Непротивление - Бондарев Юрий Васильевич 31 стр.


"Болван или напускает на себя роль стража закона?"

- В чем разница - паспорт или военный билет? - сказал Александр. - И то, и другое - удостоверение, по-моему.

- По-вашему - это еще не по-нашему, - заговорил Усольцев, не спеша раскрывая военный билет. - Значит, лейтенант запаса, разведчик… Вот как. Смотри ты… Тезки по званию. Но я воевал не в полковой разведке…

- Понимаю. Служили в Смерше. Не ошибся, товарищ лейтенант?

- Ошибаетесь, лейтенант Ушаков, Александр Петрович, одна тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения, - проговорил Усольцев, тщательно изучая военный билет Александра. - Три года я прослужил старшиной роты. С сорок первого. Знаю, что такое передовая… что такое окружение и атака. В конце войны после госпиталя меня взяли работать в Смерш. А после демобилизации предложили работать в правоохранительных органах. Так что… намек ваш понял. Сейчас я простой чернорабочий правосудия - участковый инспектор. Так что не надо намеков.

- Намека не было.

- Не такое уж я бревно, товарищ лейтенант Ушаков. Со стороны темных элементов несознательное отношение к Смершу на войне было известно, - с уничижительным равнодушием произнес Усольцев.

- Так же, как к милиции в тылу, - заверил возбужденно Максим, заложив руки в карманы и упершись плечом в полку с запыленными глиняными фигурками.

Усольцев углом рта втянул воздух к нездоровому зубу, проговорил:

- Предупреждаю русским языком: отправлю в отделение. За хулиганство. Ведете себя, как пацан. А еще студент. Сын уважаемого артиста. Так, значит, Александр Петрович, малость непонятно мне, - продолжал Усольцев, не выпуская из рук военный билет. - Здесь отмечено: два ранения - в сорок втором году и в сорок третьем. А это у вас что же - третье ранение открылось, не указанное в билете? Срок-то очень большой - четыре года. От второго ранения. И открылось?

- Да.

- В каком госпитале лечитесь?

- В двадцать третьем.

- Лечитесь или выписались?

- Выписался.

- Адрес. Где госпиталь находится?

- На Чистых прудах.

- А справка из госпиталя у вас имеется?

- Нет.

- Тэ-эк.

Глухой голос участкового как будто растворялся над извилистым бурым туманом, вползая в сознание тупой опасностью, своими допрашивающими вопросами одновременно расставляя в текучей пелене преграду из колючей проволоки. Он, участковый, точно догадывался о чем-то, подозрительно чуял профессиональным нюхом несообразность, некое отклонение. И Александр, с целью кратко выговаривая "да" и "нет", еще надеялся найти выход в этой глуповатой простоте ответов, но вместе с тем чувствовал, как росло в нем раздражение против рьяной придирчивости Усольцева, выполняющего служебный долг чернорабочего милиции при бдительном содействии всевидящего старичка дяди Федора.

- Кировский райвоенкомат, - прочитал вслух Усольцев в военном билете и, сложив билет, похлопал им по ногтю большого пальца. - Кировский район, значит. А по какому адресу проживаете конкретно, Александр Петрович? И где же находится паспорток ваш? Дома? По какому адресу, если не трудно вспомнить?

"Вот оно - сейчас…" И Александр сказал, уже утрачивая выдержку:

- Какое это имеет значение? Вам недостаточно военного билета?

- Ах, не имеет?.. Каждый человек имеет адрес проживания. Проверим, проверим. И госпиталек проверим. С ранением как-то чудно у вас. Сам был ранен тяжело, а рана через четыре года не открывалась. Неувязочка.

"Паспорток", "госпиталек", "неувязочка" - эти не к случаю уменьшительные слова, не к месту произнесенные Усольцевым с каменной ласковостью, так не сочетающейся с его допытывающим взглядом из провала глазниц, едва сдерживали Александра от резкости, он затрудненно спросил:

- Как это проверим? Как именно?

- Вы ведете себя неподобающим образом, товарищ участковый! - вмешался разгоряченно Максим. - Здесь не Смерш, а квартира, и Александр Петрович мой гость! Одна голова хорошо, а две… два сапога пара и то на одну ногу! Почему ко мне вас привел дядя Федор? Донос сделал? Порядок блюдет, как и вы?

