Чай со слониками. Повести, рассказы - Вячеслав Харченко 20 стр.


Шахматист (рассказ)

И вот он умер. Точнее, я не сразу понял, что он умер. Я пришел, как обычно, в Люблинский парк, достал из полиэтиленового пакета "Дикси" темную, лакированную, с едва сохранившимся запахом жженого дерева самодельную шахматную доску с квадратными проплешинами белых клеток, нежно и бережно погремел ею у себя над ухом и радостно, в предвкушении маленького чуда, послушал, как тукают по стенкам в утробной гулкой тишине монохромные ухоженные фигурки.

По привычке не здороваясь с Яковом Борисовичем, я сел напротив, на замытый дождями зеленый, с железными ножками стул, высыпал на синюю скамейку содержимое доски, перевернул ее и, скрипнув блестящей желтой скобой, разложил доску на неровной поверхности. Потом стал расставлять фигурки на шахматном поле, не отрывая от них взгляда.

На эстраде, метрах в двадцати, лежал розовый ленивый лабрадор, уместив треугольную морду на толстые лапы с огромными, как бы накладными когтями. Собака то и дело поднимала вверх нос, недоверчиво посматривая в нашу сторону. Ее хозяйка, двенадцатилетняя девочка в китайском спортивном костюме под хохлому, с надписью "РОССИЯ" на красивой широкоплечей спине, настойчиво тянула пса за поводок без какого-либо видимого результата.

Я, заложив в правую ладонь черную пешку, а в левую – белую, выставил обе руки Якову Борисовичу для выбора цвета и отвлекся на лабрадора, но, не услышав ответа Мастера и не почувствовав прикосновения его руки к моему кулаку, обернулся к Якову Борисовичу и понял, что он умер.

Если честно, то он давно уже должен был умереть, и даже не по состоянию здоровья или по возрасту, или потому что остался один (все его дети и жены куда-то разбежались), а потому что я был последний его напарник. Все его друзья-шахматисты уже покинули этот мир, а дети и внуки в шахматы играть не хотели, да и не умели. Мне сорок лет, а я самый молодой игрок во всем микрорайоне, за мной никого нет.

Ровно тридцать лет назад меня, десятилетнего, на этой же скамейке, но только новой, свежевыкрашенной и не облупленной, учил шахматной науке Яков Борисович, предварительно схватив за ухо. Я обрызгал его белые расклешенные польские брюки водой из зацветшего Люблинского пруда. В водоем я засунул сухую разлапистую ветку с пожухлыми хрустящими листочками и провернул ею в жидкости три раза, отчего ворох мокрых и грязных ос спикировал на шикарные теннисные туфли Якова Борисовича, задев еще и белоснежные брюки.

Он молча взял меня за ухо, медленно и больно приблизил мое лицо к своим красным и, как я потом понял, вечно усталым от долгой игры в шахматы глазам и, рассматривая свои обрызганные ноги, спросил:

– Как вас зовут?

Сквозь высокие упругие ели лился желтый хрупкий свет. От воды, от самого противоположного берега, накатывали сонные блики. Пегий взъерошенный одноногий голубь ухаживал за анемичной голубкой. Напыщенно и горделиво раздувал зоб, нахохлившись водил крыльями, перепрыгивал ей дорогу, заглядывал в глаза и гортанно ворковал. Яков Борисович сыпанул из кармана на землю горсть черных жареных семян, и самец, оттолкнув самку, поспешил к еде.

– Костя, – боязливо ответил я, с трудом выдирая опухшее красное ухо из цепких пальцев Мастера. Он еще раз сверху вниз осмотрел меня, а потом и все скамейки летней эстрады Люблинского парка, на которых в будничный полдень сидели только семь старух и одна молодая мама с пятилетним курчавым ноющим ребенком. Все они слушали скрипичный квартет из третьей музыкальной школы: четверку сутулых плоскогрудых девиц-подростков, с трудом удерживающих крутобедрые каштановые инструменты. Оценив, что в час дня достойного соперника, у которого можно было бы выиграть заветный рубль, нет, он сказал:

– В шахматы играете, Константин? – и, мучаясь от жары, приподнял с макушки соломенную пляжную шляпу, а потом, опустив ее на место, снял очки, глуповато прищурился и открыл портфель, откуда, немного погремев, достал маленькую фигурку лошадки. Не с ногами, а только голову с гривой. Голова блестела и переливалась на солнце, на месте белых глаз торчали черные точки-зрачки.

