– Наш архив полностью в вашем распоряжении, – заверяет Генеральный директор. – Могу показать вам редчайшие рукописи, авторские редакции произведений, дошедшие до читателей после нескольких фильтров цензурных комиссий. Каждый раз оригинал урезали, изменяли, разбавляли и, наконец, выпускали в искаженном, слащавом, неузнаваемом виде. Только здесь, голубчик, вы можете читать по-настоящему.
– А вы читаете?
– То есть читаю ли я не только по долгу службы? Еще бы. Каждую папку, каждый документ, каждое вещественное доказательство, поступающие в архив, я читаю дважды. Но совершенно по-разному. Вначале я бегло просматриваю текст, чтобы определить, в какой из шкафов поместить микрофильм и в какой раздел каталога занести название. А вечером (вечера после присутствия я провожу в архиве; обстановка здесь, как видите, спокойная, расслабляющая) я устраиваюсь вот на этом диване, ставлю микрофильм редкой книги или секретного дела и позволяю себе роскошь смаковать их в свое удовольствие.
Аркадий Порфирич закидывает ногу на ногу под скрип начищенных до блеска сапог и проводит пальцем за воротничком кителя, увешанного наградами.
– Не знаю, верите ли вы в Дух, сударь, – добавляет он. – Лично я верю. Я верю в диалог, который Дух непрерывно ведет с самим собою. И чувствую, что этот диалог совершается через мой взгляд, направленный на запрещенные страницы. Дух – это и Полиция, и Государство, которым я служу; и Цензура, равно как и тексты, находящиеся в нашем ведении. Дыхание Духа не нуждается в широкой аудитории, чтобы проявиться в полной мере. Оно веет в сумерках скрытых отношений между вечной тайной заговорщиков и вечной тайной Полиции. Дабы оживить его, достаточно моего беспристрастного чтения, чутко улавливающего дозволенные и недозволенные оттенки; чтения при свете этой лампы, в огромном здании безлюдного ведомства, когда можно непринужденно расстегнуть китель и впустить в себя призраков запретного, которых в дневные часы приходится неумолимо держать на расстоянии...
Нужно признать, что слова Генерального директора придают тебе бодрости. Если этот человек испытывает тягу к чтению, стало быть, не вся печатная продукция стяпана-сляпана всемогущими чиновниками и за пределами их цитаделей существуют другие пределы...
– А о заговоре апокрифистов, – спрашиваешь ты по возможности холодно и деловито, – вам что-нибудь известно?
– Разумеется, известно. Я получил уйму донесений по этому делу. Какое-то время нам казалось, что мы полностью владеем ситуацией. Службы безопасности крупнейших держав старались как можно глубже внедриться в эту, весьма разветвленную организацию... Однако мозг заговора, неистощимый, словно Калиостро, фальсификатор постоянно уходил от нас... И нельзя сказать, что мы ничего о нем не знали: все его данные хранились в нашей картотеке; он числился как переводчик, деляга и мошенник, но истинные мотивы его действий оставались невыясненными. Он вроде бы не поддерживал связи с различными сектами, где произошел раскол среди его бывших соратников, и тем не менее продолжал оказывать косвенное влияние на их происки... Когда же мы все-таки вышли на него, оказалось, что склонить мошенника на нашу сторону не так-то просто... Им двигали не деньги, не жажда власти и не тщеславие. Видимо, все это он делал ради женщины. Хотел завоевать ее сердце, а может, просто отомстить или показать ей, чего он стоит. Именно эту женщину нам и предстояло раскусить, чтобы вычислить дальнейшие ходы нашего Калиостро. Но кто она, мы так и не узнали. Лишь путем логических умозаключений я многое о ней уяснил. Впрочем, эти выводы не представишь в официальном докладе: наши руководящие органы еще не доросли до иных тонкостей...
