Чай со слониками. Повести, рассказы - Вячеслав Харченко 18 стр.


Счастье

– Я его не понимал никогда, вроде домов и квартир сам не знает сколько, участки по всему Подмосковью, пара заводиков, три турбазы, магазинов с десяток, а за сто рублей удавится. И ладно бы тратил что-нибудь, а то приедет на мерсе, в своем кабинете запрется и дует виски. Хоть бы шалав позвал или рифмоплетов с мазальщиками и музыкантами, а то сидит и пьет гранеными стаканами, – Андрей сидел возле удочки и жевал сухую травинку. От скуки он копался в карманах защитных брюк и то и дело смотрел на часы мобильного телефона, который доставал из брезентовой ветровки.

Карась ловился неохотно: то ли период нереста, то ли с утра менялось давление. Карась нерестится пять раз в году, поэтому никогда нельзя сказать, будет ли сегодня клевать.

В пять часов Сергей Платонович вытащил двух рыбок с ладонь, а потом как отрезало. Уже к восьми успели сбегать в ларек за горячительным, но поплавки стояли как вкопанные, а донки не шевелились и не звенели.

Сергей достал из верхнего кармана пиджака пачку сигарет и чиркнул зажигалкой. Зыбкое пламя скользнуло по кончику сигареты. Спираль фиолетового дыма устремилась к облачкам.

– Ты пойми, – чуть подумав, ответил Сергей Платонович, приземистый красный мужичок с грубыми заскорузлыми пальцами и голубыми глазами, – ты на завод пришел, к станку встал, норму выдал, после смены стакан залудил, борща, приготовленного Нинкой, навернул, детям пинков надавал – и спи спокойно, никто тебе мозги не выносит. А Федору Петровичу того подмажь, перед мэром наклонись, налоговой отстегни, санэпидемстанцию уговори, ментам и эфэсбэшникам дай, бандитов не забудь, за добро дрожи, вот он и пьет, что ему еще остается делать.

– Ну, пьет так пьет. Но вот ты, Сережа, идешь на рынок, сидит бабка, ты же ей десятку кинешь, – Андрей отвлекся от удочки и не заметил, как поплавок предательски накренился и поплыл.

– Тащи, тащи! – дернулся Сергей Платонович и Андрей резво подсек.

Коричневая леска, выкрашенная под цвет воды, стремительно натянулась, удилище выгнулось, заарканенный карась заметался по отмели, но был он грамм пятьсот, поэтому подсачек не понадобился. Андрей аккуратно вытянул рыбку по песочку, вынул крючок из губы, бросил карася в проволочный садок, протер руки тряпкой и радостно улыбнулся.

Когда Андрей насадил на крючок белый окатыш манки и заново закинул удочку, Сергей Платонович спросил у него:

– Откуда ты все это знаешь, Андрюш?

– Я у него прошлым летом сторожем с проживанием на даче работал за пятнадцать тысяч. Оборжаться. Выделил мне сторожку. Где, говорю, холодильник? А он: живи так, электричество дорогое. Где, спрашиваю, газ, – а он говорит: на костре пожаришь, газ дорогой. Стал прибираться, нашел гору картона, что, спрашиваю, делать. Говорит, порви на полоски.

– Зачем? – Сергей улыбнулся. – Зачем рвать-то?

– Говорит, печку топить. Он картоном печку топит, ни углем или дровами, а картоном.

– Путаешь ты что-то, Андрюш, наверное, разжигает просто картоном.

– Проверял меня. Возьмет и пять тысяч рублей на видном месте оставит или бутылку виски недопитую, а потом: где моя пятихатка, ну-ка дыхни.

– Легко быть щедрым, когда сам не зарабатываешь.

Неожиданно из кустов вынырнула беременная кошка Маруська серо-полосатая и стала тереться о резиновые сапоги Сергея Платоновича. Где-то в садке плавала пара ротанов, которых все равно было стыдно нести домой, и Сергей кинул их кошке. Маруська не сразу, но накинулась на них, заскрипела рыбья чешуя, послышалось чавканье. После еды кошка попила воды из пруда, немного посидела у ног рыбаков и пошла к следующим.

