Палисандрия - Саша Соколов 18 стр.


"Не терплю,– отвечала Каплан.– Мне кажется, вся эта галантерея до ужаса закрепощает. В ней масса старорежимного, пошло-дворянского. Не для того, согласитесь, не для того мы с Владимиром перекроили порядок вещей, чтобы по-прежнему путаться в нижнем, не правда ли?" Словно в память о милом друге, она грассировала.

Жила Фаина Исаковна с домочадцами, и мы не пошли к ней. В парадном я усадил террористку на излуку перил и опять вдохновился. Стрижена коротко, завита мелковато, приятельница моя страдала одышкой, без перерыву курила, и всякий раз как ее постигал оргазм, заходилась еще и в табачном кашле.

В ту ночь я юношествовал ее до тех пор, пока она не впала в такое безответственное забытье, что чулки с нее, в принципе, спали. Я оглянулся: один лежал на ступенях, и лишь другой, зацепившись петлею за желтый и словно обкусанный ноготь большого синюшного пальца, все еще ниспадал. Светало. И с чувством глубокого удовлетворения, хоть не без некоторого озорства, подумалось: "Видел бы Ленин". И вновь содрогнулся. Но Фани уже не ответила мне. И вскоре я наблюдал, как щупальце моей прихоти медленно и смущенно исходит из умиротворенного лона, как бы раскаиваясь в содеянном и прощаясь до новых оказий.

А между тем приближалась пора выпускных экзаменов и зачетов. Занятия наши кончились. Расставаясь, Каплан подарила мне свой заслуженный револьвер.

"Не знаю, что вы задумали,– сказала она немного высокопарно,– но верю, что вы не уроните честь моего оружия".

Я потрепал педагога по бородавчатой искаженной энтузиазмом щеке: "Не поминайте лихом".

Единственная слеза террористки капнула мне на кисть. На ту, что сжимала теперь историко-революционную рукоять.

Гроза, как посетовал кто-то рядом, совсем разразилась. Эскорт, караул и прочие подразделения были хоть выжимай. Когда авангард эскорта копытил уже под сводами Боровицкой арки, в Набатной башне забалаболил набат. Подумав, ему отозвался Иван Великий. Вознесся малиновый звон Благовещенского, кисейный – Успенского и узорчатый звон Архангельского соборов.

"Куда вы?" – постиг меня внутренний голос.

"Спущусь",– возражал я, спускаясь.

Лило; и лестница пузырилась.

"Осторожнее,– донеслось с бастиона,– не поскользнитесь!"

Я махнул свободной рукой: "Не волнуйтесь, мне ведом тут каждый камень, посколь", – поскользнувшись на чем-то скользком, впоследствии оказавшемся юркой ящерицей, дерзающее лицо тут почти что упало. Точнее, упало, но не вполне, практически не изгваздав мундира. И непечатно выразившись, перчаткою я отхлестал галифе по отвислым, словно у Леонида, щекам. И шагнул в направлении подвига.

Авангард проследовал. Ливень лизал дымившиеся на мостовой конские яблоки, преображая их в навозную жижу, вкрадчиво веявшую былым, невозвратным. Я встал за спинами караула. Команды послышались. Шашки вышли из ножен с шелестом шоколадной фольги. Очередная молния произвела тот эффект, что клинки, голенища, кокарды и остальные блестящие вещи как бы покрылись изморозью. На ощупь взведя курок, я двинулся далее. И когда катафалк моего соперника въехал под Боровицкую арку, я стоял уже в узком ампирном портике, вырезанном в основанье восточного свода, и сокрушенно молился. "Ма,– молился я на санскрите за всех ратоборцев и путешествующих,– ма!"

Торчавшие у противоположной стены привратники и городовые проглотили аршин: экипаж надвигался. Оконные рамы его были откинуты. Леонид сидел в прежней позе.

"Позвольте!" – воскликнул один из городовых, случайно обративший внимание, что, прищуря глаз, я целюсь непосредственно в Местоблюстителя.

