Зимний скорый - Захар Оскотский 20 стр.


Весной, - говорили, что впервые за советские полвека, - вышла большая пластинка Вертинского, и на несколько месяцев окружающий мир наполнился песнями совсем иной жизни, давно исчезнувшей в потоке времени, и внезапно ненадолго вынырнувшей из небытия.

Вечерами, когда он шел с работы, а в выходные дни с самого утра, - то там, то здесь, звучал из раскрытых окон удивительный голос, слегка грассирующий, переливавшийся оттенками, обыгрывавший каждый звук и превращавший каждую строчку в маленький спектакль:

Сегодня - наш последний день
В приморском ресторане.
Упала на террасы тень,
Зажглись огни в тумане.

Он приходил домой (если можно было считать домом очередную квартирку, которую они снимали) и сам ставил на проигрыватель эту пластинку:

Я знаю, даже кораблям
Необходима пристань.
Но не таким, как мы, - не нам! -
Бродягам и артистам…

Нина слушала. Ей тоже нравилось. А он наблюдал за ней. И нечто странное было в том, что им, оказывается, может нравиться одно и то же.

Шел телевизионный сериал "Адъютант его превосходительства" о бесстрашном красном разведчике (красавец-артист Юрий Соломин) в штабе Белой армии. Вечерами, в часы его показа, улицы заметно пустели.

На широком цветном экране в киноэпопее "Освобождение" появился Сталин. Он был не похож на свои портреты - седоват, полноват, старчески сгорблен. Говорил медленно, с казавшимся нарочитым грузинским акцентом. Усталый, рассудительный, советовался с маршалами. Он явно был не настоящим, однако протеста не вызывал, только любопытство. И еще - понимание, что это Сталин с одной только стороны, как бы в компенсацию за его поругание в хрущевские годы. Но когда он говорил о своем плененном сыне, отказываясь обменять его на Паулюса: "Я солдата на фельдмаршала не меняю!" - в залах кинотеатров вспыхивали аплодисменты.

Григорьев изучал альбомы чертежей и технологических процессов. То, что открывалось ему, вызывало еще большее смятение, чем теснота и галдеж в общей комнате отдела. Он читал: "Кисточкой нанести на поверхность заготовки слой клея, приложить картонную шайбу и прижать пальцами…", "Пинцетом натянуть проволочку и поднести паяльник…" И тут же, рядом, переводы американских статей и патентов, взятые в отделе информации, говорили о вакуумном напылении микросхем, литье из керамики, автоматической пайке. На сколько же десятков лет мы отстали?! А ведь приборы их отдела, как и американские, предназначались, в основном, для военной техники. Так как же газеты могли твердить о нашем стратегическом паритете с Америкой? Здесь, в альбомах, на желтоватых, пылящих бумажной пылью светокопиях, никакого паритета нельзя было высмотреть. Не получался паритет…

Однажды летним вечером, когда они шли с Ниной по улице, он вдруг обратил внимание на странное явление: навстречу то и дело попадались люди, тащившие сетки-авоськи, тяжко нагруженные бутылками шампанского и коньяка.

Нина сказала:

- Так с первого июля подорожает вдвое. У нас весь институт это обсуждает. А у вас на работе разве не говорили?

- Не слышал.

На другой день Сашка Линник хвастался:

- Я успел, ку-ку-купил! А ты?

Григорьев пожал плечами:

- На всю жизнь всё равно не запасешься. Да я коньяк и не люблю.

- Водку любишь? Водка теперь то-о-тоже будет кусь-кусь! Новые сорта видел? Т-три шестьдесят две по-простая, че-че-четыре двенадцать - "Экстра".

- Да бог с ним. Сколько я пью, от лишнего рубля не разорюсь.

Сашка Линник замотал головой:

- Ты н-неправ! Раз уж они это начали, те-те-теперь пойдет! На всё!

Он говорил это со странной восторженностью.

