Извещение в газете - Гюнтер Гёрлих 11 стр.


Я кинул взгляд в другую сторону, на тополя. Всего год назад посаженные, они на удивление разрослись. От легкого ветра шелестела их листва. Этой отрадной картине мы обязаны были Юсту. Какой же нынче прекрасный день - совсем-совсем другой, чем два года назад. Сегодня Манфред Юст в яркой рубашке и легкой замшевой куртке не обратил бы на себя внимания. И уж наверняка он бы не замерз.

Линейка кончилась, но я оставался на дворе, пока последний ученик не исчез в здании, - старый обычай, действующий успокоительно на наш школьный народ, вернувшийся после каникулярных месяцев.

Ко мне подошел Карл Штребелов, держа, словно щит, перед собой папку, в которой лежала его речь. Этим утром мы еще не виделись - я пришел в последнюю минуту - и потому только сейчас поздоровались.

- Немножко резковатый переход, а? - сказал Карл. - Из отпуска - сразу в нашу суматоху.

Он поглядел на меня испытующе и, как мне показалось, чуть озабоченно. Конечно же, он заметил, что я сегодня явился так поздно. Как он это расценивает, я мог лишь догадываться.

- Прямое попадание, - ответил я, пытаясь держаться непринужденно. - Всего три дня назад я купался в Черном море, в теплой летней воде, и где-то вдалеке сверкали снежные вершины. Слишком резкий переход. А ведь мы не самые здоровые. Да, Карл, мы не молодеем.

Карл поморщился. Подобные разговоры о нашем физическом состоянии он не жаловал. Совсем иных придерживался он взглядов в этом вопросе. Пытался доказать, что именно в нашем возрасте можно быть в добром здравии, если наладить должным образом свою жизнь.

Видимо, он всегда чувствовал, что я, довольствуясь малым, хочу лишь покоя в работе. А покой и вовсе ему не по нутру. Но на этот раз я был рад, что сумел его отвлечь. Надо было отвлечь его, чтобы он не спросил меня прямо: почему сегодня утром я не сидел у него в кабинете уже в половине седьмого, как повелось за долгие годы.

Пришлось бы мне, не захоти я лгать, ответить: Карл, у меня пропала охота спорить с тобой. Я выбился из сил, не хочу больше говорить о смерти Юста, мы ведь придерживаемся на этот счет противоположных мнений.

Я решил еще раз сослаться на возраст и сказал:

- Э, Карл, сам бы попробовал. Махни-ка на Кавказ, а потом раз - и обратно. Тогда поймешь. Нам с тобой незачем друг перед другом притворяться.

- Мне думается, то, что я сказал о Юсте, произвело должное впечатление, - заговорил Карл Штребелов.

Ну вот, мы все-таки вернулись к этому делу.

- А ты видел десятый "Б"? - спросил я. - Ребята потрясены больше других. На нашей памяти такой трагической смерти еще не бывало.

- Верно, не бывало.

Мы с ним стояли на огромном школьном дворе, два товарища по работе, люди уже не первой молодости. А видел я себя мальчишкой, который поругался с приятелем и ни за какие коврижки не хочет признать, что готов мириться. Это ощущение вызвал у меня, надо полагать, облик Карла - костюм немодный, но на вид как новенький, папка, прижатая к груди, и напряженное лицо. Меня захлестнуло доброе, сердечное чувство к Карлу.

Какие чувства испытывал в эту минуту Карл, я не знаю. Возможно, не подозревал даже, что бурлило во мне, считал, верно, что это резкая смена климата подействовала на меня. Был озабочен моим состоянием, но испытывал удовлетворение, что он благодаря своему размеренному, дисциплинированному образу жизни здоров и не подвержен подобным напастям. Я же был убежден, что он сам себя обманывает, просто его железная воля, умение желаемое принимать за действительное порождали видимость крепкого здоровья. Знаю это по себе. Еще два-три года назад я так же был уверен в себе и так же фанатично увлекался спортом, перенапрягая свои силы. Результаты были плачевны, я свалился. Позже я нашел подходящую для себя степень нагрузки. Не слишком много, не слишком мало, спорт должен быть не насилием, а, скорее, приятной привычкой.