- Мо-олчать! - ухающим басом скомандовал Усольцев и, погашая вспыхнувший огонь злости, постоял безмолвно несколько секунд. - Тэ-эк! Придется вам, Александр Петрович, пройтись со мной в отделение милиции! - сказал он непреклонно. - Для выяснения.

Он подхватил полевую сумку со стола, поношенную, покарябанную, повидавшую, должно быть, фронтовые виды, расстегнул ее с намерением бросить туда военный билет, и Александр понял, что вот сейчас, в этот момент, когда расстегнута сумка участкового, происходит главное: отсюда потянется все. Боль в голове жарко ударила его, отдаваясь в предплечье, он поморщился.

- Отдайте билет, - проговорил он, протягивая руку, и шагнул вплотную к Усольцеву, загораясь гневом. - Какого черта вы взяли мой военный билет? Дайте его сюда!

- В отделении все выясним и проясним, и я верну ваш билет, - сказал с тою же каменной ласковостью Усольцев и помахал перед грудью Александра военным билетом. - Лейтенант разведки, а ведете себя расхлябанно, как ребенок. Ваш билет будет в целости и сохранности, гражданин Ушаков.

- Мне не нужна целость и сохранность моего удостоверения в вашей сумке, - выговорил Александр и дерзко вырвал военный билет из пальцев Усольцева. - Идите к черту! Я вас знать не хочу!

- Что-о? - крикнул горлом Усольцев. - Ты… на должностное лицо? Я - лейтенант милиции! У меня права, а не у тебя, гражданин беспаспортный!

- Я сказал: знать вас не хочу!

- Что-о? Я лейтенант правоохранительных органов! Понял?

- Я вижу, вы влюблены в свое звание и пользуетесь взаимностью, лейтенант правосудия.

Он уже не мог сдержать себя, подхваченный ожигающим толчком сопротивления и неприязни к этому бывшему фронтовому лейтенанту, смершевцу, а теперь участковому, еще не расставшемуся с полевой сумкой, такой знакомой, такой родственной по своему фронтовому виду.

- А ну! - опять крикнул Усольцев командным голосом, вкладывая в это "а ну" силу данной ему власти.

- Что "ну"? Здесь не милицейская конюшня, лейтенант!

- Как безобразничает, а? - просипел дядя Федор, перепуганно озираясь, и в груди его захрипело, забулькало. - Неподчинение органам, а?

- Сиди, старая галоша, и помалкивай, - посоветовал Максим. - Сиди и молитвы читай…

- А ну, пойдем со мной! - скомандовал Усольцев и боднул головой в сторону лестницы. - Выходи!

Его сдавленные в полоску губы безжизненно посерели, мертвецкая бледность покрыла лицо, стянутое по скулам злобною решительностью. И участковый вторично крикнул:

- Выходи, приказываю!

- Идти с тобой мне незачем, лейтенант, - сказал Александр. - Незваным пришел ты. Ты и уходи. Вместе вон с этим мухомором, который тебя привел… как его… дядя Федор? Вот, вот, вместе с бывшим тюремным надзирателем, банальным местом нашей действительности! Вали к чертовой бабушке отсюда!

- Сволочь! Говнюк! Силой выведу! Силой в отделение вытащу! - вдруг не бухающим, а высоким режущим голосом выкрикнул Усольцев, вроде бы второй, пронзительный голос имел он, и его мертвецкое лицо уродливо изменилось, он качнулся к Александру, весь изготовленный схватить его за здоровое плечо, но в ту же минуту отпрянул, попятился, зачем-то судорожно оглаживая на правом боку ремень, на котором висела новая кобура, но пистолета в ней не было. Он открывал и закрывал рот, выдавливая шепотом:

- Ты это что? Какое имеешь право? Ты куда рукой полез? Оружие имеешь? Нож? Пистолет?