Яков Борисович вложил мне фигурку в ладошку, и я стал внимательно рассматривать коня.

– Буцефал, – улыбнулся Яков Борисович. Потом подумал и добавил: – Конь Александра Македонского. Проходили в школе?

– У него еще шлем был, – я радостно закивал. Отдавать лошадку странному незлобивому товарищу не хотелось.

Тогда Яков Борисович протер очки взявшимся как бы из ниоткуда синим клетчатым накрахмаленным платком и сказал:

– Сбегаешь за лимонадом – научу играть, – и сунул мне двадцать пять копеек. – А сдачу возьми себе.

Гастроном стоял при входе в парк, до него было десять минут ходьбы. Сонные, не выспавшиеся, грузные, с выдающимися бюстами продавщицы в синих халатах и белых колпаках с рюшами полулежали на деревянных прилавках, покрытых серым пластиком. На зарешеченных окнах угрожающе торчали белые прямоугольники сигнализации. Пахло свежевыпеченным хлебом, возле лотков с которым болталась стальная двурогая вилка на коричневой бумажной веревке. Неловкие шевелящиеся мухи навеки застряли в липкой ленте чайного цвета, свисающей полосками в дверном проеме и мешающей протиснуться внутрь.

Когда я принес "Саяны", он уже расставил фигуры. Это были славные и бравые ребята. Я смотрел на них с восторгом, сверкающими, алчущими глазами. Мне чудился грубый лязг металлических доспехов пехотинцев, отрывистые сигналы боевых рожков кавалерии, грозный и опасный топот разъяренных слонов с лучниками на спинах в защищенных корзинах, трепет королевских знамен под ласкающим лицо ветерком с гор. Я видел блеск бриллиантовой короны, слабого и тщедушного короля в окружении мощных сторожевых тур и чувствовал дыхание приближающейся кровавой бани.

– Ходите, маэстро, – Яков Борисович пригласил меня к барьеру, показав рукой на противоположный стул, и слабо улыбнулся.

Не зная, как двигаются фигуры, я с мольбой и укором уставился на Мастера. Яков Борисович какое-то время выждал, а потом медленно, аккуратно и методично, с примерами и отступлениями, стал рассказывать мне о шахматах, как лектор общества "Знание – сила", получающий эстетическое удовольствие при виде очередного профана.

Эту партию я выиграл, что и неудивительно, потому что думал и за себя и за меня Яков Борисович. Мои фигуры, черные, чумазые развеселые арапчата в атласных шароварах, с доблестными криками "Алла! Алла!", размахивая плоскими кривыми ятаганами, прорвали неприступный редут на королевском фланге противника и ворвались в тылы, круша все на своем пути и насилуя обезумевших маркитанток. Окровавленная голова северного христианского короля с голубыми стеклянными глазами застыла на длинной и острой пике, устремленной в багровое предзакатное небо. Красные, густые, медовые капли медленно стекали на землю. Забрызганные алым, белесые шелковистые волосы убиенного властелина медленно шевелились, как комок оранжевоголовых ужей.

– Запомни, Костя: сицилианская защита, челябинский вариант, – Яков Борисович разгладил усы и добавил: – Женя Свешников придумал. – Потом еще помолчал, как бы оценивая, стоит ли мне сообщать такие серьезные и важные факты, но произнес: – Он мне на этой скамейке три рубля проиграл, когда давал сеанс одновременной игры.

А потом Яков Борисович подарил шахматы, сделанные ему по заказу, обработанные электровыжигателем, пахнущие опаленным деревом и янтарной сосновой смолой. Несимметричные фигурки были вручную выточены на токарном станке в закрытом оборонном ящике то ли в промежутке между вырезкой топорищ для саперных лопаток советских пехотинцев, то ли в обеденный перерыв во вред здоровью, требующему регулярного потребления жидкой, питательной и горячей пищи.