Для этой женщины, – продолжает Аркадий Порфирич, видя, как жадно ты впитываешь каждое его слово, – читать – значит отрешиться от всяких мыслей и предубеждений, чтобы с готовностью внимать голосу, который раздается, когда меньше всего этого ждешь; голос доносится неизвестно откуда, звучит за пределами книги, за пределами автора, за пределами условностей письма, возникает из несказанного, из того, что мир еще не сказал о себе и не придумал слов, чтобы это сказать. Другое дело Калиостро. Он хотел доказать, что за написанным словом стоит ничто, и мир существует исключительно как уловка, выдумка, недоразумение, ложь. Если бы все упиралось лишь в это, мы преспокойно дали бы ему возможность доказать желаемое; мы – это представители разных стран и разных общественных строев, так как многие из нас предлагали ему сотрудничать. И он не отказывался, наоборот. Неясно было одно: то ли это он принимает наши правила игры, то ли мы становимся пешками в его игре. Вы спросите: а что, если он всего-навсего сумасшедший? Только я мог докопаться до тайны Калиостро. Я приказал нашим агентам похитить его, переправить сюда, продержать с неделю в одиночной камере, а затем допросил его сам. Нет, это было не сумасшествие, скорее отчаяние. Спор с той женщиной был давно проигран. Она вышла победительницей. Ее ненасытное читательское любопытство находило скрытые истины в самой приторной фальшивке и беспардонную фальшь в самых что ни на есть искренних словах. Что оставалось нашему фокуснику? Чтобы не оборвалась последняя ниточка, связывавшая их, он продолжал сеять неразбериху в названиях книг, фамилиях авторов, псевдонимах, языках, переводах, изданиях, обложках, титульных листах, главах, завязках, концовках – лишь бы она узнавала его метку, приветственный жест без особой надежды на ответ. "Я осознал свою небезграничность, – признался он мне. – Во время чтения происходит нечто такое, на что я уже не в силах повлиять". Могу добавить, что эту границу не в состоянии перейти даже вездесущая полиция. Мы способны запретить людям читать, но в указе о запрете чтения все равно будет прочитываться та самая истина, которую мы хотели бы скрыть от прочтения...
– И что же с ним сталось? – спрашиваешь ты с участием, продиктованным не столько враждебностью, сколько сочувствием.
– Это был конченый человек. Мы могли сделать с ним все что угодно: отправить на каторгу или, скажем, дать какое-нибудь незначительное поручение в наших спецслужбах. Однако...
– Однако...
– Я устроил ему побег. Фиктивный побег. Фиктивный переход границы. И он снова замел следы. Иногда я узнаю его руку в случайных материалах... Он явно прибавил в мастерстве... Теперь он занимается мистификацией ради мистификации... Мы уже бессильны что-либо сделать. К счастью...
– К счастью?
– ...И от нас должно что-то ускользать... Чтобы власть сохранила поле деятельности, пространство, на которое она могла бы наложить руку... Пока я знаю, что на свете есть кто-то, кто показывает фокусы из любви к фокусам; пока есть женщина, которой нравится чтение ради чтения, я лишний раз убеждаюсь, что жизнь продолжается... И каждый вечер я предаюсь чтению, как та далекая, незнакомая читательница...
Ты быстро выхватываешь из сознания несуразное наложение образов Генерального директора и Людмилы и наслаждаешься апофеозом Читательницы, ее искрящимся видением, восстающим из разочарованных слов Аркадия Порфирича; ты упиваешься уверенностью, подкрепленной всезнающим Директором, в том, что между тобой и Людмилой нет больше преград и тайн, а твой заклятый враг Калиостро – не более чем патетическая тень, исчезающая вдали...
Для полного счастья тебе не хватает лишь разрушить чары прерванного чтения. По этому поводу ты тоже хотел бы переговорить с Аркадием Порфиричем:
– Мы собирались пополнить ваше собрание запрещенной книгой, пользующейся в Атагвитании огромным спросом. Это роман Калисто Бандеры "Вкруг зияющей ямы". Правда, наша полиция малость переусердствовала и отправила под нож весь тираж книги. Насколько нам известно, существует перевод этого романа на ирканский; ксерокопии перевода нелегально ходят по рукам в вашей стране. Вы об этом что-нибудь слышали?