- Пошел вон отсюда! Бегом, подонок, отсюда! - говорил Александр, опаленный головокружительно-горячим туманцем гнева, подступая к участковому, а рука сама по себе в ответ на жест Усольцева с молниеносной поспешностью толкнулась к заднему карману, где знакомой тяжестью давил на бедро пистолет. - Брысь, подонок, немедленно! - крикнул Александр, не расцепляя зубов.

И тотчас, увидев страшное в злобе меловое лицо Усольцева, подумал, трезвея: "Я идиот. Взрываюсь при каждой нелепице. Да откуда у меня такая ненависть к этому глупцу? Безумие? Рефлекс, выработанный в разведке? У меня болит голова, я чувствую, обострилась контузия, и я не сдерживаюсь…"

А Усольцев, каблуками нащупывая ступени, спиной подымался по лестнице за трусливо ковыляющей впереди скрюченной фигуркой дяди Федора и кричал неистово:

- Сейчас, мы сейчас! Вызову наряд, и силой доставим! Мы тебя, голубчик, раскусим! С оружием приду! У нас не выкрутишься! Ишь ты, умный какой! Дерьмо всмятку!

Хлопнула дверь наверху, пробежали удаляющиеся шаги по двору, тишина сомкнулась за окном.

- Ты не думал, что тараканы и чижики почувствовали после войны власть? - сказал Александр, пытаясь усилием воли остудить накаленность только что случившегося, и под невыпускающим взглядом Максима поправил сзади рубашку. - Только теперь начинаю понимать, что большинство шантрапы выжило и приспособилось к тыловой жизни, а лучшие ребята погибли!

- У тебя… есть оружие? - спросил Максим, и страх проскользнул по его лицу. - Хорошо, что участковый не носит, а то бы вы…

- Уже не имеет значения.

Казалось, у него хватило воли не показать голосом свое возбуждение перед Максимом, но рука, заправлявшая сзади рубашку, дрожала, и было душно после несдержанного в краткую секунду гнева, когда надо было сдержаться. Но какая-то пружинка в его душе, расчетливо разжимавшаяся на войне, изменила выверенной упругости, и стало очевидным: сдавали нервы.

- Они скоро придут, - сказал Александр утвердительно. - Мне надо уходить. Пожалуй, уеду из Москвы. Недели на две. Они, конечно, потреплют тебе нервы. Но ты чист. Со мной и с Нинель ты познакомился на улице, дал нам свой адрес. Мой адрес тебе неизвестен. Впрочем, я вижу, ты парень не из трусливых - пронесет, Максим.

- Не трус ли я - надо бы еще разжувати, - усомнился Максим. - Скорее всего - презираю трусов. Поэтому храбрюсь перед этими халдами и играю под шалопая. С кем имеем дело? Дядя Федор - доносчик, надзиратель, банальное место нашей жизни, ты прав, а с милицией связываться - писать против ветра. Но покладистого зайчика заклюют. Да-а, у участкового была такая зверская рожа, словно у него половину ягодицы откусили. Скрежетал зубами. Но в общем-то, Александр, хреновые дела! Что, если бы у него был пистолет!..

- Дела не простые. То, что они придут, - это ясно!..

Александра морозило, начинался опять озноб, зябкие токи холодили спину. Он накинул китель, осторожно придерживая раненую руку, и Максим кинулся помогать ему. Александр сказал:

- Все равно, Максим, что бы ни было, наш враг - это наша собственная трусость. Ты хороший парень, и все будет как надо. Держись! И не бойся халд. Спасибо тебе за гостеприимство. Увидишь Нинель, объясни, что произошло. Она знает про Ленинград.

Он поудобнее устроил забинтованную левую руку на перевязи и правой рукой стиснул мозолистые пальцы Максима.

- Не поминай лихом, как говорят.

- Подожди! - крикнул Максим и рванулся к шкафчику. - Деньги!

- Я себе оставил. Это тебе на жизнь.

- Ни за что! На жизнь я зарабатываю! А тебе - ой как пригодятся теперь!

