Так день прошел, и я за Оленькой пошла, забрать ее из сада, и Оленька бежит ко мне из группы. "Мама! Мама!", - кричит, а в голове все закружилось, как на карусели, будто это я сама бегу к себе.
Бегу, бегу, весь день, всю жизнь, и так, как было: в комнате вечерней, вчерашней комнате, в окне вчерашнем те же крыши, лужи, радуги бензина, на тротуаре расплывается мелок, резиночка, забор у школы, голубятня, железные за голубятней гаражи, душистый черный вар, молочный зуб в ириске, с окна замазка, и ворона та же на кресте антенном, хвостом указывает на фонарный круг.
На лестничной площадке лежит вчерашний мяч, с отбитым боком, которым можно поиграть еще, но будет все не так, когда он прыгал, и можно в глаз замочной скважины увидеть что-нибудь, а можно получить по лбу, и радио бубнит "В рабочий полдень" и ждешь спектакль по мотивам книги "Голубой карбункул" и думаешь, в стеклянном шаре на подставке настоящий снег…
Японка с веером мне подмигнет с открытки, у зеркала глаза тяну к ушам, и веер, вырезанный из цветной бумаги, и папин с бахромой халат..
И, кажется, сейчас я спрячусь и скажу тебе, считай до десяти! Ты досчитаешь до дести, лицом в углу, а где тут спрячешься, когда как жук в коробке? Все на виду, все на бегу, и все как будто можно отсчитать назад…
Еще не спряталась. Уже не спрячусь.
Вот и мои пришли.
Твоя Т.Б.
Закрыв глаза, к стене прижавшись носом, в коридоре Шишин от дести назад считал…
- Считаешь? Ну считай, считай, дурак! Ищи вчера в сегодне, - сказала мать, и, мимо Шишина зевая, прошла на кухню, завтрак накрывать.
"В "Московские" играют, - думал он, лицо расплющив по оконному стеклу. - Пойду и попрошусь… Веселая игра, возьму и попрошусь. Скажу: можно с вами? Скажу, и будь что будет: не возьмут, так не возьмут, не очень-то и надо". И думая "Совсем не надо даже…" в прихожую пошел и одеваться стал…
- Иди-иди, просись к волчью на ужин, тебя там только ждали! Тьфу! - сказала мать.
"Тебя…" - подумал хмуро он, и вышел.
- Можно с вами?
- Можно! Иди сюда! - сказала Таня. Шишин подошел.
- Здорово, Жижин! Новенький водить!
- Нет, посчитаемся! - сказала Таня.
- Чего считаться? Нас двенадцать и тринадцатым гундон.
- Сам ты! - сказала Таня, и лучезарно улыбаясь, Бобрыкин ненавистный свистнул: "Фью-тирлю!", и камушек ногой отбил к забору. Пять раз пропрыгал по асфальту камень, и ровно пять отпрыгивал назад.
- От так! - сказал Бобрыкин ненавистный.
- Крутень! - сказали все.
Двенадцать палочек на доску положили, доску поставив на кирпич, и Шишин встал у камня и глаза закрыл. Бобрыкин ненавистный ударил по доске, двенадцать палочек взлетели в небо, в рассыпную побежали игроки.
Наклонившись, Шишин долго палочек двенадцать собирал, искал в траве, в кустах, считал, старательно укладывал обратно, и все двенадцать наконец сложив на доску, искать пошел…
- Иду искать! - предупредил…
"Ищи-свищи", - из головы сказала мать.
- Эй! Шило-мыло! - закричал Бобрыкин ненавистный и за спиной ботинком треснул по доске…. - Иди сюда! И "буратино" перед носом покрутил.
Собрав двенадцать снова, Шишин огляделся, нет ли по близости Бобрыкина опять, и отходил теперь с опаской, оглядываясь на доску…
- Сашка… - услышал Танин шепот, - ищи меня, я здесь! - он сделал шаг к забору, и…
- Эй, Шишкин! На тебе! - опять сказал у камня Бобрыкин ненавистный, и опять ботинком двинул по доске…
Кто прятались - те разошлись давно. Смеркалось. К окошку Таня подошла, увидев Шишина у камня, вниз опустила ручку, нахмурилась, и отпустила, задвинув занавески, плечи обхватив отошла, к Бобрыкину присела на колени, накручивая локон золотой на палец Бобрыкин в ухо напевал "Тирлем-тирли…", и "Машу и медведь" смотрела Оленька с дивана.
