Снова застучал по листьям дождь. Сначала их глянцевые плоскости пришли в движение, затем затихли в трепетном и невидимом ожидании. Но вскоре вновь застучали крупные капли, и листья в многоголосом перезвоне, каждый сам по себе и все вместе, подчинились одному закону дождя и ветра.
Они долго целовались под дождем, струйки воды стекали по волосам, лицу, затекали в рот. Соленый дождь…
Вернувшись домой поздно, Брагин осторожно, чтобы не разбудить спящих, зажег лампу, прикрыв ее газетой. Затем достал тетрадку, отчертил еще одну колонку, третью, заточил карандаш и в левом углу четко вывел: "Фальковский". "Взгляните на солнце, Фальковский. Его круг совершенен. И только любовь равнозначна этой огромной умиротворяющей силе. В сущности, дождь, деревья, цветы - та же любовь. Но только шар - великолепный, желтый, огромный, сияющий шар - символ ее. Любовь и солнце имеют право на существование".
После этого Брагин крепко заснул.
Был сон… Брагин так же стоял на посту. Напротив он увидел человека, одетого в темное. Брагин знаком попросил его подойти поближе. Когда незнакомец оказался рядом, Брагин спросил:
- Я вижу у вас в руках скрипку. Вы схватили ее за горло. Кто вы такой, что так грубо обращаетесь с тонкой вещью?! По вашей вине я не услышу ее чистого и прекрасного пения.
- Я вижу вас в желтом, и это мне о многом говорит, - странно сказал незнакомец.
- Я не в желтом, а в белом; это косо падающий луч солнца делает меня желтым, - возразил Брагин. - Да, да, я вспоминаю, мы когда-то встречались…
- Не будем спорить, молодой человек, белое так белое. Вспомните розу, например красную. Что вы о ней скажете? Красива - не правда ли? - и тем не менее вульгарна; а черная, махровая - прекрасна, не так ли? И все же желтая красивее… Желтый цвет - цвет свободы и чистоты. Наш девиз - государство любви. Наше знамя - солнце. Вы, вероятно, уже догадались: я президент Желтой республики. Если хотите, Желтая Швейцария - свободный кантон… Кроме того, я торгую лимонадом. Вы удивлены? Агитация в стакане воды, - он загадочно улыбнулся. - Как все молодые люди, вы недоверчивы и самолюбивы. Ха-ха… Вы думаете, что вас надувают. Хорошо, тогда обратимся к классике. Вспомните преступление молодого человека… "Раскольников поднял свою шляпу и пошел к двери, но до двери не дошел… Когда очнулся, то увидел, что сидит на стуле, что его поддерживает справа какой-то человек, с желтым стаканом, наполненным желтой водой". Это был лимонад, я утверждаю. Вы улыбаетесь, а между тем нет более серьезного человека, чем я. Вы не верите? Ну хорошо, тогда скажите, какого цвета над вами фонарь?
Брагин был поражен - фонарь был желт!!!
На дворе томился июль… Зной лениво кружился в столбе золотистой пыли. Солнце - рыжеусый кот: рожа круглая, жаркая - шаркнуло на подоконник. Пока хозяева спят, можно легкую кутерьму устроить. И поскакало на невидимой ниточке к стене, по корешкам книг, к глянцевому столу, по белому вороху кровати, а потом разбросало оранжевые пятна здесь и там, словно неряха апельсины ел. Однако у рыжеусого и другие заботы - землю будить, поднимать в синеву неба звонкие птичьи голоса.
Брагин проснулся. И стало ему хорошо и грустно, как в детстве.
- Машенька, посмотри, какое нынче желтое воскресенье.
Он подумал о женщине, которая всю жизнь была рядом. Он подумал и о том, что не мог дать этой женщине полного, настоящего счастья.
- Машенька, ты спишь? - снова спросил он.
"Спит", - решил он про себя. Но голос, глубокий и чистый, ответил:
- Нет, я проснулась давно и думаю, только лежу с закрытыми глазами. И знаешь что я решила?
- Нет.
- Я пойду сегодня с тобой, я надену свое лучшее платье, и мы целое воскресенье проведем вместе, рука об руку.