Глава одиннадцатая

Поезд несло, качало, по купе вкось мелькали дымящиеся светы фонарей, на всей скорости врезались и исчезали косматые вспышки, все гремело, гудело, скрипело под полом, дождь между залпами грома яростно колотил по крыше вагона. В черное окно хлестали бурные струи, и чудом зацепившийся за раму березовый лист вибрировал и не отрывался, прижатый к стеклу водяными потоками. На воле бушевала ночная гроза после многодневной жары, колдовала тьмой, светом, взблеском молний, мокрым воздухом, хлопала ветром, словно гигантскими простынями, крутила спиралями раскаленных искр и гасила их в непроглядных безднах.

Вместе с буйством грозы мчалась в ночи уютная, под шелковым абажуром, настольная лампа, отражаясь призрачной медузой среди мрака залитого окна. Но уют этой лампы не создавал дорожного покоя, и не трогали строчки раскрытого сборника Анненского, любимого поэта Максима, который он, прощаясь, сунул Александру в планшетку. Александр отбросил книгу, тупо глядя на свой китель, однообразно раскачивающийся на вешалке над приготовленной постелью, раскрытой крахмальной белизной. Он ехал в мягком вагоне. Он был один в купе. Не спалось. На войне его всегда тревожили майские и эти августовские грозы с ветром, громом и молниями. Тревожили дикой неумеренностью, излишним молодечеством, бесстыдной страстностью, угрозой разыгравшейся небесной стихии, возбуждавшей мысль о смутности ухода в края вечные при встрече со случайной или нацеленной автоматной очередью. И тогда не отпускала другая мысль: вот в такую разгромленную грозовым налетом ночь или в сырое насквозь утро, заставшими разведку где-нибудь в нейтральном овраге, он не хотел бы проститься с белым светом и быть положенным в недорытый окоп, затопленный водой, гнило пахнущий плесенью, не хотел, чтобы глинистая вода стояла в глазницах, не хотел грязного и отвратительного конца на дне мелкого окопчика, взятый в плен самыми жестокими победителями - шестью породами могильных червей. Мысль о такой гибели вызывала у него чувство брезгливости к своей возможной смерти, в обстоятельствах, унижающих последние минуты на земле.

"Почему и сейчас так действует на меня дождь? Меня не перестает знобить. Такое ощущение, что загноилась рана, а ничего сделать не смогу".

Измученный всем прошедшим днем, колобродством, бешеным разгулом ненастья, он, не раздеваясь, лег на постель средь грохочущего перестука колес, какого-то гула, треска под полом; сверкали и потухали, озаряя купе, молнии. Сдавленный толщей дождя, вагон несся, как по дну океана, в сплошную бесконечность, над которой стояли десятки километров воды, и Александр вдруг почувствовал такую тоску, что стал задыхаться в своем запертом от всего мира купе, в этом непробудно спящем экспрессе. И он запоздало пожалел, что перед покупкой билета в Ленинград зашел к начальнику вокзала и попросил в мягком вагоне двухместное купе на одного, на себя, в связи с открывшимся ранением и рецидивом старой контузии, что может принести немалые беспокойства пассажирам в случае приступа. Начальник вокзала при виде его забинтованной руки и орденов отдал без единого вопроса распоряжение отпустить билет в мягком вагоне. И Александр, войдя в купе, заказав проводнику чаю с печеньем и потом запершись, ощутил вожделенное облегчение после мучительных суток, проведенных в Москве.

В тот вечер, когда Александр ушел из полуподвальчика Максима, он добрался до Ленинградского вокзала, но опоздал на последний полночный поезд и до закрытия привокзального ресторана сидел один за угловым столиком и безразлично допивал бутылку кислого грузинского вина, обдумывая, где провести остаток ночи и следующий целый день до отправки двенадцатичасового экспресса. В зале ожидания, переполненном, пропахшем нечистой одеждой, вокзальным духом вещей, угаром железной дороги, он пристроился на крайней скамье, вдали от дверей, между толстошеим мужчиной в надвинутой на полнокровное лицо кепке, который, сложив на животе пухлые руки, в забытьи причмокивал губами, и маленькой, как мышка, старушкой с постными глазками, то и дело слепляющей их в дремоте и одновременно украдкой проверяющей ногой целостность мешка под скамьей. И Александр, то отуманенный сном, то просыпаясь от боли в предплечье, тяжело размыкал веки, с удивлением видел множество людей, спящих с откинутыми головами на скамьях, скорченных возле узлов и чемоданов, видел пустые ночные окна, сонный зал, озвученный сопением, мычанием, храпом, еле уловимым писком грудного ребенка, - и тогда четко понимал, зачем он здесь, как он оказался здесь.

