* * *
На следующий день я пошел относить пудреницу. Пудреница! Как люблю эти нежные пустяки. В душе я законченный фетишист.
Утро было свежее. Сверкали пышные развалы пестрых крон, и узкие белые облака в небе стояли по линейке, как военные корабли.
В магазине мне сказали, что Аня сегодня не работает, "звонила, что болеет". Я попросил разрешения воспользоваться их телефоном, и через час мы встретились на набережной за столиком под хлопающим полосатым навесом. Она, неловко улыбаясь, сняла темные очки, и я увидел замазанный тональным кремом синяк чуть повыше левой скулы. "Практически незаметно", - сказал, выслушав ее короткий рассказ. "А тебя, он сказал, убьет". Я кивнул. "Извини, что так получилась". Она три раза пересказала мне эту историю, каждый раз повторяя: "Нет! ну, Любка - стерва, я же ее предупредила, что ночую как бы у нее!" - "А он, ну, этот Эдик - твой парень?" - "Муж", - ответила она и стала пересказывать сначала, но вдруг расплакалась, порывисто встала, задев бедром пластмассовый столик, так что с него слетела кофейная чашка (не разбилась), мальчишка кельнер обернулся на шум, и компания через свободный столик от нас смолкла. И я с дурацкой улыбкой злодея (смотрите, как он довел девчонку!) хотел поднять закатившуюся чашку, но пошел следом за ней, уже пересекающей вытоптанный газон между двух уродливых гипсовых чаш для цветов.
Зная, что ложь - лучшее из дешевых утешений, я сказал, что теперь, со мной, ей нечего бояться, и крепко обнял за плечи, пока мы ехали в такси сначала по тенистой узкой улице с односторонним движением, потом мимо вокзала, а дальше проезд был закрыт, и постовой с жезлом заворачивал все машины, и мы развернулись и поехали по нижней дороге, вдоль путей, сначала под одним мостом, потом под другим, и у меня занемела рука…
Припомнив, что кроме алкоголя стресс снимает шоколад и горячая ванна, я достал для нее плитку темного горького с миндалем и открыл воду в ванной, вскипятил чай и вылил в него остатки конька.
Когда она выходила, мокрая, завернувшись в мое, не слишком большое, полотенце, я увидел еще несколько синяков на плече и… не успел отвести глаза, смутившись сердцем от этого зрелища. Она опустила полотенце и, сдерживая смех, говорит: "Здорово, да? Смотри, я как панночка". Что за прелестные существа! Даже кровоподтеки способны преобразить в татуаж. "Ты, молодец, - говорю, - легкий характер…" Я набросал ей подушек на диван, дал пульт от телевизора и поехал на урок.
Эти синяки пробудили во мне чувственную нежность, и на обратном пути я купил ей фруктов и пару бессмысленных дамских журналов. Только вспоминал не панночку, а голодную полячку из "Тараса Бульбы", в которую я был влюблен в семь лет. Подумал, что, может быть, вечером стоит сводить ее в кафе.
Когда вошел, в квартире было пусто, свет из окна падал на разобранную постель, в которой блестела смятая шоколадная обертка. Прочел записку "Поехала к подруге, позвоню вечером". Вымыл фрукты. Выдернул телефон из розетки и лег спать.
На закате вышел пройтись.
Шел, представляя себе этого Эдика то как грубое, в вонючих носках, животное, то как жертву, доведенную уже до края.
Я знаю.
Самая обыкновенная женщина может сделать с человеком примерно то же, что взвод оккупантов с обыкновенной женщиной.
На площади - не знаю уж, по какому поводу - бурлило ничтожное веселье. Натужная жизнерадостность выкриков ведущей, перебивки рекламы, басы электрогитары - местные музыканты настраивались потрясти публику децибелами. И никому не пришло в голову посмотреть наверх. Это было жутко. Гигантская, вздыбленная, как апокалиптический конь, свинцовая туча уже прищуривала солнечный свет, влив в него красноты… Так великан–людоед, ухмыляясь, склоняется над кукольной деревенькой.