А газеты, радио, телевидение не только славили столетие Ленина. Они с нарастающим гневом клеймили происки сионизма, бесчинства израильской военщины и американской "Лиги защиты евреев". Однажды вечером, изменив телепрограмму, показали вдруг небывалую пресс-конференцию: известные ученые и артисты "еврейской национальности", как их представили, возмущались политикой Израиля и провокациями "Лиги". Осуждали тех, кто пытался уехать из СССР, или жалели этих несчастных, обманутых сионистской пропагандой. Доказывали, что антисемитизма в Советском Союзе не было и нет, говорили о своей горячей любви к родине.

- Надо же, - удивлялась Нина, глядя на экран, - оказывается, и Быстрицкая - еврейка!

А Григорьева больше всего поразил Аркадий Райкин: старый артист непривычно сбивался, запинался, косноязычил. Казалось, ему не хватает ни слов, ни воздуха. Впрочем, он один из всей компании и выглядел по-настоящему взволнованным.

Вскоре сообщили, что несколько сионистов, которых не выпустили в эмиграцию, пытались захватить под Ленинградом самолет, чтоб улететь из страны. Бдительные органы госбезопасности обезвредили преступников, и потянулся еще один громкий, тоскливый судебный процесс, с распаленно-гневными статьями в газетах и протестами западных "голосов".

Отец пересказывал то, что ему удалось расслышать сквозь вой глушилок:

- Сейчас весь мир двумя судами возмущается: Франко в Испании басков судит, а наши - евреев этих, мудаков. Они знаешь чего хотели угнать? "Кукурузник"! Он же от Ленинграда не то что до Израиля, до Финляндии не дотянет! Франко своих казнить грозится, и наши тоже. Вот, по "Би-би-си" сказали: если Франко помилует, тогда и нашим деваться будет некуда. Заменят расстрел тюрьмой, чтоб хуже фашиста не оказаться.

Виноградов открыл свой сейф, вернее, небольшой ящик из тонкого железа, где стояла колба со спиртом, полагавшимся отделу для протирки пишущих машинок. Достал оттуда и положил на стол перед Григорьевым небольшую круглую колодочку из темной пластмассы с двумя впрессованными электродами. На торце ее между золотисто-медными контактами тускло поблескивало серебристое пятнышко размером чуть больше типографской точки.

- Вот, - сказал он, - американский преобразователь. Прямо из Вьетнама, партизанский трофей. То есть, мы его от московского "Энергетика" получили. Там захваченную аппаратуру курочили, эту штучку выколупали и нам прислали разобраться, по принадлежности. - Виноградов задумчиво постучал колодочкой по столу: - В "Энергетике" вообще лихие ребята. Они себе повышение пробили. У них теперь не научно-исследовательский институт, а по самой новой моде - научно-производственное объединение, НПО. Молодцы! Сразу и штатное расписание другое, и ставки… - Он толкнул колодочку к Григорьеву и строго сказал: - Всё секретно! Спецчемодан в первом отделе оформили? Спецблокнот, спецтетрадь?

Григорьев кивнул.

- Так вот, - продолжал Виноградов, - штучка американская - удивительная! Работает и как резистор, и как полупроводник. Они в свою аппаратуру сажают одну такую фитюльку там, где нашим приходится на разные импульсы два и даже три преобразователя ставить. Поэтому и простота у них, и надежность, и вес, и габариты… В общем, в "Энергетике" хотят, чтоб мы им такую же воспроизвели.

Григорьев внимательно слушал.

- Минаев в Москве хлестанулся, - при упоминании этой фамилии Виноградов чуть искривил красивый рот, - что мы через три месяца готовое изделие выдадим. Пришлось с ним поспорить…

Минаев, их директор, толстенький, седенький шестидесятилетний крепыш, считался личностью легендарной. Во всяком случае, у них на работе. В годы войны, в свои тридцать с небольшим, был Минаев директором номерного завода в Сибири и полковником по званию. Для Григорьева одного этого было бы достаточно, чтобы перед таким человеком склоняться всю оставшуюся жизнь. Тем более, из тех славных времен дотянулась за Минаевым уважительная, хоть и странноватая для новых дней характеристика: "Заставить умел, наказать умел, зато у него на заводе рабочие не голодали, как у других".