– А потом, надо еще понимать, кому даешь, – Сергей Платонович повернул к Андрею широкоскулое лицо и улыбнулся.

– Вон у церкви бич стоит, ему сколько ни дай, все одно пропьет. Один раз я веселый был, подкалымил тридцать тысяч, пол перестилал в СОТе, ну и сунул ему тыщу. Говорю, иди купи себе еды, одежды, а он трое суток не просыхал.

Вдоль берега плыла рыжая водяная крыса – ондатра, она отфыркивалась, как чайник, и держала в зубах полбуханки хлеба. Наверное, кто-то из рыбаков бросил на подкормку, а она стащила.

Алое солнце розоватыми лучами освещало ровную звенящую гладь вытянутого сосиской карьера. Зудящие комары американскими субмаринами атаковали руки, ноги и шею.

Андрей достал антикомарин, пшикнул в ладонь и растер по коже.

– Теперь клевать не будет, запах же, – звякнул колокольчик на донке, Сергей присел перед удилищем и стал ждать потяжки.

– Ну так вот, к Федору Петровичу психотерапевт зачастил, я сначала думал по белочке, а потом подсмотрел в окно дачи, а Федя на диване лежит вещает: типа очень дрожу за свое имущество, от этого и пью.

Донка так больше и не шелохнулась, и Сергей Платонович решил перекинуть снасть. Снял колокольчик, смотал на катушку леску и перепроверил наживку. Манка и хлеб растеклись, но и червей он тоже решил сменить. Навозные черви долго в воде не держатся.

– Вправо не кидай, коряга, я в прошлом году там потерял два поводка. Давай допьем, что ли, – и Андрей разлил остатки водки по пластиковым стаканчикам, предложив Сергею домашние бутерброды с колбасой.

– Все мы тараканы, сегодня есть, а завтра ничего нет, – Сергей закинул в горло содержимое стакана, немного поморщился и занюхал бутербродом.

От противоположного берега отчалила резиновая лодка. Сгорбленный небритый приезжий рыбачок перебирал синими руками кружки, выставленные на щуку. Бедный и не знал, что по весне был замор и весь хищник – щука, окунь – погиб, остались неприхотливые караси и ленивые ротаны.

– Ну что, сматываемся, – Андрей потянулся к удочке и стал вставлять колено в колено, потом подтянул леску, приставил ладонь к глазам и посмотрел вдаль. – Хорошо-то как!

Встреча

У Ирины Федоровны на даче радио "Эхо Москвы". Не то чтобы я далек от политики, или там либерал, или патриот, просто сидишь на крыльце, удочки на карася налаживаешь, а тебе в ухо через забор: преступный режим да преступный режим. У нее еще дочка Света волонтерит, ездит то в Украину, то на Донбасс. Возит вещи и продукты, помогает чем может бедолагам. Хотя сами-то непонятно на что живут. Картошку не сажают, теплицы нет. Я им то огурцы, то помидоры, то кабачки подбрасываю.

Однажды с востока шла туча, потом громыхнуло и на землю из тяжелого синюшного неба вытекли потоки сливовой воды. В бочку забарабанило с крыши. После грозы пространство очистилось и мучительно запахло озоном.

Потом возле их калитки остановилась "Лада-Калина", из которой вылезла двадцатилетняя внучка с георгиевской ленточкой – в меру стройная, в меру веселая в футболке "Россия священная наша держава", и тату на шее, что-то вроде улитки с рогами. Внучка Лиза учится в Питере на социолога и приезжает нечасто, кажется год не была, как раз с тех пор, как эта катавасия на Украине началась.

А Ирина Федоровна и Света на крыльцо выскочили, стоят на Лизу смотрят, а та дверью машины хлопнула и, даже не обнявшись, заявила, что приехала на селигерский слет движения "Молодая гвардия".

Соседи вообще странные люди. Обычно шепотом разговаривают. Мне через полутораметровый забор только доносится что-то неразборчивое, будто Демосфен набрал камешки в рот и пытается выговориться. А тут все хорошо слышно.

Господи, что там у них началось!