И все стоял у камня Шишин, озираясь. Палочек двенадцать охранял…
- Есть иди, творог остынет! - сказала мать.
- К чему это присниться, мама? Свадьба, музыка играет, невеста в белом, гости… окно, протекший таз, ведро пустое, гвозди, потолок, ты по нему ползешь и моешь, моешь…
- Какие были гвозди? - поинтересовалась мать.
- Не знаю, не нашел, - и отводя глаза, скрестив тайком колени, пустую руку быстро опустил в карман и в фигу сжал.
- Что, не нашел гвоздей к добру, - сказала мать, - а гвозди к гробу. К концу пути земного, вот к чему. Перекрестись, скажи спасибо, не нашел! - и он тревожно посмотрел на мать, плотнее сжав колени с фигой, соображая, стоит ли признаться, что гвозди все-таки нашел во сне, и перепрятал.
Мать, пристально нахмурясь, посмотрела, наклонившись, откинула клеенку, заглянув под стол.
- Колен понавертел, канаты вяжешь? Себе то не соврешь, дурак! - сказала и стала молча есть, во рту перетирая творог сухой и теплый, вертя в щеках, прихлебывая чай.
- А если я нашел и перепрятал? Что?
- Что? - фыркнув усмехнулась мать, газетой утирая губы, и скомкав за тарелку отложила. - Перепрятал, Саша, значит отложил. Припрятанное-то само из дому не уходит, лежит как есть, до часу, до поры…
- А таз и свадьба?
- Таз со стирьем?
- Нет, с мылом был…
- Вот со стирьем к делам. Бессмысленным делам, как все твои, к напрасным хлопотам к гнилой картошке. С мыльем - покойницу любить.
Он завертелся, под клеенкой тапком засучил.
- Уймись! - сказала мать.
- Окно тогда?
- Закрытое - к болезни, разочарованью, к пустому. Разбитое - к слезам, открытое - к ненастью.
- А невеста?
- Невеста к горю. Разлуку означает, и предательство в любви. Лицо-то видел у нее?
- Не разглядел…
- А если б разглядел, узнал бы, кто предаст, - качая головой сказала мать, и, встав, спросила, обернувшись:
- А без лица не знаешь, Саша, разве, кто?
Глава 27. Иголка
Приснились люди без лица, и лица без людей, ворона, мать в окне, дупло, почтовый ящик, крыса, плуг, Танюша за роялем в музыкальном классе. Приснилось, что учительницу музыки уже убили, а она жива. Бобрыкин ненавистный на коне и с саблей наголо. Трамваи номер шесть, и девять, что одно и то же, если их перевернуть, и равно не к добру. Аптека, шапка, рожь, капуста, еж, и кошки, кошки…
Три раза пуговицу на рубашке белой мать ниткой красной обмотала, обвила во сне, кривыми пальцами стянула узелок, держа в зубах от красной нитки хвост, цедила: "Молчи, сиди, не дрызь, чтоб память не отшибло…"
"Где бирочка - изрань, запомни, Саша, наизрань надеть, - себя показывать другим с израни. Снимай, снимай! сама побью тебя, подальше от греха, и молотила кулаком не сильно, не так, как били бы другие, остальные, все. Но бирочка кололась, снова наизнанку Шишин свитер надевал во сне".
"И с левой не влезай в рукав, я для чего тебе держу-то, идол правый? Чтобы в левый лаз полез, чума? Весь день себе изгадишь, жизнь изгадишь!" - но Шишин забывал, где лево, а где право, и на манжетах, на рубашках, на пижаме мать вышивала "Л" и "П", а Шишин нитки выдирал во сне зубами, чтобы не смеялись в классе, и вообще. Мать снова вышивала "Л" и "П", а Шишин снова нитки сколупал.
"Посколупаешь мне, посколупаешь! Всю жизнь исколупал…" - цедила мать сквозь нитку. "Посколупаю" - думал он и сколупал.
- Смотри, где школа от забора - это справа, голубятня тоже, дом пионеров слева, и кинотеатр Юность тоже там, - во сне сказала Таня.
"Но если я пойду спиной к забору, все будет задом наперед…" - подумал он.
- Где родинка, смотри, тут право, где нету родинки, там лево, понял? - Понял… И с облегченьем вспоминал во сне, по родинке у Тани, где лево, а где право в мире, у всего.