Со здоровьем у Карла дело обстояло не лучшим образом. Его жена как-то разговорилась со мной по душам. Он себя убивает, сказала она, заставляет себя испытывать непомерные физические нагрузки. Хочет держаться на высоте, быть всем примером. А этого от него никто не требует. Он себя убивает.

Она просила поговорить с ним, бережно, осторожно. Напрасная попытка. Я встретил решительный отпор, он даже накричал на меня.

Ах, Карл Штребелов! Вот ты прижимаешь папку со своей речью к груди. Не болит ли у тебя сердце? Не обошлись ли тебе последние дни слишком дорого? Все обходится тебе дорого. А ты не желаешь этого признавать, упрямая ты голова.

Уже у двери своего кабинета он сказал:

- Побереги себя, Герберт. Не перенапрягайся в первые же дни, слышишь? - Он погрозил мне пальцем и через силу улыбнулся. - Больше работай в саду. Поверь, пробежка по лесу тебе тоже будет полезна. Но только хорошая, с нагрузкой.

Дверь за ним закрылась.

А я подумал: я-то занимаюсь бегом. Правда, не допускаю перегрузки, как ты. Я получаю удовольствие. Иной раз, когда чувствую, что устал, переключаюсь на ходьбу. Для тебя же все - обязанность. Все. Пробежка по лесу, школа, семья. Туго тебе приходится. Но самое скверное, что ты этого не замечаешь или не хочешь замечать. А еще хуже, что свои взгляды ты навязываешь другим. Разве понять тебе такого человека, как Манфред Юст? Знаешь, Карл, если говорить о существе дела, он не хуже тебя сознавал, что такое долг. Но сознание долга не исключало у него удовольствия от исполнения долга. Этому нужно учиться, Карл. Мне тоже пришлось этому учиться - у Эвы в первые годы нашей жизни, - и, признаюсь, порой мне было чертовски трудно. У Манфреда Юста я тоже учился. Жадно поглядывая, как он это делает, как превращает обязанность в удовольствие.

Медленно проходил я по зданию школы, у меня первый урок первого школьного дня был по обыкновению свободен. Может, Карл Штребелов сознательно так составлял мое расписание - я не спрашивал никогда, - чтобы я мог сделать контрольный обход. Тем самым он с первого же дня закреплял в моем сознании обязанности заместителя.

Свободный час я действительно использовал всегда для контрольного обхода.

Сегодня все было как обычно - в полном порядке. Тишина, только приглушенный гул из классных комнат. Минуту-другую я постоял перед дверьми, за которыми шел урок в десятом "Б".

Я не помнил, кто из учителей вел у них первый урок, и не мог, стоя перед дверью, определить. Да, трудно приходится сейчас ей или ему. Может, первый урок в десятом "Б" надо было провести мне? Разве не обязан я был сделать это для моего друга Манфреда Юста? Но чего должен был или мог бы я добиться?

По своему обыкновению я спустился вниз, в подвальный этаж, где в мастерской застал нашего завхоза Эриха. Утром я только издали с ним поздоровался, однако этим ограничиться - нет, с ним так нельзя поступать, он у нас очень обидчивый. Я съездил в дальние края, а Эрих был страстным коллекционером видовых открыток и жадным слушателем путевых историй. Я не забывал посылать ему открытки с Кавказа.

На доске рядом с дверью, куда он приклеивал открытки, я нашел и одну из моих. Я послал ее в первый же день по приезде в Гагру, и даже авиапочтой. Свой долг перед ним я выполнил и потому с чистой совестью вступал во владения завхоза.

Эрих, человек примерно моего возраста, был отличным слесарем и вообще мастером на все руки, на заводе он зарабатывал бы гораздо лучше, но вот не хотел менять школу на завод, ни за какие деньги не хотел.

