Номер знакомого мерзавца - Евгений Мамонтов 7 стр.


"Человек, ни разу не думавший о деньгах, о чести, о приобретении влиятельных связей, о должностях - да что он может знать о людях!?" Примерно так. Или, если перефразировать Ницше - человек, ни разу не ставивший свою душу под серьезную угрозу, - что он может знать о спасении? Я думал, отчего все–таки порыв Ф. кажется мне таким фальшивым? И вспомнил того же Ницше: "Кто не живет в возвышенном как дома, тот воспринимает возвышенное как нечто жуткое и фальшивое". Однако Ницше отрицал христианство, и сопоставление его афоризмов со словами Ангела Лаодикийской церкви некорректно. С другой стороны, он ведь говорит о сильных страстях. А они всегда сопряжены с верой. Никто не станет спорить, что средневековье ставило христианского Бога превыше всего. И в то же время это была эпоха сильных страстей. Для того, чтобы возникла искра, нужна разница потенциалов. Нужный накал достигается, только если страсть испепеляющая, а препятствующая ее реализации вера чиста и неподдельна. Рыцарь Макбет, выстаивающий обедню после убийства Дункана, не имеет ничего общего ни с нынешней братвой, ни с бывшим секретарем обкома или гебистом, ревностно крестящимся перед пасхальными телекамерами.

Вот кого принимает Ангел - Макбета!

Возбужденный этими рассуждениями, я видел ночью некий перепончатокрылый и когтистый готический сон.

* * *

Но утром от этих грозных душевных всполохов не осталось и следа.

Я шел по сверкающей улице, напевая из "Волшебной флейты": "Der vogelflanger bin ich ja", и постепенно сокращал дистанцию между собой и парой магнетических ножек впереди.

Я нагоняю это существо с персидскими глазами, такое молодое и гибкое. Она перелистывает журнал, остановившись у киоска, и обращается к киоскеру с одной единственной фразой: "А вот еще с теми фотками покажите".

Звук ее голоса, интонация, тембр - меня отрезвляют.

И я вижу абсолютное внешнее совершенство при полной внутренней ничтожности. Гармония, которой не хватит разума даже для самосохранения. Я прикидываю, как скоро она пойдет по стопам своей матери и превратится в преуспевающую и расплывшуюся торговку из мясного ряда. Гадаю, на какой минуте плоских шуток она согласится пойти с тем хмырем, который проявит большую настойчивость. И чувствую, как ее красота становится для меня оскорблением.

С риском для себя я мог бы взяться за ее воспитание, зная, что с каждым шагом к совершенству ей будет все легче уничтожить меня. Потому что, когда она обретет душу, ей захочется свободы. Но перед этой дверью буду стоять я. И хищница, теперь знающая себе цену, улыбнется перед прыжком…

Пусть остается чистой и пустой.

Немногие успеют воспользоваться ее свежестью.

Лети…

Проходя мимо ворот пожарной части, я отвлекся, вспомнил одно свое описание, и стало противно, хотя что же тут такого, ничего особенного, там примерно так: "Тепло, почти по–летнему. Свежая трава в сырой тени под стеной. Проходил мимо пожарной части. Ворота боксов настежь, и оттуда пахнет железом, машиной. Стекла и капот блестят, на крыльях светятся капли. Между тяжелых колес с грубым рельефом покрышек валяется мокрый шланг. Перед воротами на стуле (из сиденья торчит клоками вата) сидит парень в гимнастерке, забрызганных известью кроссовках на босу ногу и так светло и мечтательно курит, что я останавливаюсь. Смотрю (как бы его глазами) на лампочку, желтеющую в глубине бокса, окна, крышу, старые, мощные тополя, глубокие трещины, как бы повторяющие их рисунок на асфальте… Да, именно этим взглядом… Только такими глазами хорошо смотреть на эти облака, и можно полюбить, умилиться, не ведая при этом за собой ни любви, ни умиления какого–то особенного, но равенство и родство с ними настолько, что не ясно - ты это смотришь на них или они на тебя, или эта вот ветка на вас обоих… Я помню это состояние, себя в двадцать лет и примерно такую же службу, с пачкой папирос в кармане… Как просто, как светло…"

Я не о том - хорошо это или плохо, дело не в этом. Я говорю о том, какая мука вытаскивать из себя все эти описания - через простое, чисто человеческое восприятие - к "искусству", как противоестественно! Муку именно и вспомнил, а не само описание. Вот она "возвышенность", вот оно "жуткое" и "фальшивое". Мучение жить в реальности, право которой на существование ты, по сути, не признаешь. "Всю жизнь воссоздавать мечтой". Компенсировать весь хаос несовершенств своими бесконечными потугами, "описаниями", бесконечно бередя и разжигая в себе конфликт "реального и идеального". Все романтики абсолютно конченые люди.

