Убить Бобрыкина: История одного убийства - Александра Николаенко 2 стр.


В третьем классе повесил Шишина Бобрыкин ненавистный на ветке клена. "За ногу повесил, гад, за ногу! Вниз головой повесил", - вспомнил он, и приподнявшись достал из-под себя веревку, улыбаясь сумрачно и странно на колени положил, и гладил как живую. Как кошку гладят. "Хорошая веревка", - думал он. "Вот, если бы наоборот, наоборот! - веревку на коленях собирая в петлю, думал он, - наоборот! Я был Бобрыкин, а Бобрыкин - я, то как бы задушил его тогда веревкой этой, как бы я его повесил!" - думал он, и, встав, с веревкой вместе подошел к окну.

День зимний короток, до Масленой недели сумерки в окно приходят рано, и если включен свет, в окне двоится отраженье. Шишин свет включил, и в отражение Бобрыкиным себя вообразил, веревку на плечи накинул, и, затянув на шее петлю, показал Бобрыкину язык.

- Господи помилуй, ты опять!? - спросила мать из-за спины, неслышно в комнату войдя, и вздрогнув, обернулся он с петлей на шее.

- Сними, чумной, беду накличешь! - сказала мать, и отраженье вместе с Шишиным перекрестила.

Он неохотно, пальцами слепыми распустил петлю, и сняв веревку задумчиво перебирал в руках, по узелкам считая, чтобы не забыть с какого начал. Шишин не любил, когда к нему входила мать. Мать тоже не любила, если Шишин входит…

"Мать, кстати, тоже можно задушить веревкой, все равно не любит", - подумал он, и посмотрел на мать внимательно, с шестого узелка.

- Что вылупился?! Дай сюда! - велела мать, и быстро подошла, отобрала веревку. - За хлебом, душегуб, сходи!

Всегда ходил за хлебом Шишин. Постоянно. Как на почту. Каждый день ходил. Как будто мыши в хлебнице на кухне жили.

- Селедочки еще купи. Посолимся, сынок. Сегодня можно, Праздник, - Объяснила мать, пока возился Шишин в коридоре, пальцем помогая влезть ноге в запять.

- Да хоть бы ложку взял, как люди, идиот! - сказала мать.

"Зачем мне ложка, - удивился Шишин, - если я ботинки надеваю…? И что за праздник, когда нельзя сосисок, колбасы сырокопченой, сала… И кашу с утра перловую дала без молока и без изюма?" - думал он, и, взяв протянутую пятьсотку, недоуменно посмотрел на мать.

- Иди-иди… Господь с тобой, - сказала мать, и Шишина опять перекрестила.

"Живого места нет на теле от креста", - подумал он, и, низко натянув собачью шапку, вышел.

Шишин вышел.

Мать за ним закрыла.

В общем коридоре было тесно, пыль на старой мебели лежала, пол прилипал к следам, линолеум вздымался пузырями и лопаясь ботинками хрустел. Вверху под потолком на крючьях ржавых висели лыжи, камера велосипедная на них. Он сделал вид для матери, которая всегда в глазок смотрела спину, что уходит, и вернулся пятясь, за камерой велосипедной. Встал на табурет, чтоб дотянуться, снял ее, и, сжав в руках, по черной лестнице пошел. За хлебом.

На лестничной площадке увидел Шишин ненавистного Бобрыкина, стоявшего спиной к нему согнувшись. Бобрыкин ненавистный, в длинном бархатном халате мусор вытряхивал в контейнер, и страшно, как к покойнику овчарь выл ветер в мусорной трубе. Тихонько крался Шишин, камеру велосипедную петлей сжимая, и так же тихо прокравшись мимо, обернулся, добежав до нижнего пролета, и снизу посмотрев наверх, велосипедной камерой в Бобрыкина швырнул.

Пельменями из дворницкой тянуло, кислым мясом, там жили люди в таджикских байковых одеждах, с тюрбанами, с зубами золотыми без креста. В лифтовой шахте копошились крысы, где-то в доме открывались и захлопывались двери, мигала тускло лампа, ящики почтовые тянулись вдоль стены.

Над ящиками было рукой врага написано: ГАНДОН!