"И дворнику три раза поклонись, если метет, а если не метет, не кланяйся! А то подумает: дурак. Дурак и есть, но чтобы все не знали. Всем не надо, Саша, знать, что ты дурак. Собака воет в сторону твою, к несчастью, нос держит в землю, к смерти скорой, вверх - к пожару. В Зиновия с Зиновьей стаями собаки ходят - к мору, Саша. К мору и войне. Война-то будет, Саша. Будет. В мире не бывает без войны…"
Как рано Саша в том году черемуха цвела, - во сне писала Таня, про год, в котором рано так черемуха цвела, - и странно, помнишь, мы с тобой лежим, фашистами убиты, на траве, а небо кажется так близко, и с него на нас без ветерка, без чего-нибудь, черемуховый снег. Все эти сотни лепестков прозрачных тонких белых… и пятна голубые неба, между веток, солнечные пятна. Вся эта золотая липкая резная взморь, весь этот дух акации полынной, и счастье тут, под сердцем вдруг сжимается в комок, в кулак, как будто кофточка любимая при стирке села, как будто что-то потерялась важное в траве, а думала, что снится, проснулась - правда оказалось. Потерялось что-то навсегда в траве. И вдруг захочется вскочить, бежать отсюда, не считая ног, всего, чтоб не считая, чтоб замелькало, засвистело, чтобы так. Смеяться, хочется смеяться и смеяться в крик, рассыпался на солнечные искры, взорвался, разлетелся в водяные искры, в свет…
И лето коротко, и память коротка, и лжет, раскрашивает то, что было черно-белым в краски, вспыхивает, манит, невыносимое смягчает, сбудусь - шепчет, неведомое солнце счастья там горит… и кажется, что перепрыгнешь горизонт веревки, и уже по небу, Саша… не идешь, летишь…
Сегодня долго телефон у нас звонил. Бобрыкин на работе, Оленька в саду, я трубку взять хотела, вдруг мне стало страшно, не бери… Ты помнишь, Саня, мы играли в "Позвони мертвец"? А телефон звонит, звонит, я думаю, вдруг с Оленькой чего-нибудь в саду случилось? И трубку подняла, а в ней молчок.
Молчок-волчок. Как в "Позвони мертвец".
Замри-умри… и отомри-воскресни…
Не дочитав, глаза открыл, зевнул, прислушиваясь к стенам.
"…Поможи, Господи, поможи… помилуй мя, велицей милости Твои, по множеству щедрот очисти беззаконие мое, аз знаю грехи мой перед тобой, и выну весь Тебе единому, согреша говорю, лукавое перед тобою сотворях, как в беззакониях зачата есьм, так и творю, во грехе есь! Омоеше меня, очистиши, поможи, Господи, поможи! Открой глаза! Помилуй мя…" - бубнила, потеряв чего-то, мать и по дому ходила, стукаясь о стены, распахивая двери комнат, шкафов, заглядывала под столы, отодвигала стулья, рукой столешницы, сиделища водила, и щупала настенные ковры, и коврики трясла, оглядывая все от верху к низу раздвигала шторы, распахивала ящики, перебирала вещи, грохотала… не давала спать.
Он вышел, хмуро посмотрел на мать, мать тоже посмотрела хмуро, с полу, от газет.
- Чего? - спросила мать.
- А что ты ищешь? - поинтересовался он.
- Иголку, - отвечала мать, сгребла газеты комом, открыла дверь и выставила за порог.
- Себя ощупай, Саша! А то, не приведи Господь, вопьется и пойдет гулять по жилам. Пойдет, и выйдет к сердцу, и умрешь… - себя ощупывая тоже, объясняла мать. - Вера так, покойница, соседка наша, помнишь? В муках страшных от иголки умерла. Все штопала, старье чинила, на нашу пенсию новьем не загрустишь, откусит нитку, а иголку так во рту и держит. И не заметила, как проглотила. Иголка ей пошла, пошла, пошла… по жилцам, впилась, и все! - сказала мать, крестясь.
И Шишин закрутился, вытряхивая из штанов пижамных, из рубашки, спереди и сзади, и не найдя - к себе пошел искать, решив что утром мать могла иголку у него в постели обронить. А может и впилась уже, пошла, прислушиваясь к внутреннему бормотанью думал он, ища на коже след, какой войдя оставила она…
- Нашла! Упас Господь, - сказала мать, показывая Шишину иголку с ржавым брюшком, и с облегченьем опустившись на кровать он, вскрикнув, подскочил.