- Машенька, дорогая, но сегодня нельзя - мне дадут нагоняй. Нет, сегодня никак нельзя!
- Вот так всегда, - она обиженно опустила уголки рта. Ее ресницы дрогнули и глаза, наполненные влагой, открылись. Ничто в них не изменилось за годы, только чуть-чуть потускнели…
Рассказ этот записан со слов постового милиционера.
Мне же в этом рассказе принадлежит одна-единственная фраза, которую можно теперь отнести к самому началу рассказа:
"Будь спок, Дранкин, - Маша больше никогда не вернется!"
Влюбленный ноумен
В полдень ночные сторожа спят. А жаль, ибо иной полдень в Ленинграде бывает ох как хорош!
На тончайших весах колеблется воздух-мираж. Из ватной тучки сыплется такой мелкий дождь, прямо-таки волосяной, что к земле он совсем слабнет…
Облака не белые, а мерцающие от белизны, - не настоящие, отчего каждая крупица нашего естества кажется тоже не настоящей, а придуманной для полноты счастья и детства.
А дети, что ж, они тут, рядом, в цветнике, топчут его и смеются.
Над ними и позади прохладный, задумчивый Исаакий. На каменном лбу его древними грамматистами сделана медная запись: "Господи! Силою твоею веселится царь".
В полдень - высокое небо и голова Исаакия, которая вечно полна солнцем.
В такой вот полдень сидит на скамейке Сухов, погруженный в себя молодой человек, сидит, а сам палочкой на земле знаки рисует. С виду занятие серьезное, а на самом деле блаженный пустяк. Солнышко греет, земля круглая… Хорошо!!
А рядом город, сам по себе: улицы, дома, люди, люди… И Сухов подумал: "Не то что в твоей тундре - на сотни верст ни души".
Во внешности Сухова наблюдалось редкое сочетание: пепельные волосы и черные глаза с сухим блеском.
Детишки уже окружили одинокое дерево и играли подле него. Другие деревья словно отошли в сторонку, на ярко-желтый песок, а дальше за ними - зеленый газон, по которому уже прошелся отточенный нож косилки, и, возможно, тогда звенела трава, падая вниз, в шелестящую ость.
Думается в этот полдень о той грустной и суровой красоте края, откуда он сам. О том, чего не сделал еще в Ленинграде за время отпуска: не сходил в Эрмитаж, о чем позже будет жалеть, потому что тонкая красота так и не слилась в сердце с грубым миром суховской жизни. Не успел, а может быть и не хотел, видеть в зоопарке зверей. Звери в клетке, по суховской мысли, грустные оттого, что в них не сама жизнь, а лишь бледная тень ее.
- У вас свободно?!
Сухов очнулся, рядом стояли две стройные женщины в белом, почти призрачные от обилия светлого: лицо, платье, волосы, руки.
Промелькнула мысль:
"Вот этих бы зверюшек с удовольствием спрятал бы в клетку".
Только зачем так? У него в избушке, на Таймыре, тоже клетка, на сотню верст один мужик - Николай Григорьевич Сухов.
Широко, по-хозяйски, пригласил:
- Садитесь, садитесь…
- Нет, зачем же так - мы на лучшем месте, а вы на самом краю? Садитесь поближе, места всем хватит.
Лицо ближней порозовело, но под толстым слоем пудры оставалось не настоящим, застывшей маской.
- А вы нездешний?! - спросила она. - Я по говору слышу. Какой-то странный…
- Я на Севере работаю, а теперь в отпуске. Сорок два дня убить надо.
Сухов теперь внимательно смотрел на говорившую. Ее лицо улыбалось, но улыбка получилась странной - от разных глаз, голубого и зеленого, ясно и холодно вспыхнувших на свету.
- А вы на Севере как оказались? Родились там? - снова спросила она.
- Нет, мои корни на Кубани, но так случилось…
Другая женщина, ее подружка, вдруг перебила:
- А какая там погода?
- Весной тундра мокнет, словно насморк схватила, а летом жара, два градуса плюс…
Выслушав Сухова, она безучастно отвернулась. Теперь он рассмотрел и вторую. Она сидела боком. Спокойное лицо как бы разделено на две части, нижняя - с круглым открытым влажным ртом - находилась в состоянии глубокого сна, верхняя - проявляла живой интерес ко всему, что происходило вокруг: к играющим детям, прохожим, - и эта верхняя часть вновь вспыхнула интересом к Сухову.