Но что-то сломало Минаеву карьеру уже в годы мирные, а вернее, в первые послевоенные, которые, как рассказывали, жестокостью едва не превосходили войну. Не вышел он ни в министры, ни в генералы. Только всего и сумел, что перебраться в той же директорской должности из Сибири в Ленинград.

Правил Минаев предприятием самовластно и с неизбежными при самовластии чудачествами. Славились его ежедневные походы в столовую, находившуюся в центре заводской территории. Каждый раз шел Минаев на обед иным маршрутом, кружным и ломаным, обходя задворки цехов и складов. Катился, как колобок, низенький, кругленький, а за ним поспевала свита - заместитель по общим вопросам, кто-то еще из управленцев. И горе было тому начальнику цеха, на участке которого Минаев замечал непорядок - брошенное оборудование, мусор или хотя бы вырытую и не огороженную по правилам яму! С обеда же двигался Минаев, не торопясь. Заходил в цеха. Обращался прямо к рабочим, обычно к женщинам-работницам, их было большинство. Расспрашивал о делах, принимал жалобы. Начальник цеха и мастера должны были при этом стоять в сторонке и вступать в разговор только по его знаку.

В научно-исследовательскую часть предприятия Минаев заглядывал редко. Григорьев по-настоящему разглядел его только на комсомольском собрании, где тот сидел в президиуме, а потом выступал и говорил о задачах, поставленных товарищем Брежневым в речи на съезде комсомола. Над высокой трибуной смешно выглядывала одна круглая голова Минаева с ежиком серебряных волос. "Вдумайтесь в планы партии! - восклицал он, вскидывая коротенькие ручки. - Это же поэзия!" В зале тихонько посмеивались. Но Григорьеву почему-то казалось, что восторженность Минаева, конечно преувеличенная напоказ, в глубине всё равно была искренней.

Кто-то выкрикнул из зала, как трудно отрабатывать изделия по новым техзаданиям, - приборов мало, оборудование старое. Минаев обежал трибуну и наклонился в сторону выкрика (перегнуться через трибуну он не смог бы из-за маленького роста). Закричал в ярости: "Кто хочет - делает, кто не хочет - ищет отговорки! А как Ломоносов работал?! У него и таких-то приборов не было!.."

- От его заскоков трудно отбиться, - процедил Виноградов, - но я сумел.

Григорьеву уже рассказали, что Виноградов считался когда-то минаевским любимцем. Тот хвалил его и продвигал, но лет десять назад случилось между ними нечто такое, отчего их отношения в один миг, с треском и дымом, обернулись взаимной ненавистью. По уверениям одних, виноват был сам молодой Виноградов, который начал обхаживать - и не без успеха - молодую секретаршу Минаева. Другие утверждали, что причиной всему потрясение, испытанное Минаевым, когда он узнал, что молокосос Виноградов, первым на предприятии защитивший кандидатскую диссертацию, будет теперь получать зарплату больше, чем у него самого. Так или иначе, секретарша внезапно уволилась, Минаев на всех совещаниях по любому поводу стал Виноградова бранить, а Виноградов, хоть сохранил законный оклад кандидата наук и получал, действительно, больше неостепененного директора, но, как был десять лет назад начальником небольшого отдела, так им и остался.

- Никаких договоров с "Энергетиком", - сказал Виноградов, - пусть хоть десять техзаданий присылают! Полгода, а то и годик, поизучаем эту штучку свободно, без всяких планов и графиков, затраты будем на другую тематику раскидывать. А там - посмотрим.

Он придвинул колодочку к Григорьеву:

- Я всё думал, какую бы вам работу поинтереснее предложить. Вот и нашлось дело. Точечку видите между электродами? Какая-то плёночка нанесена, и, похоже, вся хитрость американская - в ней. Как бы узнать, из чего она состоит? Ведь пылинку не отцарапать, до того крохотная. В общем, действуйте!

