набухшим от короткого сна векам, вытягивала в разные стороны алые артистические губы, тренируя улыбку и уныние. Иногда она морщила лобик. Иногда лицо приобретало вид воинственный, до конца не понятный и неудобный мне. Бывало, оно светлело. Сверкали синие широкие глаза. Одинокая каштановая масленая прядь падала на ровный, как хоккейная площадка, белый лоб. Из-под короткого китайского халата в мелкую красную шотландскую клетку торчали крепкие, мускулистые, пока еще молодые ноги, ровные и однотонные, без единого пятнышка, с небольшой родинкой на левой ступне. Изящные, ухоженные ногти выкрашены в странный, фиолетовый, как говорит моя мама – вдовий цвет.

Не скажу, что у нее был простой пароль. Я пару раз самостоятельно тыкался: подбирал по фамилии, по имени, по дате рождения, по кличке кота, по номеру мобильного телефона. Ничего не получалось. Скачал специальную программу с торрентов. Она перебирала пароли так долго, что я просто плюнул. Я не очень упрям и терпелив, скорее нервен и взвинчен. А потом ей самой что-то понадобилось: "Дай, дай я проверю почту!" Она, как была, неглиже выскочила из кровати, босиком вбежала в паркетную гостинку, бросила мою темно-зеленую футболку в черное кожаное компьютерное кресло и уселась в него бочком голой попой, как девица девятнадцатого века на лошадь, так что к полу свесилась нежная розовая половинка. Не с первой попытки зашла в интернет (большая редкость для моего провайдера), и пароль навеки сохранился в реестре. Добыл я его не сразу, но у меня много друзей-технарей из прошлой жизни. Админ Юра Фильцов вытащил его за бутылку армянского коньяка. Хотя где сейчас найдешь настоящий неподдельный армянский коньяк? Виски я ему притаранил.

После этого я стал регулярно читать ее переписку. Ничего необычного: тупой, раздражающий, выводящий из себя спам. Скидочные талоны на парфюмерию, нижнее белье, протезирование, конные прогулки, спа, ювелирку, книги, ремонт (куда без ремонта). Сообщения из "Фейсбука" и "Контакта" от друзей и сокурсников. Иногда проскользнет сухое письмо от мужа или поздравительные открытки от детей. Даже и не знаю, зачем я все это читал. Разве иногда "угадывал" ее мысли. Смотрел, что ей интересно. Вот купила она кирпич "Китайская архитектура эпохи Минь", так я ей вазу из галереи подкинул. Не старина, конечно, но смотрится солидно, хороший ширпотреб. Можно поставить на кухне в угол для счастья или за штору в спальне сунуть. Ложишься вечером, прыгаешь с разбегу в кровать, а тут тебе красотень. Крикнешь – эхо бездонное, посмотришь – нету никакого дна. Потом еще с индийским ковриком по цвету после ремонта ванной "угадал" и часы солнечные, эксклюзивные, греческие впарил, когда муж ей дачу на Истре купил. Она ко мне после этого на "вольво" подъехала и сказала: "У тебя, Гарик, нежное, чувствительное сердце. Ты, Гарик, интуит".

Я сам не понимал, что ищу в ее почте. Рассматривал фотографии подруг, родственников, кота, пейзажи Испании, Турции, Египта, Голландии, Крыма, Сейшел, Тая. Хотя подсознательно знал. Боялся, что Лера (ее звали Лера) мне неверна. Ну, муж – это нормально, а вот есть у нее еще кто-то или даже не один какой-то человек, а целых два или несколько. Странно, любовник ищет соперника, словно муж это и не соперник, а что-то обыденное, как умение дышать или необходимость ходить в туалет или принимать пищу. При этом я понимал, что сам-то у нее возник случайно, так как она, будучи существом домашним (kinder, küche, kirchen), никак не могла оказаться на том выступлении, но его спонсировал муж. Ему как меценату нужно было появиться с официальной женой, а не с жопоногой блондой под два метра. Просто поговорили, перекинулись словами, я даже не уверен, что что-то к ней испытывал, да и Лера, я думаю, ничего не ощущала, просто устала от этих мужниных девок, а тут я из другой жизни, вот она и пришла на следующий сейшн уже одна. И вот уже одиннадцать лет ее муж Алик думает, что Лера по четвергам на йогу ходит, а она ко мне в Отрадное ездит. С возрастом меньше видимся, а когда женился, так вообще думал: Лере отходную и разворот-поворот. Но буквально через месяц потянуло на чтение (жену, значит, не взломал, а без Лериного творчества не могу). Смотрел письма, смотрел и вызвал ее, но только на съемную квартиру в то же Отрадное. Как раньше, только на равных. У нее муж и дети, у меня беременная жена.

