Зимний скорый - Захар Оскотский 17 стр.


Поезд чуть сбавил ход. В окно редкими вспышками били фонари какого-то длинного разъезда.

- А вы не допускаете, - спросил Григорьев, - что он всё это мог придумать?

- Конечно, мог, - согласился Виталий Сергеевич. - И хорошо, если на самом деле не угробил никого. Только ведь в чем-то еще страшней, если придумал. До какой же кондиции должен дойти человек, чтобы всё-всё, до последних тонкостей ПРИДУМАТЬ и в себе с такой остротой прочувствовать! В чем-то еще страшней, ей-богу…

Оба некоторое время молчали.

Виталий Сергеевич зашарил в темноте лапищей по пластиковой стенке, щелкнул выключателем - и мертвенный сине-белый свет резко залил купе. Темная глыбистая фигура Байкова от светового удара мгновенно уменьшилась. Он улыбнулся, стал похож на себя обычного.

- А что - Андропов? - сказал он. - Честный, конечно, честный. Ну и что? Да будь он хоть самый благороднейший, гениальный, добрей Дед-Мороза и пытайся изо всех сил к лучшему нас повернуть, думаете, у него хоть что-то иное может получиться, если уж мы ТАКИЕ? Да только то же самое! Только и будет нас дальше разделять, разделять. Крошить народ, как тело живое, на кусочки. И уж ни от какой премудрости, ни от живой воды, ни от мертвой кусочки те не срастутся… Может быть, вправду только на инстинкт самосохранения нам и надеяться, на утробный, всеобщий инстинкт живого? Может, хоть он взбунтуется и не позволит нас до последнего друг от друга рассечь? Если уж разум наш так слаб. А?..

Он помолчал. И вдруг вскинул голову, щелкнул по пустой бутылке:

- Ну что, разбудим товарища начальника, попросим вторую?

- Не стоит, Виталий Сергеевич, хватит.

- Ну, хватит так хватит!

Яркие пятна света от вагонных окон неровной очередью летели по снежной земле рядом с поездом. Подскакивали на буграх, мгновенно пригасали на сплетениях ветвей, тянущихся к насыпи.

Виталий Сергеевич двузубой откидной вилочкой перочинного ножа подчищал в консервной банке остатки ставриды. Облизывал томатные капли, усмехался. Но у Григорьева от его рассказа было всё еще тоскливо на душе.

Хотя что-то хорошее, мелькнувшее в разговоре и сразу же заслоненное, прорастало в памяти. Что-то спокойное, обнадеживающее. "Зимний скорый", - вспомнил Григорьев. Ай да Виталий Сергеевич! И как удивителен наш язык. Сталкиваются два обыкновеннейших слова - и рождается звучание неожиданное и такое естественное, словно глубинный расходящийся аккорд в потоке. Слышится в нем и обреченность человеческих капелек, и стремительность и вечность общего их течения. Того, что пронесется невозмутимо даже сквозь эпоху пусковых кнопок, атомных ракет, угарной ненависти, всего людского безумия. "Зимний скорый"…

- Значит, как пчелки трудятся и любимого начальника ждут? - переспросил Виталий Сергеевич.

- Так точно! - ответил Григорьев.

- Ну, так пусть для большего трудового возбуждения еще денек подождут! - решил Байков. - Могли же керосин на несколько часов позже подвезти? Мог же я завтра утром прилететь, а?

- Конечно, Виталий Сергеевич!

- Нет, в самом деле, измочалился за сутки. В аэропорту этом, в "Кольцово" - битком. Дремал на ногах, как петух на жердочке. Должен же я помыться-отоспаться?

- Совершенно верно!

- Так что, послезавтра на работу и выйду, со свежей силой, - он крутнул тяжелой головой от Григорьева к Але и обратно к Григорьеву, сделал таинственное лицо, сказал громким шепотом: - А вы меня не видели!

Григорьев отшатнулся от него и заслонился ладонью.

- Вот именно! - подытожил Виталий Сергеевич. Он сделал короткое бодающее движение к Григорьеву: - Счастливого пути! - Падающий поклон в сторону Али: - Надеюсь продолжить знакомство! В легальной, как говорится, обстановке!