Он стоял со мной рядом, наблюдал, как я, ошарашенный и возбужденный, держу на вытянутых руках доску с фигурками, гладил меня теплой шершавой ладонью по голове наманикюренными пальцами и говорил:

– Приходи по вечерам. Я тебя научу. Девяносто пять процентов трудятся, как ослы. Работа – дом, работа – дом. Потом женятся, потом дети, потом внуки, потом помирают. А ты всегда десятку в день заработаешь. Ты знаешь, Константин, как выглядит десятка? – и он достал из внутреннего кармана розовую купюру с Лениным и покрутил ею возле моего носа. – Понюхай.

Ленин был на моей октябрятской звездочке, ее английская булавка и в тот момент немного колола нежный детский сосок. Еще Ленин был на знамени школы. Я вдохнул запах денег, но ничего не почувствовал. Зачем я был нужен Якову Борисовичу? Да и ходить-то я стал не из-за денег, а из-за пылких фигурок, из-за странного мучительного то ли азарта, то ли томления, не дававшего мне спать. Из-за толстых книжек с задачками и этюдами, которые приносил для ознакомления дядя Яша, из-за глубинной дрожи, возникавшей во мне при взгляде на деревянное воинство, расположившееся в два стройных ряда на черно-белом пространстве, готовое по команде погибнуть, не выказав никакого ужаса и неповиновения.

Мне понадобилось десять лет, чтобы обыграть его. И он, конечно, ставил на меня, ждал, когда я выиграю, может быть оттого, что у него что-то не складывалось с родными детьми.

– Сраный компьютер, – вздыхал он.

Хотя кто его знает. Яков Борисович был закрытый и непонятный человек.

Он же и мою маму учил шахматам. Иногда оставался у нас ночевать в прохладной, просторной сталинской квартире на шумном первом этаже, в которую из незапертого ЖЭКом на ключ сырого подвала то и дело залетала рок-музыка ("Перемен требуют наши сердца").

Мама и дядя Яша закрывались в спальне, а я сидел в гостиной и, конечно, уже все понимал. Как-то Яков Борисович зашел впотьмах ко мне (аптечка хранилась в моем комоде) и взял из моих рук книгу, которую я читал. Пробежав глазами заголовок, спросил:

– Знаешь, что Лужин – это Алехин? – и, не дождавшись ответа, ушел подкрепиться на кухню, с трудом и не с первого раза открыв дверь массивного и неприступного холодильника ЗИЛ. Потом он чем-то зашуршал, чертыхнулся, навалился на дверцу и, как был в семейных трусах, ушел к маме.

А однажды, в пятницу, заболел лектор по статистике, и я вернулся из института пораньше и услышал, как они ругались:

– Ты думала, что, играя со мной в шахматы, удержишь меня?

– Постой, Яша, постой.

– О-о-о, бабы!

Яков Борисович выскочил из гостиной, снял с вешалки плащ и хотел незаметно уйти из квартиры, но тут увидел меня. Он достал из серванта шахматы, и мы, радостные и возбужденные, двинулись в Люблинский парк.

Весь асфальт усыпали желтые сентябрьские листья. Их тогда еще не собирали в мешки и не сжигали, и от этого в дерне в изобилии водился земляной червь. Можно было не покупать его в рыбацких магазинах, а просто снять верхний слой в глубине парка и насобирать руками толстые бордовые стрелы, беспокойные, как развязавшиеся шнурки.

На эстраде было тихо. В углах стояли пустые бутылки из-под пива "Жигулевское". На скамейках серебряной кожей торчали ошметки от соленой воблы, наверняка выловленной в нашем пруду, а не в знаменитой Астрахани. Тут и там предательски притаились сигаретные окурки. Ворох подсолнечной шелухи соперничал с опавшей листвой. Репродукторы молчали, отчего наше шествие походило на похороны. Когда Яков Борисович на синей скамейке громко расставлял шахматы, эхо пугало сизых голубей, крутившихся под ногами в ожидании крошек.

Я пошел е2 – е4, а дядя Яша в защите Алехина перепутал очередность ходов, и после понимания или ощущения этого ему показалась бессмысленной и ненужной шахматная борьба. И более того, вся человеческая беготня показалась ему не имеющей никакой цели и никакого предназначения, кроме, может быть, деторождения. Но какое к чертям собачим деторождение, если нас и так уже семь миллиардов.