А дальше я и не знаю, что произошло. Лера приехала поздно. Долго не могла запарковаться. Понаставят, уроды, что влезть негде. В итоге приткнулась за квартал. Шел мерзкий, холодный, гнетущий осенний дождь. Морось била в лицо, забиралась под одежду, холодила кожу, приходилось то и дело протирать очки. Зонта у Леры не было, а я не додумался выйти со своим, боялся, что кто-нибудь увидит нас вместе. Когда она вошла и разделась, мы пошли на кухню. Я достал бутылку французского бренди и нарезал брауншвейгской колбасы. Мы выпили. Лера удивительно быстро набралась, сползла на пол, взяла мою ладонь в свою руку и с каким-то напряженным сопением стала говорить: "Я люблю тебя, Гарик, как я люблю тебя, Гарик", – а я стоял с ней, сидящей на полу, рядом и не знал, что ответить, потому что не ожидал от нее такого. Мы двенадцать лет встречаемся, а тут такое. Я смотрел на ее потекшую тушь и думал: "Это все, это все, надо разбегаться". И Лера эту мысль почувствовала, резко поднялась и быстро пошла к двери. Я еще неделю читал ее почту, но потом Лера сменила пароль.

Сейчас, а мне теперь шестьдесят, я думаю, что Лера всегда знала, что я читаю ее почту, и нисколько этому не противилась, а даже, наоборот, считала это знаком особой близости, особых отношений, любви.

Ки-сю-ня

Любу с кем-то перепутали. Когда она позвонила в старинную Люблинскую музыкальную школу, расположенную на Летней улице в усадьбе Дурасово, и хотела назначить день встречи, то чей-то звенящий раздраженный голос резко перебил ее:

– Мы же уже договорились. Вы приезжаете к пяти и все снимаете.

Она осторожно положила телефонную трубку, взяла видеокамеру, завернула ее в полосатую черно-белую сумку, когда-то кожаную, а теперь затертую до проплешин, и, насвистывая что-то веселое, кажется "Истамбул-Константинополь", закуталась в белый, модернистски пожеванный плащ и пошла радостная по весенней пробуждающейся от зимнего сна улице в Люблинский парк.

Желтая дворянская усадьба с белым куполом и такими же, то ли белыми, то ли бежевыми колоннами, с домашней церковкой и золотым, блестящим в лучах майского солнца крестом над головой, виднелась среди еще голых коричневых деревьев, сквозь которые бил яркий оранжевый солнечный свет, отчего вид окружающего пространства был библейский. Так сквозь витражи католических храмов льются на мозаичный пол теплые пропыленные лучи, так восходит раннее красное солнце, касаясь из-за горизонта розовыми стрелами еще холодного, но уже отступающего ночного неба, так после долгой зимней спячки рождается новая жизнь, просыпаются букашки, поют прилетевшие птахи и орут ошалевшие коты.

В дверях ее встретила молодящаяся женщина в художественном сиреневом беретике крупной вязки и, немного помявшись и вжавшись в косяк, пропустила Любу внутрь и проводила в пустую музыкальную комнату, где стоял раскрытый рояль. В ожидании преподавателя и ученика женщина для вида предложила гостье чая, но так как ожидала, что Люба откажется, то Люба покачала головой и, усевшись с краю на стул, стала подготавливать камеру к съемке: жать на кнопки и устанавливать необходимые режимы.

Через десять минут в коридоре раздались негромкие шаги, и в зал вошла высокая беловолосая женщина в просторном желтом платье, что казалось странным, так как фигура у нее была ладная, а платье скорее скрывало фигуру, чем подчеркивало ее красоту, но этой женщине думалось, что так, наверное, лучше, или в жизни у нее не было рядом человека, который бы все ей объяснил. За женщиной в комнату проник мальчик, и мальчик этот был, как говорят, "с ограниченными возможностями" – с огромным широким лбом и удивленными бровями, похожий на фарфоровую китайскую куколку, с вечно улыбающимися, смеющимися раскосыми щелочками глаз.