Тяжко топая, скатился по лестнице, и уже снизу, издалека, зрительно приплюснутый, похожий теперь не на Чипполино, а на пузатый белый грибок с маленькой темной шляпкой, перед самой посадкой в автобус вскинулся к ним и еще раз помахал рукой…

В апреле 1968-го, вечером, он был дома один. Нина, как всегда, осталась после занятий на кафедре. Ему в ту ночь не надо было идти на хлебозавод, они могли бы провести вечер вместе, но он уже и не просил об этом. Знал: если попросит, она виновато улыбнется и объяснит, что получает сейчас очень важное вещество, процесс многодневный, надо сидеть возле установки и следить за температурой, давлением, перемешиванием. Она не может просто так позволить себе вечер отдыха, всё пропадет, придется начинать сначала. И он знал, что она не обманывает: ей поручают уже серьезную работу из тематики кафедры. Конечно, ему не по себе оттого, что она поздно возвращается домой. Но что тут сделаешь? Остается только по-прежнему сдерживать себя, чтобы не оказаться смешным.

Звонки в дверь раздались неожиданно: "Дзынь - дзынь - дзыннь!.." Кто-то, дурачась, нажимал и нажимал кнопку, словно сигналил морзянкой.

Григорьев в ярости распахнул дверь, ожидая увидеть хулиганящих мальчишек, да так и обмер: с лестничной площадки к нему шагнул… Димка! Похудевший, смуглый, - не то успел загореть по весеннему времени, не то просто выдублен на воздухе, - сияющий, оскаливший в улыбке свои белые клыки. За ним тихонько, как тень, - Марик. Тоже улыбающийся, но почему-то с грустными глазами.

И - точно вихрь ворвался вместе с Димкой, маленькая квартирка завертелась колесом. Димка размахивал руками, тряс за плечи то Григорьева, то Марика, говорил сумбурно обо всем сразу и непрерывно повторял: "Тридцать четыре месяца! Тридцать четыре месяца!"

Он грохнул на стол - с такой силой, что, показалось, разобьются, - сразу две бутылки "старки".

- Куда столько? - засмеялся Григорьев.

- Тридцать четыре месяца! - кричал Димка. - Давай закуску, давай! "Старочку" за мое возвращение, "старочку"! Я раньше ее не ценил, а там полюбил, в Белоруссии. В городок вырвешься в увольнение, а в магазинах - одна "старка". Вот я ее и понял. Куда там водка, куда коньяк-клопомор! Она и пьется как сказка, и не дуреешь от нее, а кайф чистый, горячий. И стоит-то всего на пятак дороже "столичной"… Тридцать четыре месяца! Я специально не писал, чтобы нагрянуть сюрпризом! - Он двигался туда-сюда, заполняя собой всю квартирку: - А жена где? В институте работает? А ты чего сачкуешь?

Григорьев сделал бутерброды с сыром, открыл баночку рыбных консервов. Димка торопил:

- Давай, давай попроще! Что мы сюда - обжираться пришли? - И снова: - Тридцать четыре месяца!.. Ну, встретились, глобусы!

Григорьева рассмешило это новое словцо нового Димки. Они чокнулись. Димка жадно выпил. И Григорьев выглотал сладковато-обжигающую "старку". И сумрачный Марик, - вот это было уже удивительно, - тоже опрокинул свою стопку до дна.

- Тридцать четыре месяца!.. - Димка возбужденно и беспорядочно рассказывал про свою службу, про какого-то капитана Марьева, который запрещал спички в казарму проносить (а курить как же?): - Сколько спичек найдет, столько нарядов вне очереди. А вот, после дежурства на связи как погонят уголь для котельной разгружать! Эх, глобусы, вы тут горя не видели…

Он говорил и говорил:

- А я вчера, как приехал, первым делом в пивной бар возле дома заскочил. До армии не успел в эти бары, они же только появились. А когда служил, ленинградцы, кто на год позже призывался, рассказывали, какая там красота. Ну, сунулся, - ма-ать честная! Ужас, грязь, наплевано, наблевано, мочой воняет, в дыму официанты пьяные бродят, и музыкальный ящик разбит. Чем его только раздолбали? Головами, наверное. Ну что ты будешь делать! У нас хорошее долго не держится, всё испохабят… А вот, лодочки? - Димка встревожился: - Я на лодочке с вами хотел покататься, как в старое время. А их, говорят, запретили. Неужели правда?

