- А я, знаете, никогда в частном доме жить бы не стала. За ним, как ни следи, все найдутся огрешины. Вон смотрите, под потолком веранды какие дырищи… А ведь мужик в доме есть. Вернее, был до последнего времени.
- Что вы такое говорите! Вернется и будет как новенький! И он, и веранда, и прочее. А в городских квартирах - тесно. Я б с удовольствием за город переехала.
Это чешут языками напротив меня. Ума не приложу, кто. Возможно, знакомые матери…
При входе в дом на всех нас накатил порыв серьезности. Но теперь уже спал: нЕ перед кем пока пафос демонстрировать. Потому в нескольких местах стола уже вспыхнули оживленные беседы. Жизнеутверждающие, и вполне светские, основной темы дня как-то совсем не касающиеся. Люди есть люди, они не могут на чем-то одном зациклиться. И это хорошо даже, иначе каждый давно с ума бы сошел от чувства вины и горечи… Иначе я задыхалась бы среди них, сходила бы потихоньку с ума, как по пути сюда.
В микроавтобусе все сидели мрачные, притихшие, пришибленные происходящим, даже не перешептывающиеся… Сидели как-то разрозненно, не имея никакой охоты знакомиться. Кое-кто - по одному на двуместном сидении, обложившись шубами и сумками. Когда мы с Павлушей сунулись, показалось, будто мест больше нет.
- Это Софья с Павлом, я - Карпуша, они едут с вами! - едва я, напугавшись автобусной неприветливостью, дала задний ход, с подножки раздался решительный клич организатора.
Щербатого, худющего Карпушу - вечно печального, вечно погруженного в себя - я, признаться, даже не сразу признала в этом энергичном деловитом мужичонке со скептической ухмылочкой. Знаменитый своей всегдашней засаленной заостренностью Карпушкин хвост теперь куда-то испарился, уступив место вальяжной пышной стрижичке. Плечи распрямились, щеки расширились… Женился, короче.
Карпика я хорошо знала по предыдущей работе, потому его заступничеству не удивилась. Удивилась реакции содержимого автобуса. Оно оказалось очень усердным и покладистым, оно симпатизировло Карпику и немедленно послушалось. Зашерудило вдруг, забулькало и уже спустя миг высвободило два места возле выхода.
Такой чести раньше Карпика никто не удостаивал. Никогда к его словам не относились всерьез, а до просьб снисходили с иронией. Он слыл большим фантазером и производителем идей, неадекватных реальности. Вроде радоваться надо, что его теперь слушаются. Но что-то подсказывает мне, что это не мир изменился к лучшему, а идеи Карпика - к худшему. То есть обнищали и свелись к бытовой озабоченности… Впрочем, так ему, судя по лощеной физиономии, жилось лучше. А значит, я зря развела свои мысленные сожаления…
- Присаживайтесь, Софья с Павлом, присаживайтесь. Что ж стоите-то? - тут же начал причитать чей-то квохчущий голосок внутри автобуса. Присмотревшись, я узнала Масковскую, бывшую Маринкину соседку. Не сговариваясь, мы с Павлушей тут же разжали руки и посмотрели друг на друга совсем безразлично, будто давние поверхностные приятели, которые нечаянно встретились возле автобуса. Оба мы понимали, что это бессовестно, но по-другому себя вести не могли. Неловко как-то сделалось. Масковская ведь прекрасно знает, что Павлуша ходил к Марине с намерениями. Ходил, ходил, и вот теперь загружается в этот автобус со мною в обнимочку…
- Все! - скомандовал Карпик водителю. - Остальные личным транспортом добираются.
Я выглянула в окно и обнаружила неподалеку ряд знакомых машин. Вот, значит, как - все в легковушки к друзьям поместились, а нас - как чужаков неприкаянных - общим транспортом, среди чужих людей отправили. Это было немного обидно, и даже страшно, потому что походило на первые свидетельства кары и всеобщего осуждения…
- Ох, а что ж мы наделали! Ох, да как земля таких носит-то, ох кары падут небесные, - заскулила вдруг басом маленькая бабулька, с невероятными фиалетовыми тенями на веках и высокой башней из крашенных волос на голове. Впалые коричневые щеками хлопали в такт ее словам, как крылья и это казалось сюрреалистично жутким. - Горе всем нам, горюшко!