"Бедный малыш", – подумала Люба.

Женщина внимательно осмотрела Любу, с благоговением взглянула на камеру и, представившись Еленой Сергеевной, обернулась к мальчику и произнесла:

– Васюта, садись за рояль.

Мальчуган радостно залез на стул, поднял крышку, положил пальцы на клавиши и приготовился слушать преподавателя.

– Ки-сю-ня, – пропела женщина.

"До-ре-ми", – сыграл мальчик.

– Ки-сю-ня, – более высоко пропела беловолосая.

"Фа-соль-ля", – взял мальчик.

– Ки-сю-ня, – заулыбалась женщина и погладила Васю по голове.

Мальчик засмеялся: "До-ре-ми".

Любаша тихонько сидела в уголке и, не шевелясь, снимала эту странную женщину и мальчика, камера то выхватывала лицо Васюты, то спину женщины, то переходила за окно, где с той стороны стекла, на жестяном отливе, сидели три горделивых голубя, наверное, в ожидании крошек хлеба, которые им обычно давали сотрудники музыкальной школы.

Неожиданно Васюта заиграл что-то необычайно сложное и вместе с тем легкое, как радостная птичья песня. Женщина стояла рядом, положив мягкую пухлую ладонь ему на плечо, как близкая родственница. Прическа ее растрепалась, и непослушная прядь выбилась на ровный мраморный лоб с едва заметными поперечными морщинами.

Звуки то упирались прямо в потолок, то расползались по углам комнаты, а потом вдруг, собравшись в единое целое где-то в центре, разлетались в разные стороны и казалось, что сейчас произойдет что-то совершенно важное. И этот мальчик-инвалид, и эта милая женщина отринут плоть, воспарят, словно неведомые разноцветные переливающиеся птицы, и обретут свободу, такую важную и нужную им.

Казалось, весь мир для мальчика превратился в звук. И Любаша, и видеокамера, и преподавательница – все это были звуки, которые он своими детскими, но уже умелыми руками осторожно вытаскивал из глухих черно-белых клавиш. Васюта раскачивался на стуле, полузакрыв глаза, с блаженной улыбкой на лице.

В том месте, где Васюта сбивался, преподавательница помогала ему, громко и нараспев пропевая неверные ноты: "Ки-сю-ня", – и мальчик начинал снова, стараясь больше не допустить ошибки и не сбиться.

Иногда казалось, что для мальчика не существует ничего кроме музыки: и Любаша – это музыка, и птицы за окном – это ноты, и яркий весенний свет – это плохо уловимые волновые вибрации, которые мы не можем никак различить, а он, такой нескладный и фарфоровый, легко переводит в чарующую мелодию.

P.S.

При монтаже фильма работники наложили другую звуковую дорожку, и все эти кисюни пропали, но Любаша ходила по дому и шептала вслух:

– Ки-сю-ня.

– Господи, что ты там шепчешь, – спрашивал ее муж, но Люба только обнимала его со спины, упиралась острым подбородком в его уже начавшую лысеть голову и пела:

– Ки-сю-ня.

Серьги

Огромные слезы-серьги, длинные, серебряные, с черным налетом висюльки, болтались на ее нежных ушах. В самом центре сверкал голубоватый фианит, и грош цена была этой бижутерии, но Света любила серьги, а я ненавидел, потому что они достались от бывшего мужа.

Я много раз незаметно прятал серьги. То бросал в дальний угол бежевой вместительной прикроватной тумбочки, то засовывал под свою аляповатую смятую подушку, то порывался выбросить их в окно, но не решался этого сделать. Даже не из-за скупости, а потому что Света искренне их любила, то ли не замечая моих мучений, то ли, наоборот, специально вызывая их. Ведь ей казалось, что ревность – это важное чувство, подкидывающее время от времени дровишки в наш то и дело затухающий семейный костерок.