И ощущение ничтожности мигом истаяло в моей голове, сменившись сочувственной тоской родства на фоне обреченности. Но я знал, что это только репетиция. Поэтому стоял, любуясь.
Страшный суд - главное достижение христианской эсхатологии. Его перспективой оправдана и искуплена самая пустая и ничтожная жизнь. Вроде вот этой, моей.
Я уже повернулся и медленно удалялся от площади, когда тяжелую пульсацию музыки стократно перекрыл треск первого раздирающего небо раската. И я улыбнулся, принимая сторону природы, как улыбаются, заслышав канонаду "своих".
Народ сбежался с трамвайной остановки под навес магазина, белые градины лупили по асфальту как витаминное драже, а я свернул в сквер, укрылся под деревьями. Я помнил это место с детства. Сколько раз я играл в тени этого памятника, дожидаясь, пока у отца закончатся занятия, и слушая скерцо, сонаты и прелюдии из распахнутых напротив окон. "Дитя гармонии", я был убежден, что она нерушима, может быть, благодаря соседству каменного человека с твердым кулаком. Он все защитит и, даже сожженный в топке паровоза, снопом искр, как некий Данко, осветит людям путь, а потом восстанет, как Феникс из пепла. И выйдет на поклон, совсем как в том спектакле, где моя мама играла его жену, Ольгу Лазо. А папа делал чтецкий моноспектакль про него под названием "Вот за эту русскую землю". И я слушал, замирая, как этот герой ходил по льду на Русский остров, один, безоружный, в школу прапорщиков–белогвардейцев, и сказал перед ними такую речь, что они в ту же ночь перестали быть белогвардейцами и стали хорошими. В общем, этот парень, этот Лазо, был у нас вроде семейного Прометея. И когда я потом узнал, что в топке он не горел, к прапорщикам не ходил, а партизанским движением руководил так, что в пору было давать ему внеочередное звание и крест, но от добровольческой армии… Ну, нет, я не был разочарован, просто усмехнулся. Пожалуй, я стал относиться к нему лучше. Нормальный человек. И, в общем–то, мученик–неудачник.
Резкий белый фонарь вспыхнул в мокрой листве за спиной монумента, и тень его рванулась вперед, ко мне. Не Петр, не командор, даже не Эдик, а невольный Самозванец с чужого постамента гнался за мной по мокрому зернистому асфальту, разжав каменный кулак.
"Оставим это, Сережа, к чему… эти романтические эффекты. Заходи ко мне попросту. Ты ведь знаешь меня с детства, а сейчас я уже на десять лет тебя старше, я расскажу тебе немного… Хочешь, съездим вместе в Уссурийск, посмотрим на паровоз фирмы "Бэлдвин", в котором ты, по преданию, принял смерть. Правда, эту модель фирма стала выпускать только через десять лет после твоей героической гибели, забавно, правда? А ты расскажешь мне, каково быть легендарным героем, богом из отходящего в прошлое пантеона… Мой папа воспел тебя на бесчисленных шефских концертах. И ты ведь не станешь тащить меня… Да и куда бы ты мог меня тащить? К своим дружкам в кремлевскую стену? Да, это, пожалуй, было бы страшно. Но у тебя ведь даже нет тамошней прописки…"
А вот еще один милый номер из нашего золотого фонда. Под тридцать лет, разведена. Говорит, что работает в милиции. Приятный грудной тембр, статная, в форме, должно быть, просто неотразима. Спрашиваю: "Что вы делаете в милиции, ловите бандитов?" "Ой! Ну что вы… я там временно". Давно заметил, у нас большинство людей на своей работе временно или случайно. Знания никакие, но очаровательная раскованность. Читаем текст на первых страницах двухтомного учебника Н. Бонк и Н. Лукьяновой.