Он встал и резко схлопнул доску так, что черно-белые солдаты шумно и беспокойно разлетелись во все стороны, а одна фигурка (чернобровая красавица королева) закатилась под соседнюю скамейку, забившись в щель между бетоном и ножкой, и была мною извлечена только в понедельник, когда я вернулся с острым дедовским трофейным ножом.

Потом Яков Борисович вытащил из кармана смятый желтый рубль и кинул его мне. Сам же, завернувшись в шарф и поправив черную вязаную шапочку, сгорбившись, как портовый грузчик, пошел по асфальтовой дорожке, но не к нам с мамой домой, а в сторону ближайшего метро.

Я встретил его через десять лет. Он спал на остановке в неудобной для интеллигентного человека позе, которую принимают только замученные воинской службой солдаты. На нем висела помятая одежда, не без былого лоска, с ярким франтоватым галстуком. Яков Борисович сидел, откинувшись назад, так что затылок касался прозрачного толстого стекла, а руки висели по швам.

Я бы не обратил внимания на Якова Борисовича, если бы из моей растопыренной ладони, влажной и обветренной после Хибин, не выпало пять рублей, которые я держал, чтобы отдать водителю задыхающейся маршрутки, изъясняющемуся на странном языке, с тяжелым акцентом и грубыми просторечиями.

И вот когда монетка просочилась между указательным и средним пальцами и, глухо стукнувшись о дешевые китайские кроссовки, купленные в магазине "Все по сто", закатилась дяде Яше под темные кожаные туфли, я подумал, что мне не хочется лезть под ноги спящему человеку. Но, поразмыслив, я все же наклонился к монетке и, уже подняв голову, понял, что это мой папа, как я называл Якова Борисовича в детстве.

Мамы, от которой он ушел, не стало три года назад. Я собирался утром на работу и, зайдя на кухню, включил спящий электрический чайник, но не обнаружил на круглом полированном столе, с отчетливой широкой царапиной, неудачно оставленной мною, нарезанных бутербродов, и тут же осознал, что не помню, как мама встала.

Я понял, что она умерла, когда шел по коридору. Но когда оказался в маминой комнате, то никакого запаха не почувствовал. Наверное, мама умерла только что, и эта сладковатая дурь, о которой я только слышал и никогда не ощущал, еще не успела распространиться. Мне до сих пор стыдно, что я понял, что мама умерла, еще до констатации смерти пропитым веселым врачом. Было в этом что-то чудовищное, словно я давно хотел ее смерти, а я всего лишь желал, чтобы вернулся Яков Борисович.

Я уселся рядом с дядей Яшей, раскрыл планшет и стал играть в шахматы.

Однажды перед Новым годом Яков Борисович пошел ко мне в школу на собрание, натянув на ноги теплые охотничьи унты, которые три месяца назад выиграл у какого-то оленевода. Мы долго стояли на остановке. Пока пришел семьдесят четвертый, я продрог.

От зубастого мороза белой коркой покрылись окна троллейбуса. На частых остановках в забитый салон вваливался холодный бодрящий воздух, и казалось, что мы никогда не приедем, потому что троллейбус медленно тянулся по Волгоградскому проспекту, как смертельная тоска. Я подышал на стекло и сквозь образовавшийся круг стал наблюдать, как страна готовится к празднику.

Наледь быстро накрывала пятнышко. Мне приходилось постоянно тереть пальцем стекло, сняв шерстяные варежки, чтобы разглядеть мигающие елки и переливающиеся гирлянды. Возле одной ели, настоящей, привезенной из подмосковного питомника на вертолете, стоял задумчивый красный Дед Мороз и держал в руке беляш с коричневым пятном мяса на выпирающем боку. Капли жженого масла, как ленивые гусеницы, настороженно сползали на землю. Рядом стояли две одинаковые барашковые собаки размером с доброго поросенка. Одна из них – черная, спокойная и грациозная, а вторая белая, переминающаяся на толстых лапах. Мастер и улыбнулся:

– Добро и зло.

Когда мы взошли на бетонное крыльцо школы с железными, крашенными едкой синей краской перилами, Яков Борисович неожиданно остановился и, поправив на мне выцветшую от времени, желто-коричневую заячью шапку, вздохнул:

– Будто вчера в школу пошел.