- Чего орешь? - спросила мать, и, повернувшись Шишин показал, что колет.
- Нет ничего, не брешь! - сказала мать. - Или прошла уже, не приведи Господь, - добавила она, и Шишина перекрестила, вышла…
- Нет вроде ничего, - сказала Таня. - Знаю! Давай ее попробуем магнитом! - и магнитом в раздевалке школьной искали в Шишине иголку, но так иголки в нем и не нашли.
- Здорово, Шишкин ежик! - сказал Бобрыкин ненавистный, из спины у Шишина достав иголку. - Обрастаешь? Молодца, Чернобыль! - и на карман под галстук Шишину иголку приколол.
Глава 28. Мосгаз
- Кого-то черт несет, - сказала мать и, к двери подойдя, не открывая "кто?" спросила.
- Мосгаз, - представились, - откройте!
Мать перекрестилась: "Господи помилуй…!" и бросилась от двери, заметавшись: "Прячься, Саша! Прячься!". И Шишин под кровать залез, а перестав дышать от ужаса, проснулся, и из-под кровати за тапками вошедшими следил, не зная - мать ли ходит в них…
"…Приходит он в квартиры, показанья счетчиков снимать, несет с собой топорик новый, купленный в универмаге ГУМ, а ГУМ от нас недалеко… Недалеко! Всего четыре остановки с пересадкой на метро… - рассказывала мать. - …На Соколе, на улице Балтийской, где раньше бабушка твоя жила, он в дом вошел, прошелся по квартирам, звонил… звонил… никто не открывал, и только семилетний мальчик, такой же, Саша, идиот как ты, открыл ему, Мосгаз достал топорик, зарубил его, и детский свитер взял, и 60 рублей с копейками с трюмо, флакон одеколона Шипр, и пляжные очки…"
И Шишин с грохотом во сне задвинул ящик, в котором пляжные очки у матери лежали, с отвращеньем покосившись на двоившийся в трельяже флакон пустой одеколона Шипр.
Связав веревками, чтоб не упал с кровати, не убился, задув над ним свечу, мать вышла озираясь, невидимая в темноте шурша газетой. Прошла за стенкой, цепочкой звякнув приоткрыла дверь на лестницу пустую, проверив, не стоит ли там Мосгаз, и так же быстро заперла на три замка: высокий, средний, нижний, проверила цепочку, подергав ручку, прислушиваясь замерла… Он тоже замер, привыкая к темноте, и кто-то под кроватью тени полог шевелил, и волосы вставали дыбом, едва подумаешь, кто мог быть там…
- Тссс!.. Санька, это я! - сказала Таня. - Проклятый мистер Сайкс, убийца, эксплуататор детского труда, связал тебя! Но если мне удастся развязать веревки, мы уйдем, как Ненси с Оливером Твистом. Уедем на кабриолете навсегда! - и торопливо пальцами, зубами, коготками подцепляла, развязывала матерью плетенные узлы…
- Готово! Побежали… - крепко за руку схватила, увлекая за собой к окну.
- не бойся, не оглядывайся! Прыгай!
И прыгнула сама… Дверь распахнулась, Шишин оглянулся…
- Совсем осатанел, чумной! - сказала мать, протягивая руки, схватив за шиворот пижамный, оттащила, повалила на пол, и замотала Шишина в ковер…
- Сашенька, сынок, вставай, девятый час…
- Давай не так пойдем! - однажды предложила Таня.
- Давай. Но так короче, - ответил Шишин, опасаясь, что если выйдет очень уж длиннее, то мать ему устроит.
"Устрою! Вот увидишь!" - в голове пообещала мать, и Шишин оглянулся на окно. В окне стояла мать.
"Стоит, - подумал он, - стоит… Как не оглянешься, откуда не посмотришь, всегда стоит и смотрит, хоть ты что!.."
- Там мать стоит.
- Она всегда стоит, - сказала Таня. - Ты не оглядывайся только, да и все. Тогда она тебя не заподозрит…
- Не заподозрит в чем?
- Ни в чем не заподозрит. Видишь кошку?
- Где!? - встрепенулся Шишин, кошек он любил.
- Да тихо! Там…
- Да! Кошка! - поразился Шишин.
Кошка оглянулась, с опаской щурилась на них.
- Кис-кис! - окликнул Шишин.