В русском переводе это звучит так: "Моя фамилия Петров.
Я живу в центре Москвы.
Я работаю в министерстве внешней торговли.
Я инженер.
Я изучаю английский язык.
Многие инженеры в нашем министерстве изучают английский язык.
Уроки английского у нас по утрам".
Инженер, но не знает английского… И это не исключение, их там - инженеров - много, что несколько странно для министерства внешней торговли, не тот профиль, вроде бы… И никто (!) не знает английского. Да еще по утрам, вместо того, чтобы работать, они садятся за учебники. В общем, текст явно составлен с дальним прицелом - отправить в психушку как минимум пару–тройку аналитиков из ЦРУ.
Она читает: "Мэни ингинирс ин ауа министри…"
Я поправляю: "Инджини–ирз…"
Она начинает сначала: "Мэни ингинирс… тьфу, бля!.. инджини–ирз…"
Мне кажется, что я ослышался, и мы читаем дальше.
Она: "Мэни инджини–ирз ин ауа министри лёрн форен ла… лэн-г…"
Я: "Лэнгвиджиз."
Она, весело сокрушаясь: "Как все запущено!"
"Да, трудное слово, - соглашаюсь я, - но ничего, сейчас получится".
Она, собравшись: "Мэни ингинир… бля! Инджини–ирз… лёрн форин лан–гу–а-ге ёбт… нет, лэн–гви–джи-з!" И, наконец, прочувствованно и светло, на выдохе срывается: "Пиздец!"
И она права, потому что это в самом деле именно то, что я чувствую.
Петров, послушный воле составителей гомункул, игрушка их пуританского воображения, уже давно представляется мне юмористическим персонажем. Героем комикса. Иногда на этих текстах я не могу сдержаться, хохочу, и ученики смотрят на меня вопросительно, не понимая, что так забавляет их странного учителя. Но, очевидно, списывают эти приступы на счет общей придурковатости образованных людей.
У товарища Петрова, он так и заявлен в тексте (comrade Petrov), есть жена, которая работает в том же министерстве. Вообще, Внешторг был блатным местом при товарищах. Но она уже знает английский, достигла успехов в немецком и собирается выучить французский. С работы они идут домой вместе. А дома по вечерам бесполые Петровы делают домашнее задание и повторяют грамматические правила. Иногда после работы Петров задерживается (его можно понять). Занимается английским дополнительно, утверждают авторы, но я‑то знаю, это только предлог. От текста к тексту мое напряжение росло. Я знал, что тут неспроста все так обманчиво мирно. Жена–полиглот, понятное дело, пилит нашего Петрова. Но вот однажды к Петрову приехал друг Борис from Leningrad. Что будет? - гадал я, прикрыв ладонью страницу и устремившись взором в даль. Борис отобьет у Петрова жену? Они устроят оргию втроем? Борис окажется тайным любовником Петрова? Сердце мое билось от предчувствий.
И что же? Они сходили в парк, сыграли в шахматы после обеда. Потом сходили в кино, где фильм был interesting and not very long. По возвращении домой Борис написал два письма друзьям и прочитал их чете Петровых. Конец.
Я закрыл книгу в задумчивости, полный неразрешимых вопросов. В юности на меня производили такое впечатление рассказы Сэлинджера и Хемингуэя. Что хотел сказать автор?
Я мечтал жить по этому идеалу советского пуританизма, я верил, что порядок, пускай скучный, возможен и необходим. А за кулисами этого порядка возможна настоящая, тайная жизнь. Тем более приятная в своей порочной привлекательности, что оттенена внешней фальшивой пристойностью. На одной стороне картинки молодая народная заседательница с депутатским значком на пышной груди, а на обороте она же - тайная блядь в кружевном белье.
И вот сейчас все это реализуется в одном эпизоде. Она читает этот текст, сдабривая его матерными восклицаниями. Чистый социализм! Блаженство!