Аркадий Порфирич встает и направляется к ящикам картотеки:
– Калисто Бандера, вы сказали? Ага, вот: на сегодня из его вещей, кажется, ничего нет. Хотя, если вы потерпите недельку-другую, я приберегу для вас изысканнейший сюрприз. По донесениям информаторов, один из самых крупных наших писателей, Анатолий Анатолин, тоже, кстати, запрещенный, давно работает над переложением романа Калисто Бандеры; действие романа будет происходить в Иркании. Из других источников нам стало известно, что Анатолий Анатолин заканчивает собственный роман под названием "Что ждет его в самом конце?". Мы уже подготовили операцию по изъятию романа, пока его не начали распространять нелегальным образом. Как только мы завладеем рукописью, я распоряжусь сделать для вас копию. Тогда вы сами убедитесь, та ли это книга, которую вы ищете.
Ты мгновенно разрабатываешь план действий. С Анатолием Анатолиным ты свяжешься напрямую. Ты должен опередить агентов Аркадия Порфирича, получить рукопись, спасти ее от конфискации, спрятать в безопасном месте и скрыться самому – как от полиции Иркании, так и от полиции Атагвитании...
В ту ночь тебе снится сон. Ты в поезде. Длинном поезде, мчащемся по Иркании. Все пассажиры читают толстые книги в переплете. В странах, где газеты и журналы малопривлекательны, подобные картины встречаются чаще, чем где бы то ни было. Тебе кажется, что кто-то из пассажиров или даже все они читают один из не дочитанных тобою романов; более того – что все не дочитанные тобою романы, в переводе на незнакомый тебе язык, оказались вдруг в твоем купе. Ты пытаешься прочесть надпись на корешках книг, хотя заранее знаешь, что это бесполезно: новый язык для тебя – это китайская грамота.
Один из пассажиров выходит в коридор и оставляет на своем месте книгу с закладкой. Едва он скрылся, ты берешь книгу, листаешь ее и понимаешь, что это та самая книга. И тут ты замечаешь, что все пассажиры повернулись к тебе и смотрят с явным неодобрением, осуждая твою бесцеремонность.
В замешательстве ты встаешь и выглядываешь в окошко (но книги из рук не выпускаешь). Поезд остановился на разъезде, у стрелки, возле безымянного полустанка. Кругом белым-бело: снег, туман; не видно ни зги. На соседнем пути стоит поезд с запотелыми стеклами. Он следует в противоположном направлении. В окошке напротив дугообразное движение руки в перчатке отчасти возвращает стеклу былую прозрачность; в образовавшемся просвете возникает женская фигура в пушистой шубке. "Людмила... – зовешь ты, – Людмила, помнишь, – изъясняешься ты больше жестами, чем словами. – Помнишь, ты искала книгу. Я нашел ее, вот она..." Ты хочешь опустить тугую оконную створку, чтобы передать ей книгу сквозь толстые сосульки, свисающие с крыши поезда.
– Я ищу книгу, – произносит расплывчатая фигура, протягивая тебе томик, похожий на твой, – которая дает представление о мире после конца света; понимание того, что мир – это конец всего сущего, что единственная сущая вещь на свете – это конец света.
– Нет, это не так! – кричишь ты, выискивая в непонятной книге фразу, которая опровергла бы слова Людмилы. В этот момент оба поезда трогаются и разъезжаются.
Холодный ветер продувает столичный парк Иркании. Ты сидишь на скамейке и ждешь Анатолия Анатолина. Он должен принести рукопись своего нового романа "Что ждет его в самом конце?". Молодой человек с длинной светлой бородой, в длинном темном пальто и кожаной кепке садится рядом с тобой.
– Делайте вид, что ничего не происходит. Парк под постоянным наблюдением.
Живая изгородь скрывает вас от посторонних взглядов. Тонкая пачка бумаги переходит из внутреннего кармана пальто Анатолия во внутренний карман твоего полупальто. Анатолий Анатолии достает еще одну пачку из внутреннего кармана пиджака.