Дверь за собой захлопнув, Шишин с черной лестницы в парадное ворвался, спиной к двери прижавшись замер, прислушиваясь, не идет ли следом Бобрыкин ненавистный с камерой велосипедной, чтобы задушить его, но тот не шел, и подождав немного, Шишин вдоль почтовых ящиков шмыгнул к своей ячейке, и на лифты косясь украдкой, чтоб не распахнулись, быстро вставил в дверцу ключ, та приоткрылась. Глаза зажмурив, Шишин осторожно руку в почтовый ящик опустил. Всегда зажмуривался Шишин, когда не знал, что в ящике почтовом. "А этого никто не знает, никогда", - подумал он. "Засунешь руку, - думал он, - а там вдруг кошка, например, сидит. Возьмет и тяпнет. Откусит палец по колено, буду знать…"

Или Бобрыкин ненавистный ворону дохлую опять подложит …

"Никогда не знаешь, что там может быть", - подумал Шишин, вспоминая, как в третьем классе Бобрыкин ненавистный дохлую ворону подложил в портфель ему. "Бобрыкин ненавистный!" - думал он, и никогда не лазил в ящик с открытыми глазами, каждую секунду готовый спрятать руку, и одновременно опасаясь, как бы за спиной не распахнулся лифт, и из него не вышел сам Бобрыкин с камерой велосипедной, чтобы задушить его. "Бобрыкин ненавистный…", - думал он.

Вороны не было, на дне конверт нащупал Шишин, схватил его, и с облегченьем к груди прижав, стоял, не открывая глаз, и так стучало сердце под конвертом, точно перепрыгнуло из Шишина в конверт. Подчерком Танюши ровным, точно в прописной тетради, значилось в линейке адресата:

Шишину от Тани.

Улица Свободы 23.

"Шишину от Тани…", - Шишин прочитал, вздохнул и выдохнул, лицо в бумагу спрятал, и долго дышал чернилами и типографской краской, клеем канцелярским, лакрицей, жженым сахаром, корицей, монпансье, и мылом земляничным… и той рукой, что выводила: Шишинуоттани! Тани-Тани-Тани! Трам-пам-пам…! стучало сердце.

Щекотно было, запах светом солнечным сочился. Перцем лестничная пыль глаза слепила, и расплывались строчки на губах. От Тани, Тани! Тани! Тани… Трам-пам-пам!

Все расплывалось, растворялось, все стучало! Все! Пельменный запах, лампа, батарея, мать за дверью, тусклая вода… и растворилось, все пропало, все исчезло… Все! Трам-пам-пам! - стучало сердце, и Шишин не заметил, как огоньки табло над лифтом вверх вбежали, и быстро заскользили вниз.

"Шишину от Тани…", - опять подумал он, нос защипало радостно, как одуванчиками в мае, мятным леденцом, кленовым медом …

Весенней пылью.

Коркой ледяной.

Полынью пыльной у забора.

Черешней, что с Танюшей ели из газетного кулька, вдвоем, и воблиным хвостом.

Ореховым колечком.

Кексом кулинарным, в коричневой промасленной бумаге.

Киселем в брикете.

Крем-брюле…

Черемуховым снегом.

Варежки комочком, сухарем с изюмом, конфетой "Ласточка", кремнем о кремень, корой сосновой и янтарной пылью, которую закатные лучи в библиотечных школьных полках собирают…

Он не удержался и чихнул, забыв в рукав прикрыться, рот перекрестить забыв…

- Здоров чихать, брателло! Пей скипидар, ты нужен людям! - сказал Бобрыкин ненавистный, выходя из лифта, и к Шишину неторопливо, усмехаясь, пошел, чтоб отобрать письмо, и камерой велосипедной задушить его…

- Смотрю, ты брат опять чего-то замышляешь? Иж как нахохлился, ну, сознавайся, что молчишь? Молчишь? И хрен с тобой! Держи!

И камеру велосипедную на шею Шишину накинув, Бобрыкин ненавистный мимо прошагал, к своей ячейке, достал газету, и опустив в карман просторный длинного халата, дверь распахнул на лестницу и скрылся.

Глава 3. Два капитана

В тягостном раздумье Шишин из подъезда вышел, оглянулся, но дверь уже закрылась. Он мрачно заморгал на острый талый свет. Хотелось рот прополоскать от страха, язык заплесневел, разбух, как будто мать дала на полдник подлой вязовой хурмы, и было не очистить рта теперь от рыжего крупитчатого мха. Он пуговицу слабыми руками поискал за ворот, но тошно стало пальцами озябшими искать, и он оставил так. Кивая кротко, пестрый голубь в серых жабрах мимо прохромал, и сел нахохлившись на люке, грелся, тускло кося на Шишина больным и глупым глазом. Шишин оживился, сунув руки по-Бобрыкински, с морщинкой в карманы тощей куртки, неспешно подошел, и, приготовив ногу голубю, сказал: "А ну… пошел!" И для острастки немного приподнял колено, чтобы голубь знал. И голубь вверх поднялся в дне холодном, переместившись так на следующий люк.

