* * *
Он тоже не знает, что содержится в амбаре. Хотя признаюсь, что в чем-то он все же прав. Я действительно извлек выгоду из необычных обстоятельств, предоставленных мне войной. Разумеется, ничего из тех трофеев, которые передавали нам воинские подразделения, захватившие их, украсть я не мог. Все они шли под расписку, и ревизоры из отдела финансов навещали нас очень часто.
Но наши скитания в тылу сталкивали нас с отчаявшимися людьми, которые желали как-то сбыть принадлежавшие им картины. И вот тут нам иногда подворачивались очень выгодные сделки.
Нет, никому не досталось произведение старых мастеров или полотно, явно пришедшее из церкви, музея или известной частной коллекции. По крайней мере, мне о таком неизвестно. Полностью уверенным быть сложно. Приспособленцы везде приспособленцы, а воры везде воры, в том числе и в мире искусства.
Сам я приобрел неподписанный набросок углем, который напомнил мне Сезанна, и подлинность которого я потом удостоверил. Теперь он находится в постоянной экспозиции Института Дизайна в Род-Айленде. Кроме того, я выкупил картину Матисса, любимого моего художника, у вдовы, которая сказала, что ее покойный муж получил ее прямо из первых рук. Впрочем, я также обжегся на фальшивом Гогене, и поделом.
Все свои покупки я пересылал на хранение единственному человеку во всех Соединенных Штатах, которому я доверял. Его звали Сэм Ву, он владел китайской прачечной в Нью-Йорке и какое-то время служил поваром у моего бывшего мастера, иллюстратора Дэна Грегори.
Вот так вот: сражаться за страну, в которой знаешь всего одного человека, да и тот - из китайской прачечной.
А в один прекрасный день мой взвод художников был брошен в бой, в попытке сдержать, если получится, последний большой прорыв немцев во Второй Мировой.
* * *
Но ничего из этого не лежит в амбаре, и даже не принадлежит мне больше. Я все продал, когда вернулся с войны домой, получил порядочную пачку денег и вложил их на бирже. Я отказался от детской мечты стать художником. Я поступил в Нью-Йоркский университет, чтобы изучать бухгалтерию, экономику, деловое право и основы рекламы. Мое будущее лежало среди предпринимателей.
Вот что я думал об искусстве и своем месте в нем: да, я мог в точности запечатлеть любую увиденную сцену, запасшись терпением и рисовальными принадлежностями отличного качества. В конце концов, я был талантливым подмастерьем у самого дотошного иллюстратора нашего времени, Дэна Грегори. Но все, что мог делать он, и на что способен я, делают теперь фотоаппараты. Я уверен, что именно эта мысль подталкивала импрессионистов, кубистов, дадаистов, сюрреалистов и так далее в их попытках, весьма успешных, создания таких картин, которые не под силу фотоаппаратам и людям вроде Дэна Грегори.
Я пришел к выводу, что обладаю настолько заурядным, чтобы не сказать негодным, воображением, что никогда не поднимусь выше приличного фотоаппарата. Поэтому мне лучше удовлетвориться достижением рядового успеха, более общепринятого, чем карьера серьезного художника - заработать кучу денег. Меня это ничуть не огорчило. Напротив, я почувствовал облегчение!
Но мне по-прежнему доставляло удовольствие трепаться об искусстве. Разговаривать о картинах, в отличие от их создания, я мог не хуже многих. Так что я ходил ночами по барам вокруг университета, и легко познакомился с несколькими художниками, которые точно знали, что правы совершенно во всем, и не ожидали при этом никакого признания. И говорил, и пил я с ними наравне. Но что самое главное - когда ночь заканчивалась, я оплачивал счет. Деньги приходили ко мне с биржи, от государства в виде стипендии, и от благодарного народа в виде пожизненной пенсии, за глаз, пожертвованный мною в защиту Свободы.
Настоящим художникам, вероятно, казалось, что у меня есть неисчерпаемый источник денег. У меня можно было занять не только на выпивку, но и на квартплату, на первый взнос в счет новой машины, на аборт для любовницы, на аборт для жены. Все, что пожелаете. Сколько бы денег ни понадобилось, на какие угодно нужды, всегда можно обратиться к богатенькому Рабо Карабекяну.