– Пришлось рассовать рукопись по всем карманам, а то очень выпирает, – говорит Анатолий, вынимая свернутые трубочкой страницы из очередного кармана. Ветром у него вырывает из рук страничку; он бросается ее подбирать. Не успевает он извлечь из заднего кармана брюк еще один свиток, как из-за кустов выскакивают двое агентов в штатском и уводят его.
Что ждет его в самом конце?
Иду по главному Проспекту нашего города и мысленно вычеркиваю детали, которые решил не принимать во внимание. Прохожу мимо здания министерства. Фасад отягощен кариатидами, колоннами, балюстрадами, цоколями, метопами, консолями. Чувствую, что надо бы его сократить, ужать до гладкой вертикальной поверхности, матового стеклянного листа, перегородки, ограничивающей пространство, но не бросающейся в глаза. Впрочем, даже в таком упрощенном виде это здание продолжает оказывать на меня гнетущее воздействие. Решаю полностью его упразднить. Теперь на его месте над голой землей вздымается молочное небо. Тем же манером вычеркиваю еще пять министерств, три банка и парочку небоскребов крупных компаний. Мир так усложнен, запутан и перенасыщен, что для большей ясности нужно убавлять, убавлять.
Гуляя по Проспекту, то и дело сталкиваюсь с людьми, вид которых мне по разным причинам неприятен. Начальники напоминают о моем подчиненном положении. Подчиненные – о моем начальственном положении, мерзком и пошлом, как пошлы зависть, раболепие и вызываемая ими злоба. Не колеблясь, вычеркиваю и тех и других. Краем глаза вижу, как они утончаются и тают в легком, вспененном туманце.
Во время этой операции я должен быть очень осторожен и не задеть обычных прохожих, совершенно посторонних мне людей, которые никогда меня не раздражали. Наоборот, иные лица – стоит лишь вглядеться в них – пробуждают во мне неподдельный интерес. Но если окружающий мир сведется к толпе незнакомцев, я неминуемо почувствую себя одиноким и неприкаянным. Так что лучше их тоже вычеркнуть. Всех разом. И дело с концом.
В упрощенном мире гораздо больше возможностей встретиться с теми немногими людьми, с которыми мне приятно встречаться. Например, с Франциской. Это моя знакомая. Я радуюсь каждой нашей встрече. Мы шутим, смеемся, болтаем о том о сем; с другими, может, об этом и не поболтаешь, зато нам интересно; на прощание мы говорим, что обязательно должны поскорее увидеться. Проходят недели, месяцы, и вот мы снова случайно встречаемся на улице. Радостные возгласы, смех, очередные обещания поскорее увидеться, хотя ни я, ни она не прикладываем для этого никаких усилий; наверное, потому, что знаем: это будет уже совсем не то. Итак, в упрощенном, ужатом мире, когда еще ничего не предрешено и более частые встречи с Франциской только могут внести в наши отношения какую-то ясность – возможно, речь зайдет о браке или просто о совместной жизни, и в ней переплетутся семьи каждого из нас, наши предки и потомки, близкие и дальние родственники, друзья и знакомые; сольются наши доходы и наше имущество, – когда исчезнут все эти условности, безмолвно тяготеющие над нашими разговорами и сокращающие их до нескольких минут, встречи с Франциской должны стать еще радостнее и приятнее. Я, разумеется, стараюсь сделать так, чтобы наши пути совпали; для этого я упраздняю всех молоденьких женщин в светлых шубках вроде той, что была на Франциске в последний раз; тогда, завидев ее издали, я смогу быть уверен, что это она, и не попаду в неловкое положение, и не обманусь в своих надеждах. Кроме того, я упраздняю всех молодых людей, которые подходят на роль ее друзей и, вполне вероятно, собираются остановить Франциску и занять ее легкой беседой как раз в тот момент, когда это случайно собираюсь сделать я.