Как Ф. теперь вытаскивает из себя поступок, так я "убиваю" каждый день все, чего коснется мой взгляд. Мне всегда было понятно у Блока: "Душу сражает, как громом, проклятие: // Творческий разум осилил, убил. // И замыкаю я в клетку холодную // легкую, добрую птицу свободную…" Вот вам и vogelflanger… Возможно, моя чувственность - это попытка компенсации природе за все совершенные литературным описанием убийства, попытка возвратить некий долг, уплатив его животной страстью в посрамление "творческого разума".

Но вот вам другое:

"Вещи и дела, аще не написаннии бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написаннии же яко одушевленнии…" Одушевленные–то они одушевленные, но только не для меня, а для тех, кто это потом читать станет, если станет; свою душу вдохнет, переврав, понятно, и перепутав все на свой лад. И такого навыдумав, что… "нам не дано предугадать, как наше слово отзовется". Но все же это некая "вечная жизнь", и я дарю ее по всем правилам, как демон Тамаре поцелуем или Азазелло Маргарите отравленным напитком - т. е., через смерть. Смерть - пропуск в вечность.

Ты что же, в самом деле так уверен в силе своего искусства? А тут и не требуется никакой силы. Опиши, как хочешь - все равно этим и убьешь, и обессмертишь одновременно. Самая безыскусная запись времен династии Исваров - счет из какой–нибудь византийской лавки - бесценна и наделена магической привлекательностью. Слово настаивается во времени. Вы через этот пергамент и лавку, и продавца увидите, и ковры с кувшинами, сваленные в темном углу, и купол святой Софии за распахнутой дверью, и тень от минарета на желтой стене… Какие тебе минареты? При Исварах их и в помине не было…

На автобусной остановке трепетала рваным углом афиша. Музыканты какой–то рок–группы. Лица отталкивающие, сплошь деланные, экстатически расслабленные или "демонические". Тоже прикажете считать возвышенным, а не фальшивым? Ницше так, видишь ли, велел! Да и тьфу на него! Мне вспомнился занятный эпизод из юности, школьных еще времен. Не помню уже, о чем спорили тогда мои одноклассники. Это был 82 год, примерно. И Гена Драган после минутной задумчивости просиял: "Ну, как же, - сказал он, торжествующе глядя на Андрея Короткова, - ведь это даже Ленин так говорил!" Короткое посмотрел на него и говорит спокойно: "Ну и дурак, значит, твой Ленин, и ты вместе с ним…" Гена был раздавлен и обескуражен.

Значит, всякий поступок, выходящий за пределы биологической необходимости - фальшив? И человеку остается только подвиг, самоотречение. Как в Библии. И в этом ключ к затворничеству, смирению; к последним годам Гоголя, Толстого…

Чем занимаются в Библии? Ищут, как не умереть с голоду, как спасти себя и детей, воюют, проповедуют, славят Господа. Одна любовная история "Песнь песней", и никаких дерзаний, никакого искусства, кроме псалмов Давидовых. Ни у кого никакой "светской" цели. Возвышенное только в Боге, продолжении рода, посевной и жатве. Все, что сверх этого - фальшиво… Неправда, неправда, Библия уже, изначально, поэтическое произведение. Поэзия принцип ее организации, миропорядка. Ее космический закон и ритм. И только с точки зрения этой поэтической формы постигается ее содержание. Как надоели эти филологические штампы!

Ни разу в жизни я ни до чего не додумался на этом отрезке - от моего подъезда до остановки автобуса. Как и на всех других…

* * *

Но, оказывается, я все понял неверно.

Я смотрел на Ф. как на мученика.

А этот стервец - он и не собирался умирать!

Он собирался поселиться в Монтевидео, потому что прочел где–то об удивительном цвете моря в заливе Ла - Плата, о том, что женщины там вплетают в волосы драгоценные камешки и все улыбаются друг другу на улицах.

Некрасиво это…

А как же "муку принять"?!

На дыбу, в рудник, в кандалы. Вот это стиль!

А Монтевидео - это что такое? Остапбендерщина какая–то!.. Стыдно за русского человека, когда ему выпадает такое пустоватое счастье!