Григорьев с опаской взял партизанский трофей. Поглядел на виноградовский сейф. Спросил:

- А где мне ее хранить?

- Как где? У вас же собственный стол теперь есть. Вот, в столе и храните.

- Там поломано всё, ни один ящик не закрывается. Но я приспособлю замочек.

Виноградов наморщил нос, рассмеялся, махнул рукой:

- Да кто ее тронет! Постарайтесь только не потерять.

Лето 1970-го. Испуганное лицо Нины, когда она сказала ему, что забеременела.

Это потом она смирилась. Подумав, решила: действительно, пора. Ведь ей в августе исполнялось уже двадцать пять лет.

И это потом, еще позже, когда беременность стала заметной, оказалась она и в таком состоянии удивительно чиста и красива, только по-особому: похудевшее лицо меловой белизны, расширенные, налившиеся тревогой синие глаза. Ни пятен, ни тошноты, аккуратный живот, казалось, совсем не портил фигуру.

Всё это было потом. А тогда, летом семидесятого, была первая реакция: испуг и смертельная обида на него. Молчание, тяжкое вдвоем.

И тогда же, в конце лета, пугающей двойной волной - бодрых публикаций и передач, панических слухов и страха - прокатилось по всей стране с юга на север известие об эпидемии холеры, начавшейся в Астрахани и разнесшейся поветрием по другим южным областям. Говорили об опустевших курортных городах, о десятках поездов, остановленных по пути с юга в карантинном ожидании. И все слухи оказались правдой! Вырвавшиеся оттуда отпускники со злостью рассказывали о том, как держали их под оцеплением в этих стоящих поездах, накаленных солнцем, со скудной и мерзкой кормежкой из полевых кухонь, с нестерпимой вонью от наспех сколоченных возле путей будочек-уборных, непрерывно заливаемых хлоркой.

В газетах печатали фотографии ярко освещенных вечерних улиц Астрахани с сияющими витринами магазинов и деловитыми прохожими. Кричали заголовки: "Город спокоен, город борется!" Возникало ощущение дурной фантасмагории: какая эпидемия, какая холера?! Это же средневековье! Как может что-нибудь подобное происходить в Советском Союзе во второй половине двадцатого века?! Да что же такое творится?..

А в сентябре с опустившейся на Луну космической станции скатился решетчатыми колесами на каменистую поверхность управляемый с Земли советский "Луноход". Гремело газетное ликование. Гремела по радио новая космическая песня: "Эй, раздайтесь, небеса, перед силой колеса!" Но было в этом громе уже что-то натужное.

В утренней трамвайной давке чей-то голос расхваливал наших: сумели вывернуться с "Луноходом", в пику американцам что-то по-особенному сделать. Но его перебивали. Кто-то кричал: "Да американцы на Луне до этой таратайки доберутся, колеса ей пообрывают и на боку слово нацарапают с ихнего мата!" Вокруг смеялись.

И это были те же самые люди, которые девять лет назад, в день полета Гагарина, кричали на улице "ура!", "космос наш!" и толпами стекались качать случайно встреченных офицеров в фуражках с голубыми околышами и авиационными "крылышками". Почему всё так переменилось? А если бы мы не отстали, если бы не американские астронавты, а наши космонавты первыми высадились на Луне? Что чувствовали бы тогда эти люди, как бы они вели себя? Что чувствовал бы он сам, ведь он тоже один из них? Теперь он уже не находил ответа.

Перед Виноградовым лежал альбом светокопий с чертежами какого-то прибора.

- Ну что, - сказал он, - осень на дворе. Холера, кажется, утихла. Можешь в командировку съездить?

Он как-то незаметно перешел с Григорьевым на "ты", но это не было обидное "ты".

- Куда, Виктор Владимирович?

- На Украину, завод "Сорокалетия Октября". Вот по этому изделию. Плывет по сопротивлению изоляции, приемка уже несколько партий остановила.

Григорьев взял раскрытый альбом, стал рассматривать сборочный чертеж.