- Неужели вы провели на Севере все годы? И один? Я бы умерла от страха, среди сугробов и медведей. - На ее лице стойко удерживались спокойствие и уверенность. Сухову нравилось это лицо, в веснушках, часто менявшее свое выражение, но всегда остававшееся простым и ровным.
Сухов был доволен и собой, потому что сумел привлечь ее внимание, уже самовлюбленно отнеся это обстоятельство на счет своей внешности, о которой в прежнее время почти никогда не думал.
Она ждала ответа.
- Это очень просто, - сказал Сухов, - нужно одухотворить абсолютное равнодушие в природе, чтобы затем приспособить его для себя. Вот и все.
Теперь женщины смотрели на него с недоумением.
Сухов видел, что они не хотят или не могут понять главного в его рассказе. Их занимало что-то другое, им непонятное, но в сущности простое.
- А разве в природе есть равнодушие?! - спросила первая, - Это какая-то мистика!
- Есть, - кратко ответил Сухов, - поровну, полста на полста.
Конечно, он не скажет им ничего серьезного: как пережил горе, мучился зубами - бедой всех полярников, страдал от одиночества, но все-таки стремился к нему, поэтому, видно, быстро преодолел его. Как в одиночестве писал стихи, заполнив размашистым почерком полторы общих тетради; учился управлять упряжкой и первое время, пока собаки не прижились, езда на них казалась смешным и никчемным делом. Там, откуда он родом, никто на собаках не ездил, но вскоре упряжка работала дружно, и лишь на подъеме, вытягиваясь в струнку, собаки тянули шагом.
О, этот первый северный год! Сколько промахов! Сколько открытий!
Второй год прошел спокойнее. Чувства притупились. Освоил, наконец, сложное промысловое хозяйство, многому научился сам, многое перенял у других.
К третьему сезону куда-то исчез лемминг, а вслед за ним исчез и песец, промышлять было некого. И лишь четвертая осень сложилась удачно, обещала хороший урожай. Тундра попискивала пеструшкой. Теперь Сухов действовал по науке, прикормил места, заготовил сразу четыреста капканов, но, возвращаясь с промысла весной по тонкому льду залива, провалился в полынью. Слепило яркое солнце, была весна, и Сухов, видимо, заснул. Нарты, добытый мех, ружье, собаки - все сгинуло в черной воде залива Заря; потонули и толстый дневник, полный стихов и замечаний, и вожак упряжки, умная сучка Маруся.
Целую неделю он лежал безучастно на лавке, питаясь чем попало: грыз сухари, ел сырую картошку, сушеную рыбу, подолгу уставясь на стоящий в углу карабин. Думал тогда: "Как легко спустить курок…".
Но спасла человеческая слабость, жалость к слепому псу Борьке, который непременно погиб бы от холода и голода, так как оставил свои глаза зрячие на снежных путях от Экклипса до Диксона. Тогда и появилась сильно усатая личность небольшого роста, дед Паша. Привел с собой трех собак, старенькое ружье дал, словом, поддержал и умом и делом. Сухов обрисовал вслух портрет своего товарища.
- У него плоское лицо, густые усы и брови. Однажды дед Паша нечаянно повстречался с мишкой и с тех пор носит свернутую набок скулу. А собираясь в отпуск, распустил густую растительность по обличью, чтобы жена не испугалась…
Сухов скупо рассказал о природе: вечно сырое небо, бурая до горизонта тундра, а там, дальше, на кромке земли лежат голубоватые сопки, а еще дальше, в центре Таймыра, - сказочное озеро, полное дичи, рыбы и красоты.
Женщины слушали. Сухов говорил и не узнавал себя, что-то бурно толкало его на беспрерывную речь. Прежде глухой и невыразительный голос теперь приобрел богатство оттенков, а мысль работала в поиске новых красок и выражений. Сам Сухов удивился такому превращению, а возникший вместе с тем озноб хорошо отражал лихорадочность его ума. Однако что-то не вязалось в суховском рассказе, хотелось чего-то иного, что бы соответствовало его нынешнему состоянию духа, поэтому он и вспомнил смешную историю о мышке.