– Кто? Я?

Но Яков Борисович ничего не ответил и молча подтолкнул меня в спину.

Гузель Намзиевна, наша классная, сразу накинулась на Якова Борисовича и стала ругать: "Вы же папа, вы же папа", – а он, красный и смешной, с трудом вращая шеей в узкой и неудобной нейлоновой рубашке, пытался ей объяснить, кто он. Я же делал такие круглые глаза, так умоляюще смотрел на дядю Яшу, что он смирился, хотя и запретил мне прилюдно называть его отцом.

В тот день, когда Яков Борисович сидел на остановке, из-за магазина "Оптика" неожиданно вынырнула оранжевая поливальная машина, рассеивая по сторонам упругие струи воды. Показалось, что сейчас холодные лезвия коснутся лица Мастера, но курчавый азиат, вертящий круглую, как рыбий глаз, баранку, в последний момент дернул в другую сторону, и тонкие полосы влаги обрызгали противоположную остановку. Из нее с недобрым уханьем выскочили люди, размахивая загорелыми руками и требуя сатисфакции.

Я знал Якова Борисовича как загадочного человека. Однажды, в середине классической итальянской партии атакованный белыми фигурами, дядя Яша замер и помрачнел. Я думал, он не знает, как ходить, и хотел подсказать ему стандартное Cc1 – d2, но он потер ладонью широкий мясистый нос и неожиданно произнес:

– Твоя мама очень сильный человек. Сильные люди не оставляют слабым выбора.

Я представил, как моя мама стоит на помосте Олимпиады и крепкими, жилистыми, мощными руками с редкими рыжими волосиками, почему-то в кухонном фартуке, поднимает резким рывком двухсоткилограммовую штангу с железными блинами, оглашая животным рыком зал, полный кричащих и свистящих поклонников. Мама зафиксировала снаряд над головой, а потом с размаху бросила его на пол. Штанга попрыгала, как резиновый мячик. Мамочка горделиво подняла вверх натруженные руки с красными ладонями в остатках белого талька и победно вскрикнула "о-хо-хо", а потом вытерла зеленым в желтый горошек фартуком радостное, потное, пылающее лицо. Беспокойные воробушки, проникшие в зал сквозь неплотно прикрученную вентиляционную решетку, вспорхнули всей стаей и закружили над бушующими зрителями, еще недавно притихшими в ожидании развития событий.

А потом я представил себя, стоящего рядом с мамой, слабого-слабого, утомленного, бледного, дрожащего, не способного вздернуть полосатый рюкзак со школьными учебниками (русский язык, литература, математика, природоведение), страстно желающего пломбира. Но мороженого не было, и сливочного не было, и шоколадного тоже не было. На витрине лежало сиреневое фруктовое в картонном стаканчике с запахом клея, с белесой, выточенной машиной деревянной палочкой. Никакого выбора.

Я хотел переспросить Мастера, зачем маме штанга и почему в продаже нет пломбира, но Яков Борисович сделал ход Cc5 – b6, и я, увлекшись партией, уже через минуту забыл о маме и мороженом.

Я не сразу понял, что Яков Борисович ушел, ведь его вещи еще долго оставались в нашей квартире. Зеленый брезентовый гэдээровский плащ с черной теплой подстежкой, сиплый радиоприемник ВЭФ, настроенный на Севу Новгородцева и "Голос Америки", рваные, измочаленные, пожеванные шорты из давно заношенных и измученных белых польских джинсов, зубная щетка с футляром прямо на ручке, стопка шахматных журналов "64", фетровая шляпа с голубой ленточкой и старый военный бинокль. Только когда мама собрала все причиндалы дяди Яши в картонную коробку и выставила на лестничную площадку (даже радиоприемник), я, огорошенный и расстроенный, произнес:

– Где папа?

– Кто? – переспросила мама и поглубже натянула на острый подбородок синюю советскую олимпийку с золотой молнией, теплую и надежную, но отвратительно раздувшуюся на локтях.

– Дядя Яша, – уточнил я, уже понимая, что честного ответа никогда и ни от кого не получу.

Назад Дальше