- Больное, больное изделие, - сказал Виноградов. - И конструкция неудачная, и материалы неправильно подобраны. Раз в несколько лет случается это: после влаготепловых испытаний проводимость в изоляции появляется.

- А что мне можно будет изменить? - спросил Григорьев. - В конструкции, в материалах?

Виноградов внимательно посмотрел на него, улыбнулся и сказал раздельно:

- Ни-че-го! Документация на изделие утверждена и согласована. Да чтобы провод у него на миллиметр удлинить, надо три года переписки, испытаний, комиссий.

- Но как же я тогда?..

- А вот так! Надо там пробить с ОТК и заказчиком решение о переиспытании партий. В крайнем случае, о стопроцентной разбраковке, пусть завод помучается. И просмотри внимательно всю их технологию, все сертификаты на материалы. Если найдешь какой-нибудь прокол, отрази в акте. Но - осторожно, чтоб изготовленные изделия совсем не загубить!

Григорьев растерянно перелистывал чертежи деталей. Вот так задание: пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что.

Виноградов достал бланк командировочного удостоверения:

- Будешь оформлять, попроси в бухгалтерии штамп поставить: "Разрешается купейный вагон и самолет". Ты, кстати, самолет хорошо переносишь?

- Наверное. Я еще никогда не летал.

- Вот и попробуй. Сутки туда сэкономишь, сутки обратно. - Виноградов подмигнул: - Лучше двое суток с молодой женой провести, чем в поезде трястись!

Так начались его полеты. Его уже относило в мир, предназначенный ему судьбой. Мир маленьких городов с большими заводами. Мир чадной сутолоки в тесных и грязноватых областных аэропортах (слепленные наскоро, после войны для поршневых тихоходов "Ли-2" и "Ил-12", их только начинали с запозданием перестраивать под новые, реактивные времена).

А перед ноябрьскими праздниками 1970-го (украшенные улицы уже пестрели флагами и транспарантами, колыхались на тросах громадные полотнища с портретами Ленина и полотнища поменьше со строгими, ясными ликами членов политбюро) Димка пригласил их с Мариком к себе на работу.

Встретились по названному Димкой адресу в центре города, в тихом переулке, у запертых дверей какой-то старой школы.

- При чем тут школа? - удивился Марик.

- Бывшая, бывшая школа, - ответил Димка. - Закрылась она, просто вывеску еще не успели снять. Наш комбинат здесь помещение арендует.

Он отпер своим ключом какую-то боковую дверку, и они прошли за ним черным ходом в недра умершей школы. Их голоса и шаги в темных, пустых коридорах звучали, казалось, непозволительно громко. Они невольно заглядывали в раскрытые двери классов. Кое-где еще остались брошенные, сдвинутые в беспорядке парты. В кабинете физики с забытого на стене портрета первооткрыватель фотоэффекта Столетов, с усами и бородкой, озадаченно смотрел сквозь маленькие очки на опустевшее помещение.

- Закрылась она потому, - сказал Димка, - что детей вокруг мало. Здесь, в центральных районах, одни старики доживают, молодежь в новостройки перебралась. И вообще, рождаемость низкая. Вот, правда, Стелка наша решила отечеству помочь: в тридцать лет родила от своего моримана…

У Григорьева сердце бухнуло к горлу. Переведя дыхание, спросил с трудом:

- Сына или дочку?

- Девчонку. Так что, государству всё равно убыток. Зато самой полегче будет. Девку безотцовщиной воспитывать проще, чем парня. А ты-то у нас когда разродишься?

- Весной, - неохотно ответил Григорьев. Он еще не говорил ребятам, что они с Ниной ждут ребенка.

- Что, правда?! - изумился Димка. - Ну, ты молодец, не то что мы с Тёмкой!

Они шли коридором, окна которого выходили в узкий, темноватый двор-колодец. Слышно было, как в доме напротив из открытого окна кричал Высоцкий:

Спасите наши души,
Мы бредим от удушья!
Спа-сите н-наши д-души,
Спешите к нам-м!..

Димка даже остановился, прислушиваясь:

- Во дает мужик! Я с него балдею.

Назад Дальше