Автобус вдруг дернулся, и все испуганно подпрыгнули. Или же - и это казалось мне больше похожим на истину - слова старухи задели за живое и все мы так резко вздрогнули, что автобус не устоял.
- Успокойтесь, Клавдия Семеновна, - заворковала над старухой какая-то девочка. - Что вы такое говорите? Примите таблеточку…
Старуха сидела возле Масковской и, ни с кем не считаясь, с каждой фразой все громче причитала свои причитания.
- Грянет кара на каждого! Заслужили-заработали. Ангела сжили со свету! Загубили и сына божьего…
- Кто это? Кто это? - поползло по рядам. - А, понятно. - говорили разобравшиеся и передавали дальше - Это соседка по подъезду. Она сумасшедшая. Ее нечаянно взяли…
Мы уже отъехали от места встречи, то есть от двора Марины, и о том, чтоб кого-то высаживать, речи идти не могло.
- Лихо нас твой Карпуша от остальных изолировал, - шепнул мне Павлик, и обида нервной судорогой пробежалась по его красивому уточненному смуглому лицу. Вообще, Павлуша у меня мальчик, красивый до неприличия. Жгучие черные кудри, загибающиеся, мохнатые ресницы, гордая посадка головы… Но красота его из тех, что легко портятся из-за малейшей негативной эмоции. Обиженный Павлик - дрожащие губы, скользкий, заплывший надменностью взгляд, болезненно дергающиеся желваки - зрелище жалкое и даже отталкивающее. Когда он такой, я всегда отворачиваюсь, чтоб не искушаться поводом для плохих чувств.
- Все близкие друзья едут легковушками… Он никогда нас ни во что не ставил, думая, что он - самый первый, и самый главный друг. Только он один так думал, без взаимности. - продолжал Павлуша.
Знала ли Марина, предполагала ли, что нас сейчас будет грызть ревность и обида? Догадывалась ли, как станем изводиться, наблюдая, что места приближенных особ достаются другим?
- Перестань, Павлушенька, - я еще с утра дала себе клятву, что бы ни случилось, оставаться доброжелательной и всех любить. Нет, не для приличия. А потому что только добротой и любовью можно противостоять любым нападкам и обвинениям, которым мы с Павлушей вполне могли тут подвергнуться. - Карпик отлично нас вписал. Позаботился. Как Пугачева о Гребенщикове.
- Чего? - Павлуша, конечно, давно привык к моим экстренным переходам с темы на тему, но не сдержал негодования.
- Так и было. Я в БГшном интервью вычитала. Пьяного вусмерть Гребня Пугачева когда-то сажала на поезд. Молодец, не бросила! Подскочила к проводнику в последний момент перед отправлением, впихнула БГ в вагон, кричит: "Я - Пугачева, это - Гребенщиков. Он едет в Питер!" И все, поезд тронулся. Так БГ ведь доехал просто отлично. С комфортом, хотя без билета и почти без сознания.
- Байки это все! - отмахнулся Павлик, поддавшись моему затаскиванию в привычные темы, а потом опомнился и принялся на меня рычать. - Ну что ты такое говоришь? Ну, уместно ли?!
А я чувствую, что не просто уместно - необходимо. Если немедленно всех какой-нибудь беседой не занять, то люди преждевременно растратят все необходимые эмоции, выльют слезы и на самый ответственный момент ничего не останется.
Но тут инициативу в свои руки взял водитель. Не знаю уж, чем руководствовался, но "клац" - и включил радио. И второй раз за день из него полилось на меня что-то попсово-сахарное. А все осуждающе, конечно, смотрели, но выключить не просили, прикрываясь скромностью, а на самом деле, ради того, чтоб развеяться. А я, как самая храбрая, решила голос подать и выразить общественное мнение. Кричу:
- А переключите на другую радиостанцию, пожалуйста! Ну хоть бы на…
И такой я этой неоконченной просьбой ажиотаж вызвала, такое негодование, что замолчала поскорее и отвернулась к окошечку. А громче всех, между прочим, осуждал Павлуша:
- До музыки ли сейчас! Ну, о чем ты думаешь!