Многим были мы ему обязаны. Он умел найти общий язык с ребятами, и с Карлом Штребеловом у него были прекрасные отношения. Вот уж верно, идеальная пара - наш директор и наш завхоз.

Доведись мне давать совет школьным директорам, я бы им обязательно порекомендовал подыскать себе хорошего завхоза, относиться к нему должным образом, видеть и уважать в нем педагога.

Эрих как раз обтачивал ключ и хоть приветствовал меня - как от века повелось - сдержанно, но явно был мне рад. Видимо, ждал меня. Я стал ему рассказывать о поездке, о гагринских сапожниках, часовщиках, золотых дел мастерах, что показывают на улицах прохожим свое умение. Эрих вспомнил о подобных же сценах в Болгарии, где он побывал в прошлом году. Такой разговор - его стихия, при этом он не забывал действовать напильником.

Я надеялся, что поговорю с Эрихом о Юсте, намеревался это сделать, спускаясь вниз. История эта мучила меня.

Эриха я считал человеком с так называемым здравым смыслом. Разумеется, я прекрасно понимаю условность этого понятия. То, что для одного здравый смысл, для другого - взбалмошность. Трудно сказать, сколько тут возможно различных толкований и как часто, ссылаясь на это понятие, злоупотребляют им.

Но Эрих не давал повода к такого рода сомнениям. Высказываясь о людях или проблемах, он чаще всего бывал прав. Его заключения, зачастую ошеломляюще простые, помогали разобраться в запутанных педагогических ситуациях.

Я уселся в старое плетеное кресло, что стояло рядом со станком и предназначалось для посетителей. Несчетное число раз я уже здесь сиживал. Карл Штребелов также. Вернее говоря, он не сидел здесь. Он всегда находил себе тут работу, всегда старался помочь своему завхозу.

В нашей школе нет учителя, который бы хоть разок не почтил старое кресло. Юст, видимо, не составлял исключения. А может, все-таки? Внезапно я заколебался. В наших с Манфредом Юстом разговорах завхоз Эрих никогда не упоминался. Случайно? Но и здесь, внизу, я ни разу не встретился с Манфредом, а ведь кое-кого из коллег встречал, иной раз даже двух-трех сразу, впору было открывать педсовет.

Похлопав по ручке кресла, я сказал:

- А коллега Юст здесь тоже сиживал?

Эрих, не прерывая работы, бросил на меня быстрый взгляд.

- Он никогда здесь не сидел, - буркнул он. - У него выдержки не хватало, он только мешался.

Эрих вынул ключ из тисков и стал рассматривать его против света.

- Да, история с Юстом тебя здорово задела, а?

- А кого из нас она не задела?

- Правда, правда, - согласился Эрих, вновь вставляя ключ в тиски, - но каждого по-своему.

Он продолжал опиливать ключ, и пронзительный визг металла был мне сейчас особенно неприятен.

Я насторожился, в словах Эриха слышались раздражение и досада.

- Что значит "каждого по-своему"?

Эрих отложил напильник. Худощавый, с живым смуглым лицом, он смахивал на южанина. А на самом деле был родом из Штральзунда.

- Трус, свою жизнь - да псу под хвост, и еще сколько вреда принес. Ребятишкам.

- Но ведь обстоятельства нам неизвестны, Эрих, - возразил я.

- Обстоятельства? Знаешь, я могу порассказать тебе об обстоятельствах, в которых, к примеру, оказался я, когда не раз и не два вполне мог расстаться с жизнью. Э, разве тебе такие обстоятельства не знакомы?

Над этим я как-то не задумывался, считал, что мне еще не приходилось попадать в столь безвыходное положение, когда ничего не остается другого, как расстаться с жизнью.