* * *
Да, я купил себе друзей. Источник денег не был, разумеется, неисчерпаемым. К концу месяца мои друзья вытягивали из меня все, что я имел. Но источник, на самом деле довольно мелкий, наполнялся вновь.
Все честно. Я, несомненно, получал удовольствие, находясь в их компании, тем большее, потому что они относились ко мне, как к художнику. Как к своему. Другая большая семья, вместо утраченного мной взвода.
И долги они отдавали не только дружбой. Они платили мне, как могли, своими картинами, которые тогда никому не были нужны.
* * *
Да, чуть не забыл: в то время я был женат, и жена моя была беременна. Несравненный любовник Рабо Карабекян сумел оплодотворить ее за время замужества дважды.
* * *
Я вернулся только что к пишущей машинке с прогулки в окрестностях своего бассейна. Я спросил у Целесты и ее дружков, обретающихся внутри и вокруг этого общественного физкультурного комплекса для местных подростков, знают ли они, кто такой герцог Синяя Борода. Я хотел упомянуть Синюю Бороду в этой книге, и мне нужно было знать, есть ли необходимость объяснять моим юным читателям, кто он был такой.
Никто из них не знал. Заодно я спросил, говорят ли им что-нибудь имена Джексона Поллока и Марка Ротко, или Терри Китчена, или Трумэна Капоте, Нельсона Альгрена, Ирвина Шоу, Джеймса Джонса - всех, кто тем или иным образом отметился не только в истории изобразительных искусств и литературы, но и в истории этих мест. Нет, они ничего им не говорили. А еще считается, что искусство и литература - путь к бессмертию.
Значит, так: герцог Синяя Борода - вымышленный персонаж старой-старой детской сказки, хотя, возможно, и основанный на личности одного жестокого аристократа. В сказке у него было, последовательно, множество жен. И вот он женится в очередной раз, и привозит очередную юницу к себе в замок. Ей позволено заходить в любую из комнат, кроме одной, говорит он и указывает на закрытую дверь.
У Синей Бороды или плохо с психологией, или, наоборот, очень хорошо. Новая жена не может думать ни о чем другом, кроме содержимого комнаты за этой дверью, и решает тихонько подглядеть туда, пока его нет дома - а он на самом деле никуда не уезжает.
И застает он ее ровно в тот момент, когда она в ужасе смотрит на трупы всех предыдущих жен, которые он там хранит. Всех их он убил за то, что они открыли дверь в эту комнату.
Кроме самой первой. Самую первую он убил за что-то еще.
* * *
Так вот, среди тех, кому известно о запертом амбаре, больше всего мучается неразрешенностью загадки именно Цирцея Берман. Она непрерывно наседает на меня с требованиями сказать ей, где находятся ключи от шести замков, а я каждый раз отвечаю, что запер их в золотом ларце и закопал ларец у подножия Арарата.
Вот что я сказал ей в последний раз, а именно пять минут назад:
- Послушайте. Займитесь чем-нибудь другим, чем угодно. Я - герцог Синяя Борода, и для вас мой амбар - запретная комната.
6
В отличие от замка Синей Бороды в моем амбаре нет мертвых тел. Первая из моих двух жен, которую звали, и до сих пор зовут, Дороти, вскоре после развода со мной вышла замуж вторично, и была совершенно счастлива, насколько мне известно. Теперь она овдовела и переселилась в пляжный кооператив в городе Сарасота, во Флориде. Второй из ее мужей был тем человеком, в которого, как мы оба надеялись, мог бы превратиться я сразу после войны - умелым, обаятельным страховым агентом. Теперь у нас обоих есть по пляжу.
Моя вторая жена, милая Эдит, похоронена на кладбище "Зеленый ручей", неподалеку отсюда. Я собираюсь упокоиться там же - в нескольких ярдах от могил Джексона Поллока и Терри Китчена.
Если же я и убил кого-то на войне, а так вполне могло случиться, то времени у меня на это было всего несколько секунд. Потом неизвестно откуда взявшийся снаряд оглушил меня и вышиб мне глаз.