- Да тихо, говорю! Вспугнешь!
- Кыс-кыс… - позвал потише Шишин, и, разевая лапы, кошка деранула прочь. Стеля хвостом, пересекла пустырь и оглянулась у гончарной бочки, с таким пожарным видом, будто победила их.
- Вспугнул… эх, ты! - сказала Таня.
- Да… капитально припустила…
С подозрением кошка издалека на них смотрела, готовая рвануть, рвани они…
- Наверно что-то натворила, раз боится, ишь! - с уважением заметил Шишин, хмуря лоб, и кошка отошла еще на десять лап, и снова оглянулась. - Подозрительная кошка…
- А я тебе о чем? - спросила Таня.
- О чем?
- У всех кто оглянулся, вид такой…
- Какой?
- Как будто натворили что-то…
- Да, капитально… - согласился он и снова оглянулся на окно.
В окне стояла мать.
- Да не оглядывайся ты! - сказала Таня. - Оглянешься - щелбан! Нет! Десять щелбанов, без всяких там! - и дернув за рукав, поволокла куда-то, так ничего как следует не объяснив…
Они пошли по улице Балтийской в день безлюдный, и ветер тряс троллейбусные провода, а те гудели, отчетливо и скучно.
- Как мертвые гудят, - сказала Таня. - Брррр… идем скорей!
Скорей по улице Балтийской в день безлюдный пошли они, и провода как мертвые гудели. "Брррр", - подумал он. У синего пальтишка Тани боком близко топал, и все ему казалось, что вот-вот уже закончится дорога эта, и сразу же начнется та, другая: другая площадь, фонари и люди какие-то другие, а не те… Он шел и ждал.
Но было холодно, дорога не кончалась, странно в тишине шаги двоились, точно кто-то следом в след… Он оглянулся
- В последний раз предупреждаю! - пригрозила Таня, но разлетелось, что предупредила, в ушах осталось только, что в последний раз, в последний раз…
- Такая холодрыга, да? - спросила Таня.
- Да, капитально… - согласился он.
Желтым глазом подмигивал безлюдью светофор, тянулись спичечные коробки пятиэтажек, дворами отвернувшись во дворы, с потухшими зрачками, с ржавчиной кирпичных стен. Прошли второй пустырь, оцепленной колючей проволокой военной; изрытая, холодная земля катилась в котлованы комьями сурьмы, дышала паром; серое клубилось небо, точно мать в нем холодец варила, половником мешая сваи, трубы, тросы, ребра арматур… заснеженные остановки, дебаркадер райсовета, лица на доске почета, бумажные пустые, похожие на клочья сорванных газет. Прошел кинотеатр "ЮНОСТЬ", закрытый на ремонт железными щитами, клочки афиш, ползущих по стенам, пунктиры крыш, комиссионный магазин "Учет"…
В прокуренном стекле универмага с аршинной вывеской "МОСКВИЧКА" стояли манекены в длинных платьях, на ступенях старуха продавала ржавый таз и грузовик без дверцы и без дна, и пупсика без глаз, и куклу без волос с закрытыми глазами, книгу "Монтекристо" которая у Шишина была. "У всех такие книги есть, у Тани тоже", - думал он и мрачно скреб шагами тротуар по ускользающей земле и так же мрачно смотрел вперед на ту, что предстоит пройти до дома "Октябренок", куда Таня ходила на сольфеджио по средам, чуть не каждый день.
- Тоска… - сказала Таня.
- Тоскища… - согласился он и, оглянувшись снова, тут же получил щелбан по лбу. Еще один, еще…
- Всё, десять! - отсчитала Таня. - Я предупреждала! Давай теперь в "найди чего"!
- Давай. А это как?
- А это кто чего-то интересное найдет! - и, наклонившись, камушек нашла, сказала:
- Ноль один в мою!
Он наклонился тоже, поднял гвоздь.
- Один-один!
- Один на два!
- Два-два!
- Три-три…
- Бутылка!
- Кошка!
- Кошка не годится, не в "живое"
- Ааа…
- Резинка!
- Крышка!
- Лампочка!
- Очки!
- Ого…
- Забор!
- Забор на всех, его нельзя найти.
- А если заблудиться? - поинтересовался Шишин.
- Если заблудился, можно, ладно, - согласилась Таня, - девять три.
- Картонка!
- Крышка!
- Ручка от двери!
- Ага…
- Булка!
- Фантик!
- Палка!