Это у них в Лондоне в парламенте пэры сидят и культурно под пахучий английский чай с молоком ведут неторопливые политические беседы. А у нас, если начинается общественный спор, то мучений и грубостей не избежать. Ведь никакой истории ведения спокойного диалога нету, а есть пример кровавых бунтов, яростных революций, лагерей магаданских и психушек-кащенок.

Ирина Федоровна на крыльцо вышла, подняла вверх свои институтские педагогические руки, воздела их к небу, как Иисус Христос, и произнесла, что этот дом строил ее прадед, а потом дед и отец достраивали, и не было еще такого случая, чтобы порог этого храма переступал такой безответственный и безголовый человек, как внучка Лизка. Что она всегда знала, что их там, в университете, на соцфаке учат дремучести и мерзости. Что невозможно, чтобы в такой благородной семье с таким богатым опытом общественного служения народилась такая внучка.

А Лиза от машины кричит:

– Да если бы не он, то все бы развалилось, и мы бы с колен не встали, все бы нас унижали и использовали, и только благодаря его решительному руководству русский мир и держится.

Света в дом за водичкой побежала, потому что вижу, как Ирина Федоровна сейчас с Лизкой друг в друга вцепятся. И вот подхожу я к калитке и спрашиваю:

– Ирина Федоровна, русский писатель, девять букв, на "б" начинается, на "н" заканчивается, первым изобрел слово "интеллигенция"?

– Боборыкин, – немного подумав, ответила она устало, а сама то на Лизку искоса посмотрит, то на меня взгляд переведет.

– Вот, – говорю, – Ирина Федоровна, нынче кроссворды стали делать совсем глупые, хорошо, что на чердаке нашел "Огонек" за 1994 год, взгляните, – и показываю ей журнал.

Но тут Света с банкой вишневого компота выбежала. Ирина Федоровна в стакан налила и медленно выпила, а Лизка стоит и не знает, то ли ей в дом идти, то ли обратно в машину залазить.

Постояла, постояла, села за руль и уехала к себе на слет, на Селигер, а Ирина Федоровна пошла на веранду и погромче включила "Эхо Москвы". Веселый, разудалый голос запел о гнетущем чудовищном мире, который должен прогнуться под нас. Света же пошла в дом, я ее потом, через час, видел с красными глазами.

Ева

Ничего в Еве не было. Рыжая, худая, низенькая. Постоянно дымила. Когда Ева была маленькая, у нее отец умер от врачебной ошибки. Думали, что язвенный колит, а оказался обыкновенный аппендицит. Когда прорвало, отца даже до больницы не довезли, так и отошел в "скорой помощи".

Закончив московский журфак, она вернулась в город и распределилась в местную газету. Город любил Еву, а Ева любила город. Она обожала ночной блеск сверкающих переливающихся огоньков, дневной рокот пыхтящих автомобилей, спокойный властный ход полноводной широченной реки, пересекающей город, его жителей, неторопливых и вкрадчивых, бродячих кошек и собак, независимо разгуливающих по проспектам с видом настоящих хозяев.

Отец часто снился Еве, и поэтому она писала статьи о врачебных ошибках. Много раз она, захватив с собой меня в качестве оператора, выезжала в какие-то заброшенные и запущенные больницы для проведения очередного журналистского расследования. Все эти желтолицые, скрюченные, измученные больные любили Еву, а администрация города и главный врач города Еву ненавидели, но ее статьи печатали центральные газеты, ее репортажи передавали по центральному радио и центральному телевидению, а однажды Ева получила всероссийскую премию, которую перечислила в городской детдом.

– Сядь, Ева, отдохни, – говорил я ей, когда она широкими шагами вбегала в редакцию, распахнув настежь дверь, но Ева только заразительно смеялась и, подбежав к компьютеру, включала его одним тычком, а потом наливала себе из кофемашины жгучий ароматный напиток и садилась за какой-нибудь злободневный репортаж.