Я никогда не понимал Свету. Купил ей и золотые сережки с россыпью мелких пупырчатых бриллиантов, и серебряные тайские с зеленоватым малахитом стрелы, и даже приобрел в Израиле у какого-то араба за неплохую цену еврейские сережки со звездой Давида посередине, но она все равно в повседневной жизни носила серьги, подаренные бывшим мужем.

Как-то раз я схватил ее за руку, резко развернул к себе лицом и спросил:

– Зачем ты это делаешь?

Но она тихо засмеялась и протянула мне в зажатом кулачке сломанную злополучную бижутерию. Серебряный вытянутый листик, украшенный рунами, отломился от кругляша-основы, и тихая безоблачная радость очумело вплыла в мое измученное сердце.

– Ты же починишь их, – тихо прошептала она.

– Починю, – улыбнулся я.

Залез на антресоли. Достал слесарный набор, которым пользовался лишь однажды, когда надо было подпилить замочек на старой проржавелой оконной решетке. Вынул миниатюрные узкобедрые круглогубцы. Нашел острый швейцарский ножичек, подаренный мне покойным Н. Включил побольше света в вообще-то мрачной и темной кухоньке и выложил все это богатство на обеденном столе.

И вот когда я оттягивал тонкий и ненадежный крючочек, то неожиданно понял, что ничто не мешает мне немного дернуть рукой и уже никто, никто не сможет восстановить эту злополучную серьгу, но я почему-то не дернул, хотя мог. Легко мог, запросто, но не дернул. Починил и вернул серьги Свете. Она их теперь так и носит, словно это абсолютно нормально, словно она и не понимает, насколько я бываю раздражен, видя ее в этих сережках.

Прогульщица

От старого, обрюзгшего учителя музыки с маслеными волосами несло крепким, вонючим, дешевым табаком и тройным одеколоном. На синих отечных щеках с жирной кожей и поперечными складками виднелась дневная седая щетина.

Парта у меня была первая, когда Семен Федорович наклонялся над ней и глядел на меня сквозь толстые линзы роговых очков, то кусочки белой рассыпчатой пыльцы-перхоти слетали на мою каштановую школьную форму.

Он наклонялся близко, к самому подбородку, шевелил пухлыми губами и спрашивал: "Люба, ты слушала дома "Петю и волка"?" – а я с трудом сдерживала тошноту и заливалась краской. Нервно отворачивалась в сторону. Даже если что-то и помнила, то все равно молчала, а Семен Федорович думал, что я не выучила домашнее задание.

Однажды я просто не пошла к нему на урок, ходила по длинным гулким коридорам, пряталась в исписанном непристойностями полутемном туалете, сидела в пустой рекреации на холодном каменном подоконнике и играла сама с собой в фантики. Мы их вынимали из заграничных цветастых японских жевательных резинок. Я сидела и играла сама с собой, когда бойкая и ответственная комсомолка Ирочка Пехтерева из девятого "Б" отловила меня, схватив крючковатой рукой за плечо так, что остались фиолетовые подтеки на коже.

– Кто ты, из какого класса? – спросила она, по-московски квакая, вызывающе звонко, как Царевна-лягушка.

Я молчала.

Ирочка почему-то не повела меня в учительскую и не сдала одутловатой одноглазой директрисе с жутким бриллиантовым шариком вместо глаза. Стала водить по свежевымытым кабинетам с запахом хлорки и половых тряпок, и уже во втором сидели мои одноклассники и ужасный жеваный Семен Федорович взял мою руку в свою потную теплую ладонь и прогремел:

– Люба, почему ты не ходишь ко мне на уроки?

Страшно смутившись, кусая губы, с трудом выдавливая слова, не смотря ему в лицо, я выпалила:

– Вы мне не нравитесь.

И заметно сникший и побледневший учитель музыки спокойно, как-то даже с нежностью, произнес:

– Что ж, имеешь право, имеешь право, иди садись на место.

А потом он уселся за пианино и заиграл что-то легкое, мучительное и живое одновременно, а я смотрела в огромное глазастое окно с видом на пустынный холодный двор и иссиня-черную наглую ворону, перепрыгивающую с ветки на ветку красноокой и тонкостволой рябины, и мне хотелось плакать, так красиво играл Семен Федорович.

Назад Дальше