А ведь были и в моей жизни обстоятельства, когда я не видел выхода, когда мне одного хотелось - околеть. Я вспомнил особенно отчетливо три дня мучительной жажды летом сорок пятого. Мы, военнопленные, проезжали по территории, все колодцы и источники которой были отравлены. Каждый из нас получал в день одну-единственную кружку воды. Но как-то раз наш вагон прицепили сразу же за паровозом. И на какой-то станции в котел стали заливать воду, негодную для питья, смертоносную. Я чуть не свихнулся за своим решетчатым окошком. И напился бы этой воды, если бы до нее дотянулся, я пил бы и пил ее, хоть и знал наверняка, что подохну. Я был тогда в одной из тех пограничных ситуаций, судить о которых человек может только куда позже. Но мои обстоятельства были иными, чем у Юста. Иными? Я же не знал, в какой ситуации оказался Манфред, какие его угнетали обстоятельства. Этого никто не знал.

Эрих сказал:

- Три дня меня носило на плоту по Северному морю. Мне надо было только разжать пальцы, и я бы отмучился.

Я промолчал, он, пожалуй, оказался в такой же ситуации, что и я. Нет, все-таки нет. Нельзя недооценивать самообладания Эриха. Едва не помешавшись от жажды, я бы выпил отравленной воды. А Эрих не разжал пальцы, он боролся за свою жизнь.

Эриху мое молчание, видимо, не понравилось. Он довольно резко сказал:

- Трагической назвал Карл эту смерть. Что в ней трагического? Трагической бывает смерть при авиакатастрофе. Вдобавок ребята должны сохранять об этом человеке добрую память? Да их же просто морочат. Какая может быть добрая память о Юсте!

- Э, ты все упрощаешь, Эрих, - возразил я. - Я хорошо знал Манфреда Юста.

- Полагаю, я тоже хорошо его знал. Да ладно, оставим этот разговор, - сказал он и, повернувшись ко мне спиной, стал рыться в шкафу с инструментами.

Я спросил, что он имеет в виду, разве он так хорошо знал Юста? Но Эрих уклонился от ответа, пробурчал что-то, явно не желая откровенничать.

Юст своим самоубийством, так объяснял я себе отношение Эриха, пошел против жизненных принципов Эриха. Эрих осуждал легковесное отношение к человеку и тем самым к жизни. За долгие годы я узнал и оценил Эриха и его работу. Никто из нас не был так справедлив, так деликатен с детьми, как он. Он любил детей. Я не слышал, чтобы он на кого-нибудь кричал. Даже с самыми отъявленными озорниками он проявлял терпение и спокойствие, получая зачастую в ответ неблагодарность, но никогда из-за этого не изменял своей позиции.

Он был истинным провозвестником грядущих времен.

Именно этим объясняется его неожиданная горячность и осуждение Манфреда Юста.

Кое в чем все-таки прав был я, хотя кое в чем и ошибался. Но тогда, в мастерской, я еще не знал, что был прав, и даже не подозревал. Это я узнал чуть позднее.

Из подвала я снова поднялся на основные этажи, поднялся, так сказать, из мира подземного в мир наземный.

Хотел, как обычно, зайти к Карлу Штребелову, но раздумал и пошел в учительскую, где сейчас никого не было.

Медленно обойдя стол, я сел на место Штребелова, в директорское кресло.

Мне случалось, сидя на этом месте, проводить совещания. Но эти случаи за последнее время можно было по пальцам сосчитать, Штребелов очень редко отсутствовал. А болеть в течение учебного года - нет, такого я вообще не помню. Болезни он откладывал на каникулы.

Чистая, но от частых стирок неказистая скатерть сдвинулась в сторону, пошла складками. Вот досадовал бы Штребелов. Учительской всегда полагалось быть в полном порядке. Состояние этой комнаты отражает состояние школы. Все посетители: школьники или взрослые, представители завода, родители или общественные инспектора из органов народного образования - все они, когда бы ни зашли в школу, находили эту комнату в образцовом порядке.

Разглаживая складки на скатерти, я едва не перевернул вазу, стоявшую посреди стола. Я знал, что вазу эту не одобряет Штребелов. Пестрый букет частично закрывал председателю обзор, а главное, отвлекал внимание. Зато астры скрашивали чересчур уж деловую обстановку комнаты.

С председательского места Штребелова я попытался представить себе людей за столом, как они сидели здесь накануне, учительницы и учителя, которые в эту минуту в классах отвечают на вопросы учеников, помогают им приобретать знания, будят их мысль, развивают их чувства.