У моего телевизора нет антенны. Радиоприемник ловит только музыкальные радиостанции, которые я не слушаю. Газет я не выписываю. Из всей прессы читаю только страницу объявлений о репетиторстве, подчеркиваю количество конкурентов и прозваниваю пару–тройку из них, чтобы быть в курсе роста цен на эту услугу. Деньги я складываю в коричневый конверт из–под заказного письма, в котором некие жулики извещали, что меня "выбрал компьютер" и прислали мне ключ от автомобиля, который я якобы выиграл. Они предлагали мне принять участие в дальнейшем конкурсе и выслать им деньги, "всего лишь 700 рублей", чтобы они могли оформить надлежащие бумаги. К письму прилагалось два конверта - синий и красный. На синем было "нет" - отказываюсь от дальнейшего участия. На красном "да" - согласен. Я выбрал красный. Нарисовал на листочке член с крылышками и послал по обратному адресу.
Сегодня четверг, пора давать объявление, освежить клиентуру. Я стою в очереди к окошкам. Я гадаю, кто эти люди на самом деле? И за кого они себя выдают? Это одинаково интересно.
Нет, пожалуй, интересней второе. Первое более или менее ясно и печально.
Уборщица уже моет шахматные квадраты мраморного пола, нарушая порядок очередей и сдерживая собственную ярость. Она шурует шваброй, и очевидно, что качеству ее работы способствует бешенство. Мне кажется, я знаю, для чего она добивается этого зеркального блеска. Я уже вижу, как некто одним пальцем, легко, поддевает эту мокрую шахматную доску, и все мы скользим по ней, как по палубе "Титаника", и срываемся в первозданную, благородную и не знающую притворства пучину.
Апокалиптические мечтания… легкий послеполуденный бред.
Если бы в детстве меня научили жонглировать и ходить по проволоке, я стал бы циркачом и сейчас, возможно, разъезжал по всему свету. Если бы меня научили воровать в трамвае кошельки, сейчас (уже с парой–тройкой отсидок за плечами) я был бы владельцем торгового дома или депутатом. Но меня научили едва–едва разбираться в нескольких грамматических правилах. Все прочее оказалось никому не нужным. Так что: I was и ныне там!
Улица была радостно освещена наискось. И все машины, как будто подчиняясь свету, все были припаркованы углом к тротуару, и вода из–под крышки люка текла по диагонали, когда со свежим номером под мышкой я вышел, запнувшись, как обычно, о высокий железный порог, и не знал, чем убить остаток дня.
Поднялся пешком через парк. В детстве нас водила сюда детсадовская воспитательница. Это было весной, и я запомнил резвую радость этих выходов. Молодую зелень, запах уже по–летнему теплой сырости в тени старых деревьев. А зимой, по вечерам, мы с отцом ходили сюда кататься на санках и неслись вдоль фонарей по прямой наклонной аллее, так что я замирал от сладкой жути скорости. А в какую–то осень мы с мамой выгуливали тут собаку, и под видом интереса к животным к маме все клеился какой–то улыбчивый натуралист в коричневой кепке. Здесь, перед началом танцев, на лавочке возле старой эстрады в форме раскрытой ракушки, я познакомился со своей первой девушкой.
Мне и сейчас нравится это место. Раньше здесь было городское кладбище.
Список глаголов. Мы пишем их бесконечно уже три месяца, диктуя по порядку и вразброс. Но мальчик их так и не заучил. Они до сих пор не обрели для него смысла и остаются простым звуком. А для меня от бесчисленных диктовок они уже потеряли всякий смысл, как теряет его от повторения всякое слово. (Скажите сто раз подряд слово "карандаш", и вы убьете его.) Можно сказать, что мы с ним на разных полюсах бессмысленного. Он - до смысла, я - после.