Григорьев задумался, припоминая. Лодочные станции несколько лет назад были у Петропавловской крепости, на Фонтанке у Аничкова моста, еще где-то. Прогулочную лодку давали напрокат под любой документ за пятьдесят копеек в час. В выходные дни вся Нева была покрыта этими лодками. И они с Мариком и Димкой в шестьдесят третьем году не раз катались. Плавали на просторе по Неве, плавали в тесноте между гранитных берегов - по каналам, канавкам, Мойке. Забавно было плыть там, где всегда ходил пешком, смотреть снизу, с воды, на родные дворцы и набережные. А один раз по Малой Невке они добрались до самого залива, до стадиона Кирова на оконечности Крестовского острова, и потом долго и трудно возвращались, выгребая против течения.

Кажется, прав был Димка. Вот уже год или два, как лодок не стало видно.

- Их, наверное, потому запретили, что судоходство теперь большое, - предположил Григорьев. - По Неве "Ракеты", "Метеоры" на подводных крыльях проносятся, а тут лодочки путаются. Опасно.

- Нет, не поэтому, - тихо сказал Марик. - Просто на реки и каналы заводы всякие выходят, в том числе военные. По суше они стенами огорожены, а с воды можно подплыть и что-то увидеть. Вот лодочки и запретили.

- Откуда ты это знаешь? - удивился Григорьев.

Марик пожал плечами. Какой-то странный он был сегодня. Григорьев вспомнил, что они с Мариком давно не виделись, даже по телефону не разговаривали.

Они допили первую бутылку. Закурили. Даже Марик, - что было совсем необычно, - тоже закурил. Неумело, не затягиваясь, просто попыхивая дымом.

Димка сказал:

- Мы всё боялись, что из-за польских событий дембель задержат. У нас сразу увольнения отменили, мы ж недалеко от границы с ними. Потом - повышенная готовность. Ну, думаю, поляки херовы! Были друзья и братья, и вдруг - точно в жопу их укусили: толпа с камнями на правительство. Слава богу, что так быстро утихомирились.

- А что в Чехословакии делается, понимаете? - спросил Григорьев. - Я газеты читаю - и не пойму, сообщения странные какие-то.

- Да ну их всех в задницу, - поморщился Димка, отдирая крышечку со второй бутылки, - что чехов, что поляков. Пусть сами в своих делах разбираются. А я теперь, знаете, что куплю? Магнитофон! Обязательно! У нас в части на радиоузле мой дружок был, с одной сержантской школы. Он записи достава-ал, Высоцкого! Начну их собирать, - Димка разлил "старку": - "И й-если ты останешься живой, гуляй, рванина, от рубля и выше!" И Окуджаву перепишу, и Визбора. "Не верьте погоде, когда проливные дожди она льет! Не верьте пехоте, когда она бравые песни поет!.."

Димка шумел, но лицо его стало уже серьезным. И Марик был серьезен. То ли от действительно необыкновенных свойств "старки", то ли просто под настроение, они почти не пьянели. Верней, опьянение не притупляло, а только усиливало восприятие. И разговор, как в калейдоскопе, рывками, поворотами пересыпался в новые узоры, загоравшиеся резкими красками.

Вспомнили о недавней гибели Гагарина.

- Жалко Юру, - вздохнул Димка. - Я похороны смотрел, у нас замполит хороший, собрал нас в ленинской комнате у телевизора. Даже плакали ребята. У меня у самого слезы были на глазах.

- Что за полоса такая черная! - сказал Григорьев. - Два года назад Королев умер, год назад Комаров погиб, теперь - Гагарин.

Марик вдруг ответил хмуро:

- А может, не полоса. Так бывает, когда время меняется. В новом времени что-то не представить мне ни Главного Конструктора, ни Юру с его улыбкой.

Григорьев не понял его. Но за странными словами Марика что-то же стояло.

- Что - меняется?

Марик снова неопределенно пожал плечами:

- Наверное, многое… Кстати, знаешь, что американцы в этом году летят на Луну?

- Что-о?! А ты откуда знаешь, "голоса" слушаешь?

- Их сейчас опять забивают, - с небрежной солидностью вставил Димка. - Я же в войсках связи, на рации служил. Мы про "глушилки" всё знаем.