Припорошило, из пустого неба летели косо белые колючки, в проталинах собачьих песьим стыло, на площадке детской ветер заупокойную качелями играл, как будто мертвеца баюкал, а тот все кашлял, кашлял, кряхтел, вздыхал простужено и страшно. Шишин растерянно стоял, не зная, как бы взять, да и домой вернуться сразу, как и вышел, без хлеба, без селедки, почитать письмо… Открылась подъездная, Шишин оглянулся. На ступенях, поправляя санки, стояли Оленька с Танюшей, и те же были санки и подушка, привязанная к спинке та же, и та же самая казалась Шишину метель…

- О! Шилохвость, брателло! Давно не виделись, примерз? - спросил Бобрыкин ненавистный, появляясь следом, и Оленька смеялась, на Шишина показывая варежкой, что он вот так стоит, как будто бы примерз, и прыгала и хлопала в ладоши, чтоб не примерзнуть тоже, и Шишин улыбнулся Тане, что мог давно примерзнуть, а все же, выходило - не примерз…

С разбегу ветер налетел на мусорные баки, заскулил, и, грохнув кровельным железом, потряхивая и крутя, понес за трубы ТЭЦ ошеломленную ворону. Рвануло провода, шрапнелью разлетелись с тополей и кленов остальные твари.

Танюша обернулась, помахала, но ветер вздернул ворот, запорошил, отвернул лицо. Мир, занесенный снегом не кончался, все тянулся вдоль забора к арке, подглядывая из окошек школьных шел по часовой. Он спрятал соловеющие уши в картонный ворот куртки, натянув пониже песьи уши, и за селедкой, против часовой пошел. Пошел то боком, то спиной, с упором, как всегда бывает, если против часовой…

"Здравствуй мой родной, хороший Саня"…, - Шишину писала Таня.

"Здравствуй, моя родная, хорошая, любимая Танюша", - думал Шишин, письмо Танюшино читая.

Как твои дела? У нас все хорошо, вот только не уходит все проклятая зима. Весна почти в календаре, а за окном такая стужа, что нос не покажи.

А помнишь, Сашка, как в детстве мы с тобой любили зиму? Как ты на санках катал меня, и на картонке вниз по горке вместе? И все свистит в ушах! Так здорово! Такая жуть! И об забор! И нос и щеки всё мороз кусает, пока на варежке снежинку несешь домой. Желанье загадаешь, чтоб не растаяла она пока дойдешь, она не тает… И всё сбывается, как загадали…все! А помнишь, как я загадала себе на новый год коньки? Сбылось! Сбылись! Какие белые, красивые коньки…

Как ели снег! Какой был вкусный снег! Невероятно, Сашка…

Как прилипал язык к замку, когда играли, у кого прилипнет крепче… Вот же дураки!

А помнишь, как морковку в овощном стянули, для снеговика… А нас поймали! Отругали? Но отпустили …. помнишь? Помнишь, милый, какой был синий, какой скрипучий в детстве снег?

Он только холоден сейчас, он грязен, с ботинок не отмоешь соли, гуталин не помогает даже, и день не тот, и ночь не та…

А помнишь, как мы крепость строили за голубятней старой, и вдруг пришел Бобрыкин, все разрушил… Все…

"…Помню", - думал Шишин, письмо Танюшино читая, он и в самом деле прекрасно помнил, как Бобрыкин ненавистный пришел за голубятню, все разрушил… "Все!"

- Ты есть идешь? Остынет! Сколько можно звать? - спросила мать, распахивая дверь, и вздрогнув Шишин рукавом от матери прикрыл письмо.

Мать не любила, чтоб от Тани приходили письма. И не велела Шишину читать.

- Опять!? - спросила мать, заметив, что Шишин под рукав чего-то спрятал, - давай сюда! А ну!

Он протянул листок, и, скомкав, опустила мать письмо в карман халата, и вышла, хлопнув дверь.

"…Мать тоже камерой велосипедной можно задушить", - в след матери подумал он, и руки земляничным мылом мыть пошел, перед обедом. "Задушу ее, чтоб письма мне Танюшины читать давала", - думал, смывая земляничный запах с рук, и снова мылил, мылил и смывал… Пока от мыла в пальцах не осталась только пена.