* * *
В бытность двуглазым ребенком я был лучшим рисовальщиком за всю историю изрядно разболтанной системы среднего образования в поселке Сан-Игнасио - сомнительное достижение, но оно произвело на моих учителей такое впечатление, что они, в разговорах с моими родителями, прочили мне карьеру художника.
Подобного рода советы казались родителям настолько безответственными, что они в свою очередь попросили прекратить забивать мне голову такими идеями. По их сведениям, художники проводили жизнь в нищете и неизменно умирали прежде, чем к ним приходило признание. И тут они были, разумеется, правы. Картины мертвых авторов, бедствовавших большую часть жизни, представляют теперь самую ценную часть моей коллекции.
А художнику, желающему еще сильнее задрать цену на свои творения, рекомендую верное средство: самоубийство.
* * *
Но в 1927 году, когда мне было одиннадцать, и я, кстати, уже умел тачать сапоги лишь немногим хуже, чем отец, моя мать прочла статью об американском художнике, который зарабатывал столько же денег, сколько звезды экрана и финансовые воротилы, и более того, был ровней и звездам, и воротилам, владел яхтой, а также конюшней в Виргинии и домом на берегу океана в Монтоке, здесь рядом.
Мать говорила позже - не сильно позже, ведь ей оставался всего год жизни, - что она никогда не стала бы читать эту статью, если бы к ней не прилагалась фотография этого богатого художника на своей яхте. Яхта имела общее имя с горой, столь же священной для армян, как Фудзияма - для японцев: "Арарат".
"Он наверняка армянин", подумала она, и не ошиблась. В журнале говорилось, что он родился в Москве, в семье лошадника, звали его тогда Дан Григорян, и он какое-то время служил подмастерьем у главного гравировщика Его Императорского Величества Монетного двора.
В эту страну он прибыл в 1907 году, иммигрантом, а не беженцем от какой-нибудь бойни, изменил свое имя на "Дэн Грегори" и стал иллюстратором журналов, рекламных приложений и книг для детей и юношества. Согласно автору статьи, он являлся самым высокооплачиваемым художником за всю историю Америки.
Вполне возможно, что Грегори, или Григорян, как называли его мои родители, до сих пор им является - если перевести его доход в 20-е годы, или, в особенности, во время Великой Депрессии, на современные обесценившиеся деньги. Он запросто может выйти победителем, как среди живых, так и среди мертвых.
* * *
Моя мать очень практично относилась к американской жизни, в противоположность отцу. Она догадалась, что самой распространенной болезнью в Америке было одиночество, и что даже самые удачливые и успешные часто страдали от нее, а потому иногда на удивление чутко относились к дружелюбным, привлекательным незнакомцам.
Моя мать сказала мне, и на лице у нее при этом было такое хитрое, почти ведьминское выражение, что я ее едва узнавал:
- Ты напишешь этому Григоряну письмо. В нем ты скажешь, что ты тоже армянин. А потом скажешь, что мечтаешь стать художником, хотя бы вполовину таким хорошим, как он, и что его ты считаешь величайшим художником на свете.
* * *
И я написал письмо - вернее, штук двадцать писем. Я выводил их одно за другим своим детским почерком до тех пор, пока мать не сочла забрасываемую наживку достаточно соблазнительной. И выполнял я эту тяжкую работу, окруженный густым облаком отцовских едкостей.
"Он перестал быть армянином, как только сменил фамилию" - говорил он. Или: "Раз он вырос в Москве, он русский, а не армянин". Или: "Я скажу вам, что я подумал бы о подобном письме: "В следующем он потребует денег"".
Наконец мать сказала ему по-армянски:
- Ты что, не видишь? Мы ловим рыбу. А ты так громко разговариваешь, что всю ее сейчас распугаешь.
Кстати, среди армян в Турции рыбная ловля, как я слышал, была делом не мужским, а как раз женским.
И на мое письмо клюнуло, да еще как!
Мы подсекли любовницу Дэна Грегори, бывшую танцовщицу варьете по имени Мэрили Кемп!
Она впоследствии станет первой моей женщиной - когда мне будет девятнадцать! Бог мой, да я же просто ветхий ретроград, все считаю свой первый опыт чем-то величественным, как небоскреб - в то время, как пятнадцатилетняя дочь моей кухарки принимает противозачаточные таблетки!