В общем, так с бодренькой попсой про крошек и несчастную любовь всю дорогу и ехали.
Микроавтобус наш оказался до крайности быстроходным, потому привез нас чуточку раньше, и поставил всех в неловкое положение. Кто-то из ответственных лиц звонил даже водителю, с нестандартным предложением повозить нас часик по окрестностям, демонстрируя достопримечательности. Водитель отказался, потому что в пригороде не ориентировался, выгрузил нас в нужном дворе, а сам уехал, заявив, что у него в этом местечке какие-то свои дела есть, и что как заказчики и главные организаторы приедут, так он сразу вернется…
А на улице, между прочим, было очень холодно. Из дому вышла какая-то тетка в фартуке. Зыркнула недобрым взглядом, сказала, что хозяев нет пока, что они "там" задерживаются, запустила нас на отапливаемую веранду и хмурясь наблюдала, как мы без разрешения усаживаемся за пустой стол. Не усаживаться казалось приличным, но невозможным. Стоячих мест на веранде почти не было…
- Несут! Несут! - радостной вестью оповестили смотрящие в окна. И как-то очень скрипуче прозвучал этот крик, как-то слишком похоже на воронье карканье. - Несут! Несут! - повторили, ничуть не считаясь, что я и так сжалась в комок, втянула голову в плечи и сейчас не выдержу - убегу прятаться.
* * *
Я была готова к этому, но все равно оцепенела и поняла, что не могу двигаться. Вот и настал тот момент, который окончательно все покажет. До него - просто по-наслышке - все еще не верилось. А вот теперь предстояло убедиться своими глазами… И это будет навсегда и безнадежно. И это уже ничем не изменить… Самое страшное в жизни - то, что необратимо.
Марину привезли нам - как большой праздничный торт - на маленьком столике с колесиками. Измученные ожиданием гости так ей обрадовались, что даже забыли скрыть оживление. На миг показалось, что сейчас похватают ножи и вилки, повяжут салфеточки и со счастливыми улыбками побегут к покойнице, делить, кому какой кусок достанется.
Но нет, быстро нормализовались. Оказалось, хлопотами с доставкой тела к месту прощания занимались сплошные женщины, потому гроб нести было некому. Водитель катафалка попался на редкость бессердечный и с грыжею, потому от машины к дому Марину везли таким странным способом - на журнальном столике. В гробу на колесиках.
Увидев на веранде гостей, везущие гроб женщины испуганно вскрикнули, закачали головами, мол "У нас не готово еще ничего!", и мягко всех выставили обратно во двор. Сразу было ясно, какая из женщин - Маринина мама. По пугающе Марининому, такому неповторимо прямому взгляду и по беспокойно бегающей вокруг нее молоденькой девушке, каждую секунду громким шепотом переспрашивающей: "Ма, все нормально? Ма, капли не дать?" Девушка - она же, Алина, сестра покойницы, - была заплакана куда больше матери, на нас смотрела широко раскрытыми глазами и испугано. Мы явно казались ей ненужными источниками хлопот. А мать, молодец, держалась. Приветствовала нас поклоном головы и деловыми просьбами. Эх, спасительная вещь - необходимые хлопоты. Если б они не заканчивались! Если б не давали матери остаться со своим горем и осознать его!
На Маринину маму и сестру пало сразу множество дел. Карпик, Жэка и другие организаторы брали на себя доставку гостей и стол на поминки. Остальное должны были организовать родители. Но отец, не выдержав, попал в больницу с сердечным приступом, потому все складывалось так, что Маринкиной маме задуматься было некогда.