- Санька, ты смотрел "Два капитана"? - однажды Шишина спросила Таня.

- Нет, - ответил он.

Мать Шишину не разрешала смотреть "Два капитана". "Глаза себе испортишь", - говорила мать. И Шишин не смотрел.

"Чтобы глаза не портить, лучше не смотреть"

- Я расскажу тогда! - сказала Таня, и рассказала Шишину "Два капитана".

О верной дружбе, верной дружбе, и о вечной, вечной о любви.

Про Саню с Катей и Ромашку, про какого Шишин сразу же решил, что тот Бобрыкин ненавистный будет.

Я летчиком полярным стану. Бобрыкин ненавистный Тане скажет, что меня убили, а я пока открою Северную землю, и назову ее в честь Тани - Таней! И однажды приедет ко мне она, где я полярным летчиком работать буду, и скажет "Здравствуй, Саня… это я!". Да, так и скажет: "Здравствуй, Саня, это я!".

И думал Шишин, о любви прекрасной, вечной, верной дружбе, и вспомнил вдруг, что Саней звали его когда-то люди, а теперь все Шишиным зовут они его…

"Бороться и искать, найти и не сдаваться! - сказала Таня. - Поклянись!" И в домике зеленом, под горкой ржавой во дворе, поклялся Шишин бороться и искать, найти и не сдаваться…

- Ты навсегда клянись! - сказала Таня.

- Я навсегда! - поклялся он.

"А если найдет Бобрыкин ненавистный первым Северную землю, убью Бобрыкина тогда, и отниму", - подумал он.

- Ты что там делаешь, чума?! Поминок ждешь моих? - по двери постучав, спросила мать.

- Я умываю руки, - буркнул Шишин, и краны от греха подальше закрутил.

Глава 4. Приближе к нему

Приснилось страшное. Пустую колыбель качала мать, и колыбель скрипела, будто по стеклу удавленники пальцами водили.

"Темная сегодня, Саша. Зимней Анны день. Теперь до самого Солнцеворота, так и будет тьмить", - сказала мать, и лампу тряпочкой прикрыла. Села, облокотясь о стол вздохнула тяжко, забормотала "мытари мое.."

…Приближе к Нему мытари и грешники одне, убийцы, изверги, насильники, своекорысти! Сестры Лия и Рахиль - блудницы, как эта тварь твоя, и слушали его, и ели с ним хлеба, и называл их "Соль земли". И только Фарисеи, Саша, ропотали, как ты блажили, и не слушали его, как ты не слышишь мать… Порог переступи, сказала! Ну? - Нечистый влезет! - и Шишин поскорей переступал порог, обитый изоляционной лентой, с корочкой отодранных газет и тополиной пыли. - И говорили, и роптали: "Он принимает грешников, и вместе с ними угощает нас, и сам их пищи ест…" - бубнила мать, ссыпая соль в тряпичку из кулька, завязывала в узелок и прятала в карман пиджачный, "на память, Саша, не забыть урок. Смотри не потеряй!", крестила спину: "Господи храни" - и в голове вертелось "ближе к нему", и Шишин все уроки потрошил мешок в кармане, на пальце указательном облизывая соль. И хлебную солил горбушку, мякиш, и соли в Танину ладошку высыпал.

Бродили тени по ступеням, глухо, сонно выл ветер в мусорной трубе, и молчаливые тома на полках жались, в два ряда, Карл Энгельс, Фридрих Маркс, "или наоборот?", - подумал он, Иосиф Сталин, "Родная речь" за пятый класс, "Айвенго", "Книга о вкусной и здоровой пище", СССР 1952, где все картинки можно взглядом есть. Салат "Весна", "Форшмак", "Миноги".

- Миноги это что?

- "Готовые миноги нарезать поперек, кусками длинной 4 сантиметра, сложить в салатник…" - хмурясь, прочитала Таня, - я не знаю…

- Вкусные наверно…

- А то! А это - чур мое!

- А я вот это…

- Ого! Паштетик из печенки!

- О! "Поросенок заливной"! Ням-ням!!!!

- "Хрен с уксусом" у-й-я! Какая гадость!

- А корнишон…?

- А у меня стерлядь!