* * *
Мэрили Кемп написала мне, что она - помощница господина Грегори, и что они оба были чрезвычайно тронуты моим письмом. Однако он, как человек весьма занятой, попросил ее ответить от его лица. Ответ был на четырех страницах, почти такими же детскими каракулями, как и мои собственные. Он был написан дочерью неграмотного шахтера из Западной Виргинии, двадцати одного года от роду.
В тридцать семь она будет контессой Портомаджоре, будет жить в палаццо розового мрамора во Флоренции. В пятьдесят она будет крупнейшим оптовым посредником фирмы "Сони" в Европе и соберет лучшую коллекцию послевоенного американского искусства на континенте.
* * *
Мой отец сказал, что она, должно быть, сумасшедшая, раз пишет такие длинные письма совершенно незнакомому, далекому человеку, к тому же просто мальчишке.
Моя мать сказала, что она, должно быть, очень одинока. Так оно и было. Грегори держал ее, как держат интересных животных, за красоту, и иногда использовал в качестве модели. Она ни в коем случае не была его помощницей. Ни по одному вопросу ее мнение его не интересовало.
Она никогда не присутствовала на его званых обедах, никогда не ездила с ним в путешествия, в рестораны, на приемы, и никогда не была представлена его знаменитым друзьям.
* * *
В период между 1927 и 1933 годами Мэрили Кемп написала мне семьдесят восемь писем. Я могу точно назвать число потому, что все они до сих пор у меня, стоят на полке в библиотеке, в футляре и кожаном переплете ручной работы. Переплет и футляр для них подарила мне на десятилетие нашей свадьбы милая Эдит. Мадам Берман обнаружила их, как обнаружила уже все, что в этом доме как-то затрагивает мои чувства. Кроме ключей к амбару.
Она прочла все письма, не осведомившись, не считаю ли я их своим частным делом. Я, разумеется, считаю. Вот что она мне сказала, и впервые я услышал в ее голосе восхищение:
- Любое из этих писем говорит о чудесах жизни больше, чем все картины в этом доме, вместе взятые. Они рассказывают историю отвергнутой, замученной женщины, постепенно открывающей в себе писательский дар. Она стала великим писателем. Надеюсь, ты это заметил.
- Заметил, - сказал я.
И в самом деле, с каждым письмом ее язык делался все глубже и выразительней, наполнялся уверенностью и достоинством.
- Какое у нее было образование?
- Восемь классов и год в старшей школе, - ответил я.
Мадам Берман изумленно покачала головой.
- Представляю, что это был за год, - сказала она.
* * *
Что касается моей стороны этой переписки, то основным содержанием моих писем были рисунки, которые я просил ее показать Дэну Грегори, в сопровождении кратких пояснительных записок.
После того, как я сообщил Мэрили, что мать умерла от столбняка, принесенного с консервной фабрики, ее письма стали по-матерински заботливыми, хотя она была всего на девять лет старше меня. Первое из этих заботливых писем пришло не из Нью-Йорка, а из Швейцарии, куда, как она писала мне, она отправилась кататься на лыжах.
Только когда я посетил ее во флорентийском палаццо после войны, выяснилась правда: Дэн Грегори отослал ее туда, совершенно одну, чтобы она избавилась в клинике от плода, который носила.
- За это мне следовало бы его поблагодарить, - сказала она мне во Флоренции. - Именно тогда я впервые заинтересовалась иностранными языками.
И засмеялась.
* * *
Мадам Берман сообщила мне, что у моей кухарки был не один аборт, как у Мэрили Кемп, а три - причем не в швейцарской клинике, а в кабинете врача в Саут-Хэмптоне. От этого мне стало тоскливо. С другой стороны, мне становится тоскливо почти от всех подробностей современной жизни.
Я не спросил, в каком месте в последовательность абортов вклинилось вынашивание до срока Целесты. Мне не хотелось этого знать, но мадам Берман обеспечила меня и этой информацией.
- Два аборта до Целесты и один после, - сказала она.
- Кухарка вам сама рассказала?
- Целеста мне рассказала, - ответила она. - Еще она сказала, что ее мать подумывает об операции по перевязке маточных труб.
- Как хорошо, что мне это теперь известно, - сказал я, - на случай непредвиденных обстоятельств.