Я только сейчас поняла, как верно и как здорово, что в мире существует такая вещь, как дурные традиции. Раньше все эти пышные похороны - с множеством мелких глуповатых ритуальчиков и больших ритуалов, с торжественным застольем в конце, перерастающем так или иначе в банальную пьянку - казались мне нелепой выдумкой чьего-то больного воображения. Но теперь все стало ясно. Их придумали для того, чтоб навесить на родственников умершего побольше неотложных хлопот и обязанностей. Чтоб некогда было им сходить с ума и по-настоящему скорбеть о своей потере…
Ах, если б и меня сейчас втянули бы в подобные дела, чтоб можно было куда-то деться от обдумывания!
Я смотрела на Маринину маму с улицы сквозь стекло веранды и… шмыгала носом, готовясь расплакаться. Павлуша успокаивал меня немного испуганно, немного раздраженно. Привел меня в себя смешной формулировочкой:
- Ну, тише, малыш, ну чего ты? Ну, еще не началось ведь ничего! Еще рано плакать…
Мать самоубийцы чувствовала повышенное внимание к себе, но не скукоживалась, не поджимала гордо губы, обижаясь на обилие жалости. Напротив, поднимала глаза и…улыбалась.
Грустно и немножечко удивленно, совсем по-Маринкиному… Она чувствовала себя обязанной поддержать нас. Она, как и Марина, считала себя ответственной за весь мир и все пыталась сделать его лучше…
Интересно, ну хоть она что-нибудь предчувствовала? Или как все мы, отмахивалась мимоходом. Ныряла в свои дела, не обращая внимания на то, что голос дочери звучит все неувереннее, а мысль все больше путается. Нет… Она, наверное, понимала, что происходит нечто серьезное. Но изменить ничего не могла. Только ждать. Только верить, что жизнелюбие победит в Марине тоску и депрессию. Только поддерживать, выскребая по сусекам души остатки бодрости, забывать обо всех своих личных неурядицах, воодушевляться и рассказывать дочерям, как мир прекрасен и гармоничен. Вот единственное, что мать могла сделать для Марины… Хотя наверняка делала намного больше, наверняка суетилась, может даже втайне бегала к врачам или к бабкам… Не помогло.
/Те, кто ее теряли,/ Верили в чудо, ждали…/ Сами себе внушали:/ Скоро уже просвет./ Лишь просыпаясь, в тайне,/ С губ пересохших драли/ Ужас и гарь отчаянья/ Вместе с бессильным "нет!"/ К белым халатам снова,/ Рушили в хлам основы, / Были на все готовы: / Вот вам и кнут и лесть./ Долго скребли остатки,/ Делали вид, мол, гладко,/ Богу носили взятки…/ Зря. У него все есть./ - это написалось в мыслях сегодня, когда весть о Марининой смерти была осознана. Это рвало изнутри, но я - умничка, догадалась, никому не причинять боль, никого не мучить - держу в себе и никому эти строки не читаю… Да и кому читать? Маринки нет, а остальные - не те ценители…
Вспоминаю вдруг все бесконечные Маринкины аналогии. Она меня всегда с Сонечкой Голлидей - любимой цветаевской героиней - сравнивала. А себя, конечно, примеряла к Цветаевой. И правда во многом походила. Как и я, на Сонечку…
"Опрокинулись, Мариш," - говорю ей мысленно. - "Опрокинулись, перекрутились все твои аналогии. Пережила Голлидей Цветаеву. Не с кем ей теперь общие мысли из мира черпать и хохотать от такой вот схожести… Все наоборот, все навыворот. Сонечка жива, а Марина - и младше ведь, и не такая безумная была - лежит бездыханная. Бред! Бред, нелепица, явная ошибка. Маринка, строчи апелляцию!" - чувствую, что начну сейчас реветь и впадать в истерику. Резко отворачиваюсь от дома покойницы, ищу с кем бы вступить в разговор…
- Бедная женщина, как я ее понимаю! - похоже, не одна я наблюдаю за Марининой мамою. Очень ухоженная хрупкая пожилая дама вздыхает, снизу вверх взирая на своих спутниц: двух огромных теток, схожих лицами и их выражениями. - Ведь и мне тоже Марина была - как дочь! Пусть она не проработала у нас и дня, пусть не принесла никакой пользы общему делу, но… пока я общалась с ней, ну, на собеседовании, ощутила такой прилив нежности, настоящие материнские чувства…
Я потихоньку понимаю, кто это. Павлуше кто-то рассказывал, что незадолго до смерти Марина очень нуждалась в работе и влезла во что-то первое попавшееся. Какой-то журнал, с мизерными ставками и чопорными начальствующими дамами. Вероятно, этих дам, а точнее теток - для дам слишком суетливые - я сейчас и наблюдаю. Стою тихо-тихо на крылечке, и невольно слышу весь их разговор.