Василий Васильевич Рикардо, капитан снабженческой шхуны "Нерпа", был известен на побережье по прилипчивому прозвищу Вась-Вась. Однажды последним рейсом Вась-Вась доставил большой, чуть ли не метровый, фанерный ящик.
- Вот шарики от пинг-понга, возьмешь? - спросил он Сухова.
Сухов удивился: шарики!! Это прибавило уверенности капитану.
- Бери, Сухов, ты же культурный человек, спортом заниматься будешь в свободное от работы время, цинги не будет, еще спасибо скажешь!
Но Вась-Вась был просто сражен, когда Сухов согласился, и не понять было ему, что ящик напоминал Сухову о какой-то далекой, странной и поэтому смешной жизни.
А между тем шарики понравились собакам; пока не изгрызут десяток, ни за что не тронутся в путь - условный рефлекс! С того времени каждый год заказывал по два ящика. И вот однажды, готовя к походу снаряжение, Сухов подгонял лыжи, а паяльную лампу в сторону поставил. Сразу вспомнить не мог, отчего взрыв раздался, как брови опалил, как угол с ветошью занялся огнем.
Но потом, распределяя аккуратно мысли, понял, что пламя лампы направил на ящик с шариками, а те - словно порох… Прошла неделя или две - из черного угла появилась серая мышь с пестрыми глазками, как бы подтверждая, что материя никуда не исчезает, а только переходит из одного состояния в другое. Мышка Сухова боялась и бегала только по ночам, что-то ела, шуршала, громко грызла. Чтобы упорядочить сожительство, Сухов клал с вечера по две печенюшки на волохастое одеяло у своих ног. Этого ей хватало до утра, а днем мышка куда-то пряталась. Сухов теперь с теплым чувством вспомнил ее милую мордочку и зеленоватые точки глаз.
- А вот нынешней весной погибла, - сказал Сухов, вспоминая ее, как близкого друга, - видно, не вынесла своего мышиного одиночества. Не заказывать же ей на Диксоне дружка?
И уж совсем войдя в роль, Сухов рассказал еще про деда Пашу: как однажды тот пригласил его на свой день рождения в бухту Толя, а дело в том было, что Паша родился 8 марта. И это обстоятельство само по себе делало случай необычным.
Однако, придя в гости, хозяина дома Сухов не обнаружил, лишь на столе записку: "Покорми собак, жди, скоро вернусь".
Кормил собак, ждал сутки, вторые, неделю, две… Рассердился, плюнул, свистнул своих собак и ушел. А прежде снял со стены яркую открытку: солнечный пляж, пальмы и здоровенная негритянка с копьем. Дед Паша картинкой дорожил. "На мою бабу чем-то похожа, такая же свирепая", - любил говорить он.
Сухов же, уходя, оставил записку: "Спасибо, угостил на славу, за мной тоже не станет. За простой с тебя пять шкурок, не отдашь - застрелю. Ты меня знаешь!"
- Ну, а женщины?! - спросили, смеясь, новые знакомые.
- Знаете, это скучная тема. Кто-то сказал: "На Севере губ много, а вот целоваться не с кем". Все это верно и для меня, - ответил Сухов.
Однако время бежит быстро, как добрая упряжка с горы.
Сухов знает их имена: первую зовут Галей, а ту, что с веснушками, - Катей. Сухов пристально разглядывал их, теперь словно впервые увидел: женщины были похожи.
- Сестры?
Они смеются:
- Да, отчасти!
- Как это "отчасти"? Такого не бывает!
- Отчасти - бывает. Как говорится, полста на полста!
И решительно заторопились:
- Однако пора, жаль, конечно, расставаться…
- Зачем расставаться, - нахально выступил Сухов, - нам, кажется, по пути? А может быть, пойдем в ресторан? А?
- Нет! - говорит Катя. - Мы не одеты, да и лучше дома, за чашкой чая, если, конечно, не боитесь!!