Пытаюсь их как–то систематизировать, говорю, вот смотри:
Bring - brought - brought
Buy - bought - bought
Catch - caught - caught
Fight - fought - fought
Think - thought - thought
Teach - taught - taught…
Видишь, у них у всех одинаковое окончание. Прочитай последние четыре буквы второй и третьей форм глагола.
Он читает: угхт.
Ю, джи, эйч, ти, - поправляю я.
Ночью мне снится сон. Один из самых страшных. Это был кошмар совсем нового типа. Невиданный доселе в моих ночных странствиях. Мне снилось, что я в аду. Во всяком случае, по моей личной шкале ужаса это был ад. Ничего "объективно" страшного не происходило ни со мной лично, ни вообще. Ужас состоял в том, что вокруг меня были вещи невыразимые даже приблизительно ни одним человеческим словом, "доназванный" в своей первозданности мир; настолько чужой и жуткий, что, появись поблизости сам черт, я бы бросился целовать его копыта и сам полез бы уютно устраиваться в котле с кипящей серой. И вот в этом неназываемом, беспредметном ужасе, искривленные, как неоновое отражение в воде, протекли буквы ught… О, какое это было счастье, какое благостное умиление…
Сегодня открывались (а, может быть, закрывались) гастроли симфонического оркестра. В программе был "Кончерто Гроссо" Шнитке, и я купил билет. Когда–то я знал эту вещь почти наизусть. Народу было немного, и уж, понятное дело, в проходах никто не стоял. Женщина с дочкой, сидевшая через кресло от меня, уронила программку. Я поднял и подал ей. Потом она уронила номерок, и мы засмеялись, а девочка посмотрела строго, когда я передавал его маме.
Потом вышел дирижер, и я сразу, с первых нот, вспомнил все… Если бы я мог чувствовать хоть что–то подобное в церкви…
Там есть место, я слушал, ждал и дождался его с мурашками на затылке.
Из жестоких диссонансов, хаоса, вязкого болота тягучих звуков вдруг прорезается ослепительная, чистая гармония. Как будто призванная разогнать своими лучами мрак задавленного, бессмысленного, на грани энтропии существования. Но на самом деле обреченная с первой секунды на опошление и смерть.
Этот мотив жутко затаскали - превратили в публичную девку, подкалывая под текстовку бездарных телепередач, научно–популярных фильмов, суя везде, где только можно.
И сейчас я подумал (как раз вступил клавесин), как гениально даже это учтено автором. Сразу же после первого прохода этой божественной темы он дал ее сниженную, почти кабацкую, в блядском кривляний томной скрипочки, вариацию в сопровождении шарманочно–дряхлого сладенького клавесина.
И главное, я сам был этой мелодией и смотрел из второй, низкой, своей ипостаси на первую. Видел себя, принимающим из рук отца крохотный компас, отвернувшегося в сторону пригнутой ветром травы, чтобы скрыть слезы…
Беззащитно–восхищенного в тот момент, когда она в первый раз примеряла то платье, уже доверительно не стесняясь меня и светясь улыбкой королевы, но в то же время пока еще той девчонки, которая любит своего простого паренька, садовника или свинопаса. И только потом, освоившись в своем величии, прикажет пытать его и казнить как вора…
И все это теперь восставало во мне ликующим светом и тут же рассыпалось на ходу, как колесо, из которого на скорости выстреливают молнии–спицы, но все еще неслось вперед отчаянным любовным усилием скрипичного дуэта.
И я все смотрел, не отрываясь, на лаковую ручку пустого кресла рядом со мной. Но знал, что все они сейчас здесь, вокруг меня, в этом зале и в вечности, какой бы она ни оказалась для нас.
Когда–нибудь я выберусь и доберусь до того, кто заложил меня здесь кирпичами и каждую неделю, развернув за завтраком газету, с тихой улыбкой ставит галочку против номера моего телефона. В один прекрасный день я дозвонюсь сам до его самозванных, ворованных у меня небес.