- Да, девочка вызывала желание о ней заботиться, - хмуро изрекает одна из теток. - Глаза вроде живые, умные, а одета, как… Впрочем, какая уже разница.
- А разговаривала как? - поддержала вторая. - Никакого почтения к тем, кто главнее! И должностью, и жизненным опытом… Нуждалась, нуждалась в воспитании, потому вызывала родительские чувства. Впрочем, нам же объяснили, она умалишенной была, что с нее спрашивать… Бедняжечка!
Третья собеседница, та, что затеяла разговор, смотрит одобряюще, радуясь такому единодушию компании. Потом еще раз вздыхает и решается на главное.
- Может, мы действительно, как-то переборщили с замечаниями. - жмется она. - Может, для ее больного сознания они показались слишком строгими. Ну, там, про внешний вид. И эти ваши колкости про маньяков, которые появляются в городе из-за женщин, которые так одеваются… - видно, что дама заговорила о вещах, важных для всей троицы. - Может, мы слишком открыто с ней разговаривали… Но ведь на работу в результате приняли, и место предоставили самое лучшее. И я ответственно заявляю, нашей вины в ее смерти нет и быть не может совсем…
- И непонятно, чего нас сюда вообще пригласили. Я и дня с потерпевшей знакома не была… - неожиданно резко вставляет одна из теток. Другая ее обрывает, испуганным успокаивающим жестом.
- Приглашают всех, кто в последние дни общался с умершей, - терпеливо объясняет дама. - И потом, мы упоминаемся в ее предсмертной записке. Вы разве не знаете? Мне это тот мальчик сказал, что всех с приглашением обзванивал…
- Да? Правда? - оживляются остальные, явно польщенные. - Надо же… И что она нам завещает?
Я не выдерживаю:
- Завещает любить ближних, поступать честно и не быть дурами! - без всяких на то прав - вмешиваюсь. - Просит не являться на похороны, если вы идете туда из вежливости или от страха показаться нечуткими и причастными к доведению до самоубийства… Впрочем, не обращайте внимания. Она сама не знает, чего просит. Ведь в случае выполнения ее просьбы похороны будут совсем безлюдными…
Пашенька нервно морщится. Ах, как я его, беднягу, компрометирую! Оттаскивает буквально за руку. Набирает в легкие воздух для отповеди. Я опережаю:
- Молчи. Я сама знаю.
И чувствую - сорвусь сейчас. Ни разу на него не срывалась, ни разу голос не повысила: с тем, кто почти безразличен, так легко быть паинькой… Ни разу не позволила себе при Павлуше что-то гадостное, старательно поддерживала предельно положительные, милые, чистые отношения… И вот сейчас, непонятно из-за чего…
- Тебе нужно побыть одной? Я отойду. - мой Павлуша корректный и вежливый. Он все понял. Оставил меня сочиться бессильной злобой в одиночестве. Правильно. Никогда не простила бы ему, если б наорала. Никогда не простила, если б знала, что он видел мое падение. Это с одной стороны. А с другой - как же важно, как же безумно необходимо вцепиться в кого-то и выплакаться… Боренька, душа моя, как ты нужен мне, как глупо все. Теряем своих, считая чужих надежнее. Как глупо, как нелепо я предаю тебя, как не хочу этого делать, но совсем не могу с собой справиться. Как я запуталась.