Давид был моим другом. Давид любил Еву. Давид работал пожарным. Он приезжал на красной машине в блестящей каске и в брезентовом огнеупорном костюме к полыхающему зданию и вынимал белый гибкий шланг, который лихо разворачивал и прикручивал к водяному крану. Потом Давид направлял мощную вибрирующую струю в жаркое пламя, и через какое-то время усмиренная стихия сдавалась, а жители спасенного дома обнимали Давида и дарили ему цветы, которые он относил Еве.

Не то чтобы Ева была равнодушна к Давиду, но два одинаковых характера не могли ужиться, властный Давид и живая, одержимая Ева. Они часто ссорились, так и не сблизившись друг с другом, что не мешало Давиду считать Еву своей возлюбленной.

Частенько в выходной, а у Давида тоже были выходные, мы сидели с ним в кафе "Ласточка" и пили разливное "Жигулевское" пиво, закусывая его копченым омулем, и Давид рассказывал о своих душевных мучениях, а мне казалось, что в таком железном человеке не может быть никаких внутренних сомнений, тем более на любовном поприще. Такой человек должен легко переживать душевные драмы, но Давид почему-то страдал и вздыхал, расспрашивая у меня все подробности о Еве. Но что я мог рассказать? Что Ева написала новую статью? Что мы с ней ездили в тринадцатую больницу? Что ее репортаж опять произвел фурор?

Да, и еще я забыл сказать, что Ева была старше меня. Старше меня на восемь лет, но это было незаметно. Возраст женщины не имеет никакого значения, если она энергична и уверенна в себе, если она занята благородным делом и заботится о ближнем. В этом случае на ее лице отображается какое-то божественное свечение, а морщинки незаметны, да и не было их тогда на ровном белом лбу Евы.

В тот вечер мы с ней приехали в редакцию поздно, все столовые и рестораны были уже закрыты, а мы после очередного выезда были слишком голодны, но моя квартира находилась рядом, буквально в двух кварталах от редакции, и я пригласил Еву к себе. У меня в холодильнике оставались суточные щи, приготовленные мамой, а также завалялась бутылочка массандровского портвейна "Ливадия", и я, не имея за душой ничего плохого или гнусного, просто пригласил Евушку к себе, чтобы она могла поесть после трудного и длинного рабочего дня. Эх, знал бы я, чем все это обернется!

На кухне было уютно и радостно. Радио мурлыкало какой-то джазец, степенно и сипло шипел чайник, кот Джастин медленно бродил по полу и терся о наши ноги, и вот когда мы допивали по последней рюмке портвейна "Ливадия", Евушка провела теплой ладонью по моей щеке, а я осторожно и бережно поцеловал ее в губы, взял на руки и отнес в спальню. И все было бы хорошо, если бы наутро в дверной звонок не позвонил Давид, ведь это была суббота, а мы по субботам ходим с ним в кафе "Ласточка" и пьем разливное "Жигулевское" пиво, закусывая копченым омулем.

Я не мог не открыть Давиду. Хотя, конечно, должен был его не пускать, но почему-то в тот момент захотелось впустить. Какое дурацкое решение. Он увидел кожаную куртку Евы на вешалке и все понял (он хорошо знал кожаную куртку Евы), а потом еще и Ева спросила громко из спальни:

– Кто это?

– Это я, – ответил Давид, и Ева узнала его голос, но ни один мускул не дернулся на ее лице, а я просто стоял в прихожей и хлопал ресницами.

– Коля, как же это? – спросил Давид у меня и выскочил из квартиры, так громко хлопнув дверью, что посыпалась штукатурка.

Ева же встала с постели и, как была обнаженная, обняла меня со спины и поцеловала в черный затылок.

– Ты пахнешь жасмином, – сказала она и пошла принимать душ.

Давида я потом долго не видел. Мы с ним перестали ходить в кафе "Ласточка". Мне говорили, что он ушел из пожарных, потому что однажды не сумел потушить огонь. Приехал по вызову, пламя полыхает, а он стоит и плачет и не может развернуть белый гибкий шланг, чтобы по нему пустить воду в надвигающуюся стихию. Так и простоял завороженно, пока его не увели сослуживцы. Ему даже потом спасенные жильцы дома цветов не вручили, и он ушел из пожарных и, как мне говорили, устроился учителем физкультуры в школе. Учил старшеклассников, как прыгать через коня и висеть на кольцах.