"Да, мне плохо. Никогда так не было. Откуда эта тоска?" - думал он, чувствуя свое непереносимое одиночество в непросыпно спящем под грохот дождя поезде с дрожащим светом настольной лампы в затопленном струями окне. Там, в черноте, отражались вместе с лампой белые страницы книги на столике, подаренной Максимом в дорогу от бессонницы, уже не имеющей значения.

"Нет, не этого я ждал и не этого хотел. Белый поезд увез отца. И я тоже в поезде, и думаю о матери, и вспоминаю ее лицо. Странно: мать часто говорила, что было самое большое счастье для нее и отца, когда я родился".

Этот рассказ матери он помнил так отчетливо и так подробно, точно бы и сам видел и ту весну и уральскую ночь, полную сокровенного лопотания, хлюпанья весенней воды в саду возле крыльца. Да, в детстве он видел такие ночи. Был март, капель не смолкала, всю ночь подсвеченные по краям разорванные тучи вытягивались над вершинами деревьев и иногда закрывали сиреневой дымкой, иногда открывали раскаленный шар меж обнаженных ветвей. Тогда все светлело, только на траве черная тень от дома становилась еще четче, еще чернее. В конце сада синели стволы берез, запах тающего снега в холодном воздухе был дурманяще сладок, и мать чувствовала его: влажный воздух вливался в открытую форточку.

Потом началась боль, исчезла красота ночи, боль кончилась лишь в пять часов утра.

Это был месяц и час его рождения, и однажды перед самой войной мать как-то счастливо рассказала, каков же он был, этот час, в минуты ее страдания и появления Александра на свет. Обессиленная родами, она помнила одно: зная, что родился мальчик, очнулась в слезах радости в темной палате и сразу увидела в переплете окна сверкающую, как раскаленный пятак, луну. "Не потому ли я в молодости так любила лунные ночи?" - подумала она и вспомнила, как муж иногда говорил ей: "Ты у меня романтик, Анюта".

А Александр до войны особенно любил сугробные зимы в своем Замоскворечье, стеклянный звук утреннего мороза, перехватывающую дыхание стужу, запах оттаивающих поленьев, принесенных к "голландке", погожее безмолвие после ночного снегопада. Опоздав на нелюбимую алгебру, он идет в школу на второй урок, не застегнув пальто, с тетрадями под мышкой, а между заборами все горит снежным огнем, оловянное солнце стоит за опушенными густым инеем деревьями, на ослепительной пелене замоскворецких дворов крестиками плетут кружева следы сорок, и в переулке две фигуры, запахнутые в тулупы, с лопатами под локтями, кряхтят, хакают, гыкают в избытке зимних чувств, дышат паром из поднятых воротников, вразвалку подходят друг к другу, топчутся на снегу и обмениваются степенными фразами, которые вызывают у Александра беспричинный смех. Ему весело от голосов дворников.

- Морозец-то как, а? Лютует, - сообщает солидно один тулуп.

Другой тулуп крякает на весь переулок и соглашается:

- Подковывает. Так в груди и спирает.

- К ночи гляжу - снежит. Думаю: отпустит. Ан нет - попадал стервец и перестал. Постоят морозцы-то, видать. Без туманов они суровее. До Крещения постоят.

- Постоят, куда деваться. Никуда не убегешь. Стужа свою силу знает. Вон как инеем заборы-то разукрасила, ровно серебра кто набросал!

И эти утренние многозначительные переговоры знакомых дворников из соседних домов, их голоса, тулупы и эти запомнившиеся с тех пор безоблачные зимы в Замоскворечье - все это было его детское, безраздельное, навек его, и особенно потому, что мать вечером, подымая опрятно причесанную голову от книги (она читала по вечерам), вдруг говорила задумчиво:

- Какой сегодня прекрасный был день. И как хорошо это у Пушкина: "Мороз и солнце - день чудесный…"

Назад Дальше