Я слишком углубился в подробности личного свойства. Однако не следует думать, будто, вычеркивая все и вся, я руководствуюсь главным образом собственными сиюминутными интересами. Вовсе нет, я стараюсь действовать исходя из всеобщих интересов (и, стало быть, из собственных тоже, но косвенно). Если для начала я изничтожил попутно все государственные учреждения – и не только здания с парадными лестницами, колоннами у входа, вестибюлями, коридорами, картотеками, циркулярами и личными делами, но и заведующих отделами, генеральных директоров, младших инспекторов, временно исполняющих обязанности, штатных и внештатных сотрудников, – то лишь затем, что, по моему убеждению, их существование вредно или излишне для всеобщей гармонии.
В это время толпы служащих покидают раскаленные конторы, застегивают пальто с воротниками из искусственного меха и набиваются в автобусы. Я моргаю – и они улетучиваются; только редкие прохожие маячат вдалеке на пустынных улицах, с которых я уже позаботился убрать легковушки, грузовики и автобусы. Приятно, когда улица такая же чистая и гладкая, как дорожка боулинга.
Далее я упраздняю казармы, караульные помещения, полицейские участки; людей в форме как не бывало. Видно, я хватил через край; та же участь постигла пожарных, почтальонов, дворников и представителей других профессий, которые заслуженно могли рассчитывать на несколько иное обхождение. Однако дело сделано. Лес рубят – щепки летят. Во избежание неприятных сюрпризов спешно упраздняю пожары, уборку улиц, а заодно и почту: от нее, в конечном счете, одни неприятности.
Проверяю, не остались ли где поликлиники, больницы, богадельни: пожалуй, единственная возможность сохранить здоровье – это вычеркнуть врачей, санитаров и больных. За ними следуют суды вкупе с прокурорами, адвокатами, подсудимыми и потерпевшими; и тюрьмы – с заключенными и надсмотрщиками. После этого я вычеркиваю университет со всем преподавательским составом; академию наук, искусств и изящной словесности; музей, библиотеки, памятники, с управлением по надзору за памятниками; театры, кинотеатры, телевидение, газеты. Если кто думает, что я остановлюсь из уважения к пресловутой культуре, то он крупно ошибается.
Затем настает черед экономика. Слишком долго и разнузданно распоряжается она нашей жизнью. Что она из себя воображает? Один за другим растворяю магазины. Вначале те, где продаются товары первой необходимости; потом – торгующие предметами роскоши. Первым делом я опустошаю витрины; вслед за тем вычеркиваю прилавки, полки, продавщиц, кассирш, заведующих секциями. Растерянные покупатели на секунду замирают, протянув руки в пустоту и видя, как улетучиваются их тележки; но вот и они обращаются в ничто. От потребления я перехожу к производству. Упраздняю промышленность – легкую и тяжелую; свожу на нет сырье и источники энергии. А сельское хозяйство? И его туда же! А чтобы не говорили, будто я стремлюсь назад в первобытный строй, – упраздняю охоту и рыбную ловлю.
Природа... Хе-хе, думаете, я не понял, что вся эта затея с природой – то еще надувательство? Сгинь! Пусть под ногами останется твердый слой земной коры, а вокруг – пустота.
Моя прогулка по Проспекту продолжается. Теперь его не отличить от бескрайней равнины, безлюдной и обледенелой. Насколько хватает глаз, не видно ни стен, ни даже гор или холмов. Нет тут ни рек, ни озер, ни моря, только плоская, серая, ледяная гладь, твердая, как базальт. Отказываться не так трудно, как многие полагают: стоит только начать. Достаточно однажды поступиться чем-то жизненно важным, и выясняется, что можно обойтись и без чего-то еще, много еще без чего. И вот я иду по пустынной поверхности, именуемой миром. Вихрем стелется поземка, увлекающая за собой остатки исчезнувшего мира: гроздь спелого винограда, только что сорванную с лозы; шерстяную пинетку грудного младенца; обильно смазанный кардан; страницу с именем Амаранта, вырванную из какого-то испанского романа. С тех пор как мир перестал существовать, прошло всего несколько секунд или много столетий? Я потерял чувство времени.