- Ничего я не слушаю, - ответил Марик, - у меня на это и времени нет. А кафедра наша получает американские научные журналы по специальности. Там сейчас - подряд статьи о компьютерном обеспечении программы "Аполлон".

- Каком обеспечении? - не понял Григорьев.

- Так у них ЭВМ называются - ком-пью-те-ры. А кораблище, пишут, втрое больше нашего "Союза".

- Ну да!

- В этом году - облет Луны, - сказал Марик. - Три человека в космическом корабле облетят Луну!

Григорьев всё еще не верил до конца. Невозможно было представить, чтоб американцы первыми пролетели над лунными кратерами, над обратной стороной.

- Потом у них по плану еще два полета без посадки, - продолжал Марик. - Всё проверят, место выберут. И в будущем году - полет с посадкой. Будут по Луне в скафандрах ходить, а Земля - над головами в черном небе светиться. Как у Беляева в "Звезде КЭЦ". - Марик вытянул губы трубочкой в подобии невеселой усмешки, это тоже было нечто новое. - Всё, кончилась фантастика.

- А может, наши все-таки раньше успеют? - спросил Григорьев. - Ты же не знаешь, что наши готовят.

- И так ясно. Если б наши успевали, не молчали бы про американские дела. Вспомни, как раньше было.

Григорьев всё помнил. И то, как в пятьдесят седьмом, до нашего первого запуска, говорили об американском будущем спутнике, крохотном, величиной с апельсин, фотографию его по телевизору показывали. И то, что было потом, - стишки в "Пионерской правде": "Проходит в космосе советский Гулливер среди американских лилипутов". И перепечатки из якобы американского юмора (Учитель: "Что мы увидим на Луне?" - Ученик: "Русских, сэр!"). И даже карикатуру начала шестидесятых: красавец Аполлон Бельведерский и сдохлячий, на кривых, тонких ножках Аполлон американский. Этот самый, выходит, "Аполлон".

- Обидно, - сказал Григорьев. - Был бы жив Королев, он бы такого не допустил.

А Димка молчал. Он курил и с чуть хмельной серьезностью следил за Мариком.

- Королев был главный конструктор, - сказал Марик.

- Ну и что?

- У них все чертежи ракеты и корабля в научно-популярных журналах напечатаны.

- Так они всё и раскроют!

- А что скрывать-то? Конструкция - еще от Циолковского. И топливо самое простое: жидкий водород с жидким кислородом. Сейчас другое решает - электроника, материалы, компьютеры. А главное…

- Ну вас на хер с этим "Аполлоном"! - вдруг вмешался Димка. - Два теоретика космонавтики. Хватит! А ты, Тёма, кончай про Луну, говори: что У ТЕБЯ случилось? Баба изменила или двойку на экзамене схватил?

Григорьев засмеялся было, но увидел, что Марик серьезен, а Димка - даже не улыбается.

- У МЕНЯ, - ответил Марик, - ничего не случилось. Так всё, вообще. Ну, и в частности…

- Говори! - требовал Димка.

- В частности, - сказал Марик, не глядя на них, - в частности, у нас на кафедре распределение было. У пятикурсников… Я вот, ему рассказывал, - он кивнул в сторону Григорьева, - мы у доцента нашего, Колесникова, вдвоем с одним пятикурсником работаем, Сашкой. Я теорией занимаюсь, а Сашка экспериментальную часть ведет.

- Понятно, - сказал Димка. - Ну и что?

- Колесников сначала хотел Сашку в аспирантуре оставить. Потом говорит: "Ходил насчет тебя, не дают аспирантской вакансии по нашей теме. Да бог с ним, оставайся у меня просто инженером, работай. А материал накопится - защитишься, куда денешься".

Григорьеву стало неинтересно. И вообще, он был недоволен Мариком: с чего тот взялся рассказывать о своих кафедральных делах? Димка же вернулся! Сегодня - его день, об этом надо говорить! Но он видел, что сам Димка слушает Марика внимательно, как будто ожидая услыхать что-то важное.

- Потом снова приходит Колесников, - продолжал Марик, - весь уже кипит: "Совсем они, Сашка, сдурели! Даже ставки инженера мне для тебя не дают. Ну ладно, не вешаться же! Будет распределение, поговорю с комиссией, и подберем для тебя такое место, чтоб ты всё равно со мной был связан"…

Марик запнулся.