Дом у Кати большой, желтый, постройки тридцатых годов, почти все окна во двор, эту нелепость замечаешь сразу - стоит поднять голову. Катя левой рукой держит маленькую шляпку, а второй, свободной, показывает вверх:
- Вот оно - мое окно, да не туда, левее, с красными занавесками на кухне…
Сухов ничего этого не видит, он смотрит вбок, на Катю, и тоже кричит:
- А финская кухня у вас есть?
Катя ловит взгляд, грозит нарочито пальцем.
Провожая Галю домой, Сухов пытался запомнить обратный путь до Катиного дома: то мелькнувший поворот, то необычную улицу, то номер дома.
Он злился на Катю, что та, прощаясь, не подала никакого знака. Вечер был хорош, они сидели друг против друга и разговаривали, почти исключив из этого разговора Галю, пили кофе, много курили. Было поздно, и Галя обиженно заторопилась домой…
Сухов шел рядом с Галей, избегая разговора, обходясь только необходимыми словами. Сбоку Галино сходство с Катей усиливалось, он видел, что она такая же стройная и сильная… Может быть, поэтому злость и разочарование вскоре исчезли. У самой двери они остановились, вышла заминка, Сухов долго искал сигареты в карманах. Галя сказала:
- Пойдем, у меня есть, зайди на пять минут…
Галина комната была небольшой, с желтым неясным светом, неровным полом. Окно, обклеенное крест-накрест полосами газеты, напоминало военные годы. В углу возвышался дубовый шкаф, украшенный резьбой. Рядом - старый кожаный диван. Свет в этом месте ломался и скользил по глянцевой коже дивана, и казалось, что в трех ямках сидений застыли стекловидные корочки льда.
Середину комнаты занимал стол, тоже дубовый, на его массивной поверхности неряшливо лежали тонкие, напоминающие яичную скорлупу, фарфоровые чашки с грязными потеками кофе. На фаянсовой хлебнице, вместе с пеплом, - серый хлеб. В тарелке - остывшая картошка в масле с воткнутой косо вилкой, массивная ручка которой нависла над тонким краем голубоватой тарелки. На столе он увидел пачку сигарет и подумал: "Вот предмет, ради которого я здесь". Но теперь в душе Сухова что-то переменилось, и уходить уже не хотелось. Галя сидела боком, подтянув под себя ноги, он увидел близко на шее пульсирующую голубую жилку.
В зеркале он видел издали то, чего не мог видеть вблизи: знакомый женский изгиб, а рядом себя - человека с перекошенной улыбкой и маленькими глазами, признаком тайных пороков.
В тишине на ковер ступил кот. Он двигался плавно, неслышно, как и подобает хищнику. Затем остановился, стал царапать ковер, и казалось, что в комнату с треском летит электричество. Это ощущение вскоре передалось им…
Отдыхая, они долго курили, одну сигарету за другой, медленно и глубоко пропуская дым в легкие, сигарету за сигаретой, пока она не сдалась:
- Нет, я так больше не могу, ты все время думаешь о ней. - В ее тоскливом голосе была обреченность и усталость. - Это какой-то… - И она произнесла слово, поразившее Сухова своим грубым неприличием.
Он одевался медленно, затем подошел к столу, на столе лежали сигареты - алая пачка с неровным рядом зубов-сигарет. Он смял ее и наотмашь кинул в угол, и комок влетел стремительно, как шар в лузу. На Галином лице держалась странная улыбка.
На улице он задержался, пытался определиться, но ничего не узнавал. Было уже поздно, и Сухов двигался в никуда.
Он шел быстро, над городом уже поднималась заря, он побежал, бешено стуча каблуками по асфальту. Он бежал, покуда хватило сил. Затем остановился.
Это был темный, душный переулок. Казалось, что в узком каменном провале отдаются гулкие удары суховского сердца. Тогда он полез под рубашку и влажной ладонью пытался задержать его бешеный пульс.
На высоте громко откинули ставни, и жаркий шепот проплыл над суховской головой:
- Степ-а-а-а-н, это ты?
- Я, - невольно ответил Сухов.
Какое-то сладостное ожидание задержало вдох, он ждал, казалось, вечность, приложившись горячей щекой к шершавой стене дома.
Сверху трезво вернулось:
- Дурак!