Это только басурмане вроде Рамона Меркадера - убьют товарища Троцкого и наутек! Хулиганство какое–то… Живут себе потом припеваючи. У нас - совершил подвиг - будь любезен, расплатись! Умри в мучениях, славя Господа и не отрекаясь от принципов. Это по–нашему. Душевно.

* * *

Как он это сделал.

Дождливым вечером в одно из маленьких Интернет–кафе, где пятеро бледных подростков долбились в контр–страйк, вошел высокий мужчина в плаще, зарегистрировался на mail.ru под именем John Do и отправил на электронный адрес мэра ультиматум, в котором давал ему срока до 13 числа, предлагая а) добровольно уйти в отставку, б) явиться с повинной в прокуратуру. В противном случае, писал John Do, господину мэру придется того же числа предстать перед судом "более высокой и объективной инстанции".

Естественно, что если кто и прочел это послание, то отнесся к автору, как к идиоту, потому что оно и было идиотским.

* * *

Они там все сидели и разговаривали.

"Внушите человеку пару мыслей, и все, пиши пропало. Он теперь не жить будет, а стараться "мысль разрешить"! И причем одна мысль будет у него для всех, публичная, идея, транспарант почти. А другая потаенная, такая, что самому себе в ней не признается, но есть…"

"Это вы про какого такого человека говорите? Про того, который у вас в голове выдуман. А тот, нормальный, что по улицам ходит, - у него и одной, да что там одной! - у него и половины мысли нет. В том смысле, в каком вы выразились. И быть не может. Так как даже предпосылок для мышления, ну, как структурированного, а не хаотического процесса, он не имеет. По неразвитости, по задавленности, в основном…"

Слушая, я вспоминал, как это получилось, что я сюда забрел. Встретил на улице приятеля. Он пригласил заехать в воскресенье. Я говорю, что с удовольствием, но… В общем, говорю, если не удастся провести выходные по–свински, заеду к вам. Будем ждать, говорит.

Комната очень большая - studio, - и я перемещаюсь туда, где сидит, сверкая коленками, молоденькая переводчица.

"А многим женщинам Путин нравится", - говорит она.

"Да и Бог с ним, в конце концов, - думаю. - Мне он и самому нравится, ну, как тип".

А она пододвигается на диванчике, чтобы освободить местечко для меня. Это уже интересней, и я начинаю развивать тему:

"Им нравится власть. Женщина любит подчиняться. Власть для нее категория сексуальная. Вот и влюбляются в тех, кто эту самую власть персонифицирует".

"Ну, почему? - перебивает она. - Женщины влюблялись и в рабов".

"Ну, да… Я помню это стихотворение Кузьмина… Причуды извращенных римлянок, аристократок. Понимаешь, это, по сути, одно и то же. Поставь раба царем и увидишь, как самовластно и грубо он будет править. И они делали его таким царем на одну ночь. Или на время сатурналий…"

Она смотрит заинтересованно. И я продолжаю. Звонок, и входит еще кто–то, отвлекая мое внимание, но увлеченный собственным чириканьем, я толком не замечаю кто, продолжая наверчивать слова, но это новое присутствие неосознанно тревожит меня, блистая где–то на периферии, на краю бокового зрения, бродя как солнечное пятно.

А моя переводчица говорит: "А для меня узы брака священны. В том числе, и чужого брака" (многозначительно). Вот так, думаю, общаешься с человеком полгода и знать себе не знаешь, что он идиот. Кто ей растрепал?

"Ну, что ж, это бывает, - говорю, - ничего страшного".

Потом, извинившись перед дамой, меня отозвал хозяин квартиры. Очень кстати, потому что у меня вдруг пропала охота разговаривать.

"Хочу представить тебе, э-э, да, где она…" - он обвел глазами комнату.

"Какая приятная старомодность с твоей стороны, Ваня".

Мы одновременно обернулись. И я только что не зажмурился от света.

"Аня читала твою повесть, и ей не понравилось".

"Неправда, я только сказала…"

"Вот и объясняйся теперь с автором", - сказал хозяин, удаляясь.

"И что же вы сказали?", - спросил я, исполненный неподдельной печали за напрасно прожитые до знакомства с ней годы.

В детстве у меня была собака. Простой, низкорослый дворовый пес по кличке Черный. Но жутко боевой. В нашем дворе он гонял и соседскую овчарку и бульдога. В собачьем мире он не знал себе равных и всегда ходил королем. И вот однажды - мы гуляли по улице - он увидел лошадь. Впервые в жизни он растерялся.