- Дичь …. Я дичь! Ты тоже дичь! Татьяна Николавна дичь несет! Подайте дичь! Ха-ха! Ух, ты… ого…

А на блокноте Тани из союзпечати, с серыми листами был переводной котенок, в нем написала Таня: "Ты гулять пойдешь сегодня"? Он писал: "пойду".

А в центре актового зала стопкой маты, вдоль стены канаты, а в рекреации на третьем пальма, с кнопками в стволе, и надписью на кадке "ШБ-164". А возле вешалок из гипса Ленин, то есть гипсовая голова его, с которой, если нету ведьмы бабы Гали, много гипса, сколько хочешь! ногтями можно сколупать. А можно звездочкой царапать парту "ТАНЯ", и дома тоже "Таня", "Таня", "Таня"…, и получить от матери за это по ушам.

Цветы не вянут, зимы жарки, и можно заблудиться в белом яблочном саду, и золотом лучи сквозь доски голубятни старой щекочут нос, и тени исчезают в полдень, тени веток, трав, и тени лет.

Ты помнишь, Сашка, мы всему смеялись? нам только палец покажи, и все! - Писала Таня, - как пес идет, как грач скакать, какой у Анны Капитонны "капитон" на заде, ворона дура кар, да кар! Как тетя Тося с Тетей Дусей за субсидией идут. "Субсидия" - смешно… "Вам только палец покажи"! - мать говорит твоя, а только из подъезда выйдем - палец покажу тебе, и оба хохотать. Нет, правда, ты попробуй, удержись! Серьезно, Сашка! Я серьезно! животик надорвешь, вот до чего серьезно все смешно, "Черт за уши щекочет!" - скажет мать твоя, - а нам смешно и это. Смешно, хоть удавись.

Разбитые коленки, от зверобоя зыкинские синяки… никак не зарастет травой пятак заговоренный, и с каждым годом тяжелеет что-то. То тут, то там, как будто ты учебники несешь за пятый класс домой, а лету - все, кранты. И из осенних листьев в сентябре венок, из одуванчиков в апреле… А помнишь на скамейке он лежит, засохший, смятый, снятый… нитками из детства все насквозь прошито, колются иголки, не дают уснуть… И если елку вынесли уже, то в доме пусто так, что слышно пустоту. Она ничем полна. В совке еловые иголки с пылью, осколки шариков разбитых, шорох мишуры. Стучит по классикам от ваксы черной крышка, шайбу мальчики большие отобрали, в чернилах пальцы, клякса в чистовик, и через горизонт натянутой веревки перепрыгнуть можно, и там уже осалить нас нельзя…

Твоя Т.Б.

"Приближе к нему" - мать сказала в голове, и Шишин палец послюнил, и, окунув в солонку, облизнул.

Глава 5. День рожденья

"Уж небо осенью дышало…", - сказала мать, плотней задергивая занавески, обернулась. Шишин хмуро посмотрел на мать. Он не любил, чтоб вслух она стихов читала. Не любил.

- Что смотришь, как удавленник на свадьбу? - спросила мать. - Не помнишь разве? Пушкин!

- Почему на свадьбу? - удивился он, но как-то сразу понял, почему. Мысль показалась серой, длинной как резина, он с подозреньем кинул взгляд на календарь, где красным помечала мать все "православные" недели, сжался: Скоро…

Тапки под клеенкой незаметно скинув, прислушался с тоской как гниль бормочет в черной и кривой закрытой дверцами трубе, и вспомнил вдруг, что спал сегодня плохо в мертвый час, и сны плохие, как в гробу все снились. Старуха с девичьим лицом, собака в волчьей бабушкиной шали, младенец в люльке с каменным лицом, Бобрыкин ненавистный, мать, и дворник страшный Петр Павел, тот который за забором школьным учительницу Анну Николавну в листьях сжег, что музыку до пятого вела, а с пятого пропала.

"Убавил, не убил…" - шепнуло в голове. "С Петровки сухо, день велик…" - в ответ вздохнула мать, и стало страшно Шишину, что день велик и сух с Петровки, и все идешь, идешь, никак не смеркнешь, и сам не знаешь… что. "И почему так говорят, что он убавил? Убавил не убил, а он убил…"

- Иди, скажу секрет! - во сне пообещала Таня. Шишин подошел.

- Дворник Петр Павел Анну Николаевну зарезал, - касаясь уха шепотом лакричным, прощекотала Таня. - Теперь, где закопал, награбит листьев и сожжет, пойдем смотреть?

- Пойдем, - ответил он, - за что сожжет?

Назад Дальше