Но, видимо, жизнь – очень сложная и противоречивая штука, за все в ней надо платить, ничего не бывает просто так и не остается без ответа, потому что буквально через год моя Евочка, мой цветочек аленький, заболела. Болезнь была самая ужасная и самая известная, смертельная и мучительная. Сгорела она за четыре месяца. И весь город, все люди, которым она сделала столько хорошего, буквально рыдали и страдали от такого невероятного и ужасного события. Была бы моя воля, я бы отдал себя вместо Евочки, но в жизни на самом деле ничего сделать невозможно, тем более если что-то уже сделано или не сделано до этого.

И вот на похоронах на Савельевском кладбище мы с Давидом встретились. Он стоял мрачный и потерянный, теребил в руках бейсболку, а когда в землю гроб положили, он подошел ко мне и пожал мою вялую, потную и мягкую руку.

Потом мы пошли в кафе "Ласточка" и пили разливное "Жигулевское" пиво с копченым омулем и просто молчали. Мы не чокались и молчали, и под конец мне показалось, что он простил нас с Евочкой. Он сказал, что надо поставить памятник, а у меня попросил фотографии Евы.

Я выбрал самую прекрасную и самую веселую, где Евушка была в лыжной шапочке, но ее так плохо обработали в агентстве, что я сам изучил специальные программы и отретушировал так, что Еве бы точно понравилось.

Теперь же после установки памятника прошло три года. Давид так и остался в школе физруком и, кажется, на ком-то женился, на биологине, я же ушел из газеты и устроился в гробовое агентство обрабатывать фотографии. Тихая и спокойная жизнь.

Я летал

– Мне уйти?

– Ты мне больше не нужен.

Лиза была младше меня на семнадцать лет. После развода с первой женой, которой я оставил выкупленную из ипотеки двухкомнатную квартиру, я жил в общежитии университета, где служил профессором математики.

Бывшая жена практически не давала встречаться с пятнадцатилетней дочкой, да и дочь, честно говоря, не горела желанием меня видеть. Иногда я пытался ей звонить, но дщерь, как правило, не брала трубку и нажимала отбой. Наука – это все, что у меня осталось.

Лизе было уже тридцать три, и она трудилась клерком в банке. По утрам, едва выпив кофе, она бежала в отделение на Курском вокзале и просиживала там до девяти вечера, работая двое через двое. Банк прекращал обслуживание в семь, но сотрудники всегда оставались дополнительно на два-три часа, пока не закроют операционный день и не сдадут отчеты в центральный офис.

Лизе я читал финансовую математику на тренинге, и она после окончания курсов подошла и спросила о Коляде, но я даже не знал, кто это такой, думал, математик или финансист, и поэтому очень сконфузился, Лиза же позвала меня в театр.

Не скажу, чтобы Лиза была красива, может поэтому она и подошла ко мне, постаревшему, погрузневшему, измученному и, честно говоря, потерянному. Потерянность ореолом висит над человеком. Лик святого наоборот. Мне давно уже было на всех наплевать, даже на науку, даже на студентов, даже на бывшую жену, да и, возможно, на дочь. В таком состоянии самое сложное просыпаться, потому что всегда знаешь точно, что тебя ждет, но именно это гнетущее постоянство ты и не можешь исправить из-за полного истощения духовных сил.

Кроме Коляды Лиза еще о чем-то говорила со мной, мы посидели в кафе, выпили чаю. Она оставила мне свой телефон. Я не собирался по нему звонить, но однажды в субботу посмотрел в зеркало и увидел небритое, страшное отражение с узенькими порезами глаз, и мне захотелось хоть какого-то человеческого тепла. Я с трудом нашел Лизину визитку и связался с ней. Лиза очень обрадовалась. Договорились сходить на какую-то постановку.

Спектакль был скучен, скучен легковесной развеселостью, которая так нравилась Лизе и так раздражала меня. В антракте мне захотелось уйти домой, но я заметил на шее Лизы маленькую черненькую родинку, и эта точечка меня задержала, даже не знаю почему, захотелось к ней прикоснуться.

Назад Дальше