Понимая, что взгляд растерянной собаки это не то, что она должна сейчас видеть, я отвел глаза в сторону, неопределенно улыбаясь, как бы тому, что она сказала.

"Простите, Аня, я, кажется, на секунду отключился… Что вы сказали?"

Она с веселым удивлением глянула мне в глаза и выжгла там, внутри, половину всех реле и сопротивлений, из которых по старинке собран я, сын шестидесятников, подписчиков журнала "Радио", "Знание - сила" и "Техника молодежи".

Я опять упустил начало ее фразы и поймал только конец: "И потом непонятно, чем там у вас все кончается. Какой–то финал размытый".

Собравшись с силами, я стал говорить: "Финал - это условность. Беккет говорил, никакого финала быть не может. Пьеса заканчивается только потому, что зрителям надо идти спать. В жизни тоже ничего не кончается, пока не кончается сама жизнь. Вот, положим, Каренина бросается под поезд. Здесь это удачно, потому что она главная героиня и вместе с ее жизнью вполне логично заканчивается и книга. Но сама жизнь шире. Поезд останавливается, сбегаются люди. Потом похороны. И что–нибудь подумал Вронский, что–нибудь Каренин. А сын Алеша поступает в университет и так далее, и так далее, практически вплоть до Страшного суда или еще более страшного его отсутствия в вымороченном и одряхлевшем от своей обезбоженности мире. Эта общая тенденция дурной бесконечности на доступном уровне реализована сегодня в бесконечных сериалах и реалити–шоу…"

"А мне нравится, когда все понятно".

"Хорошо. Я переделаю", - ответил, чувствуя, что одновременно с раздражением обретаю уверенность.

Мне удалось–таки назначить ей свиданье, прежде чем я вывалился из этой квартиры, отравленный ее красотой и мучительным чувством, что вот она сегодня пойдет, будет что–то делать, есть, пить, ходить, смотреть - и все это без меня!

* * *

С человеком всегда остаются два главных учителя - Бог и дьявол. Наиболее простодушным недосуг их замечать; другие в своих несчастьях винят дьявола, успехи относят на собственный счет. Куда чаще в собственных бедах повинен сам человек, а удачи - результат милости Божией. Что же тогда я сам!?

Момент волевого напряжения между автором (Творцом) и скептиком–критиком (Сатаной)?

Большинство не замечает этой утешительной интриги жизни. Все–таки, жизнь более рутина, нежели роман. Во всяком случае, с тем горизонтом событий, который обычно открыт человеку.

* * *

День перед свиданием я провел на пляже. Много плавал, листал роман Тибора Фишера. Было слишком жарко, чтобы читать. Несколько раз мимо проходил пляжный фотограф в гавайской рубахе и сандалетах. На руках он держал небольшого крокодила, пасть которого была перемотана скотчем.

* * *

Я не стал дожидаться внутри за столиком, как делал обычно. Мне нужно было видеть, как она будет идти. Я сел на лавку посреди бульвара, напротив кафе, не зная точно, с какой стороны она появится.

Стоял тепленький, белесый денек с жидковатым тинэйджеровским небом в футболочке коротенького облака. А у меня было дурное предчувствие, какая–то тревога. Я знал, что это может помешать, и всячески гнал ее прочь, предаваясь воспоминаниям о прошлых победах. Через какое–то время я почти обрел обычную уверенность, но в этот момент поднял глаза, и тревога сменилась ужасом, священным трепетом, чем угодно - так капитан Ахав смотрел на Моби Дика, Дон Жуан на статую Командора.

В стильной отстраненности от всех окружающих она шла по бульвару как по подиуму, так что все вокруг казались бледными статистами, а сам бульвар - мишурной декорацией.

Уверенный в себе до последней клетки и благодарный судьбе, никогда прежде не посылавшей мне столь блистательного вызова, я двинулся вперед и - клянусь! - встречные кавалеры разметали перед моими ногами пыль плюмажами своих шляп.

Во всяком случае, так все это должно было видеться с небес.

Я вспомнил тех, кто пытался внушать мне, что все это блуд и вульгарная похоть. Пошляки!

С каждым шагом мы становились ближе. Она чуть изменила траекторию, и я догадался, что она заметила меня… Я вгляделся. Так Милорадович смотрел на разворачивающуюся против него во всем своем блеске лаву кирасир Мюрата, и, привстав на стременах, любуясь и гордясь противником, оборачивался к своему Семеновскому полку с раскатистым криком команды и веселой уверенностью в глазах.

Назад Дальше