С этого места школа в каком-то смысле просматривается насквозь, как здание из стекла, отсюда видны все девятьсот ее учеников на своих местах, вместе с учителями. А девятьсот - это уже мощь, это уже сила, хотя осмыслить этот факт все они еще не в состоянии. Школа - это силовое поле и поле напряжений. Выходит, ответственность человека, сидящего здесь, в кресле, не так уж мала. И ее следует правильно понимать. Все девять сотен - молодые люди, девятьсот отдельных личностей. Различные характеры должен примирить этот человек, но ведь и семьи накладывают на детей отпечаток, поэтому их подход к жизненным вопросам, и, конечно же, к такому событию, как смерть учителя Юста, будет неодинаков.

Я испугался, поймав себя на раздумьях, в этом кресле совершенно неуместных. Ведь я сел сюда, чтобы воздать должное Карлу Штребелову, по крайней мере я пытался это сделать.

По многим вопросам я полностью соглашаюсь с Карлом. Разве я, как и он, не понимаю значения связи школы с заводом? Разве утверждение традиций в школе не было моей заботой в той же мере, что и Карла Штребелова? Я мог бы перечислить еще великое множество вопросов, которые я с этого вот места решил бы не иначе и уж ни в коем случае не лучше, чем Карл Штребелов.

Но разобраться в вопросе, который не дает мне покоя с первого дня, мне не помог и фокус с директорским креслом.

Смерть Юста оставалась для меня загадкой.

Вот и все.

По крайней мере это я осознал. Звонок я, видимо, прослушал. И вздрогнул, когда кто-то повернул ключ в двери, у которой снаружи не было ручки.

Я едва успел встать и отойти к окну.

В комнату вошла учительница, фрау Зоммер, близорукая, она много воображает о своей внешности и поминутно стаскивает с носа очки, вот и не заметила меня сразу, не разглядела моего неловкого маневра.

- Ох уж этот первый урок, коллега Кеене, право истинная мука, - пожаловалась фрау Зоммер.

- У меня все впереди, - ответил я.

Но одни мы в учительской оставались недолго.

Перемена еще не кончилась, когда я отправился в девятый, в котором у меня был урок истории.

Удивительное дело, но, идя с папкой под мышкой по школьным коридорам, я стряхнул с себя нерешительность последних часов. Я шел, так, во всяком случае, мне казалось, целеустремленно, бодро, продумывая свое вступительное слово. Я рад был предстоящей работе, чувствовал себя в своей стихии. К чему понапрасну ломать голову? Что случилось, того не поправишь. Только работой преодолевает человек минуты отчаяния. Открыв дверь в класс, я увидел знакомые и все-таки изменившиеся лица моих учеников. Ощутил привычное чувство собранности. И - спокойствие. Стало быть, все в полном порядке.

Но прошло два дня, и моего искусственного спокойствия как не бывало. Мне пришлось подменить заболевшего преподавателя в десятом "Б". Не так уж обязательно было именно мне подменять больного, были и другие учителя. Но я хотел, меня словно что-то гнало в этот класс, мне нужно было самому увидеть, какая там сложилась обстановка после смерти Юста.

Урок прошел организованно, что я приписал своему умению подать материал. Но не было ли иной причины? С уверенностью я сказать не мог, хотя вел урок спокойно. У меня создалось впечатление, что ребята ждут чего-то от меня, ждут чего-то из ряда вон выходящего.

Когда кончился урок и я уже собирался выйти из класса, дорогу мне преградил Марк Хюбнер. Парнишка за лето вытянулся, перерос меня на пол головы. И худущий был невероятно. Сейчас лицо его покрывала какая-то неестественная бледность.

- Господин Кеене, можно вас спросить?

- Разумеется, можно, Марк.

Мы с ним стояли посреди класса, загораживая путь к двери, а началась уже большая перемена.

- Здесь нам неудобно, - сказал я, - пойдем в коридор.

Назад Дальше