- Ну! - подстегнул Димка. - Давай, рожай.

- Ну, вот и грянуло… распределение. Является Колесников, красный весь, как из парилки. Посмотрел, посмотрел на Сашку и говорит: "Дурак я, старый дурак!" - "Вы что, Константин Клавдиевич?" - "А то, что не будет тебе вообще никакого места!"

- Почему? - не понял Григорьев.

- Потому что Сашка… - Марик запнулся. - Потому что - ЕВРЕЙ!

Григорьев растерялся и взглянул на Димку. Тот поморщился.

- Если бы сам не видел, не поверил бы, - сказал Марик: - Собрались в комиссию нормальные с виду люди, я почти всех знаю, - и вдруг какой-то бред начался, безумие. - Он помотал головой. - Если кто по паспорту и анкете еврей, или хоть русский, но с еврейской фамилией по отцу, - тем вообще распределений не дают. А у кого наоборот - мать еврейка, а отец русский, и фамилия, как они говорят, "нормальная", - тех ВЫЯСНЯЮТ, но позволяют направления на работу получать. Вот так: учились, учились вместе, думать не думали, у кого какие родители…

- А у тебя кто, - перебил Димка, - отец?

Он спросил об этом не с сочувствием, а просто и деловито, как будто прикидывал шансы.

- Отец, - ответил Марик.

Григорьев опустил глаза. Слушать Марика было противно почти до тошноты. И верить не хотелось. Но он понимал, что выслушать необходимо до конца. Да не просто выслушать, а как-то так, - еще неясно как именно, - чтоб не обрушилось всё, что столько лет их соединяло.

- Ну? - спокойно и хмуро сказал Димка. - Так что же Сашка твой?

- А с Сашкой - беда. Колесников-то очень на него рассчитывал. У Колесникова идей - миллион. Мы как раз сейчас одно направление стали раскручивать, там всё в топологию уходит…

- Куда уходит? - Димка, не поняв мудреного названия, вопросительно поглядел на Григорьева.

- Не знаем мы никакой топологии! - буркнул Григорьев.

Он знал, конечно: топология - область математики, нечто вроде высшей геометрии. Зачем же он так ответил? Наверное, потому, что незнание словно объединяло его с Димкой и защитно отделяло их обоих от Марика с его тоской. И, разозлившись на себя, он сказал:

- Про науку, Тёма, потом расскажешь. Это мы поймем. Я другого не понимаю: как можно - не распределять? У нас нельзя человека просто так выкинуть на улицу. И чем-то должны же они объяснять.

- Объясняют, не волнуйся, - ответил Марик. - В тот НИИ Сашку не направили? Так там программирование, а у Саши - способности разработчика, ему там неинтересно будет. В другое место не взяли? Так Саше туда далеко будет ездить. Забота сплошная!

Он взглянул на Григорьева, на Димку:

- Не верите? Я сам раньше не верил. Слышал про такое - и не верил. Отец рассказывал, как его в пятьдесят первом с работы выгнали, никуда не мог устроиться. Так это же при Сталине! Умер Сталин, - его сразу обратно взяли…

Димка сидел и слушал Марика с таким лицом, словно ему скучно было до отвращения или зубы ныли. Но Григорьев чувствовал, что в отличие от него Димка воспринимает слова Марика естественней, верит сразу, без внутреннего сопротивления.

Как странно! Димка и Марик в чем-то оказались старше. Ему-то представлялось, будто он, женившись, переступил черту и ушел от них во взрослый мир. А получилось, это они впереди, они повзрослели, он же остался мальчишкой.

- Меня больше всего люди у нас на кафедре поражают, - сказал Марик. - Большинству - плевать. Другие - злорадствуют. И не потому, что антисемиты какие-нибудь, а просто смешно же, когда человеку бьют по морде ни с того, ни с сего. Ты чего-то хотел, старался, а тебе - по морде! Потеха… А уж главные на кафедре, от кого что-то зависело, - те ходят приветливые, сладенько улыбаются. Какая мразь, оказывается! Всё так хорошо выглядело, так люди мне нравились. Казалось, одной наукой все живут. И вдруг - столько дерьма из них выдавилось!

Назад Дальше