"За вашу и нашу свободы!" – ответил я держиморде студенческим лозунгом. И с тянущим ощущением раскольниковской вседозволенности потянул за крючок. Звук удара бойка о капсуль был туп и растерян.

"Проклятая сырость!" – определил я причину осечки и сызнова взвел курок. Барабан провернулся.

"Не смейте! – кричали городовые из-за разделившего нас экипажа.– Вы слышите?"

"Попросил бы без комментариев",– грубовато отрезал я, продолжая целиться Леониду в голову с расстояния четырех шагов.

Первым выстрелом я сбил с него шляпу. Вторым пробуранил функционеру висок и, дабы не видеть, как брызнет мозг, отвернулся. Конструкция стала. Вокруг засновало броуновское движение. Лошади арьергарда, едва ступившие под барочные своды арки, отпрянули, развернулись и понесли. Возле экзерцирхауза сделалось коловращенье, случилась давка. Там звали на помощь и, изъясняясь в кровосмесительном наклонении, дрались в зубодробительном падеже.

"Простите, но вы арестованы",– подошед, уведомили меня с такой щегольской офицерскостью, с какой в гарнизонном балу приглашают к мазурке.

В ответном порыве армейской галантности я приосанился, сдал оружье и взял расписку. Пора было ехать. Мне выделили охрану и подали локомобиль. Мы откинулись и помчались. Подстрекаемая провокаторами толпа могла растерзать убийцу Местоблюстителя во мгновение ока, и во избежание беспорядков мы выбыли через Спасские. Я оглянулся; на дядином циферблате было без перемен: без шестнадцати девять.

Прояснилось. Сабли молний уж отблистали. По тротуарам шли куда-то какие-то люди.

Миновав окраинную вотчину Димитрия Самозванца, Тушино, мы оставили город и долго ехали незнакомой местностью. Вскоре кибитка остановилась перед ренессансной литою решеткой ворот, украшенной ложноклассическими фитюльками.

Подошел и – "Кого везете?" – промолвил тот, кого это, по-видимому, интересовало.

"Его Сиротство",– ответил начальник моей охраны.

Ворота странноприимно распахиваются. Мы проезжаем, въезжаем, едем и подъезжаем. Затем выходим. Потом меня влекут этажами: мне предлагается осмотреть ряд меблированных номеров, или, как их тут называют, камер. Я останавливаю свой выбор на первой попавшейся – наспех ужинаю – молю поскорее наполнить ванну – и с сознанием не впустую прошедшего дня низвергаюсь в ее стремнину. И только тут я устало осматриваюсь.

Санузел, каких немало в столицах по-настоящему европейских держав. Кроме с трудом, но вместившей Вас все-таки ванны черного мрамора, имеются краны, душ, ниши для мыльниц, вешалки для полотенец, пижамные вешалки, механические опахала, шкап с предметами первой гигиенической необходимости, губки разные, набор всевозможных пемз и мочал, стульчак и журнальный столик. Одна из дверей санузла выводит в столовую, где на закусочной околесице остывает недопитый Вами бульон. Другая – в опочивальню, где ждет Вас заслуженная перина, свеча в изголовье да неразрезанный Вашим предшественником Шопенгауэр. Свежо, по-новому смотрит из пробковой рамы над ложем давно примелькавшийся на свободе Рембрандт; подделка ли, копия, оригинал – работа во всяком случае недурна. Все просто, пристойно, чисто.

"Так вот ты какая, неволя! – я мыслил с почтеньем.– Навряд ли случайно воспели тебя в творениях именитые деятели искусств и ремесел, равно и безымянный народ. Еще многих и многих, лучших из лучших вдохновишь и наставишь ты, святая неволя, на истинный путь. А покуда – прими меня. Словно блудного сына прими меня, приюти, воспитай. Стоически перенес я изгнание – стоически перенесу и тебя. Словом, здравствуй же, здравствуй!"

И задремал. Гордо дремлется гражданину, исполнившему свой долг – гражданский ли, нравственный, трудовой или просто супружеский. Я очнулся в одиннадцатом часу.

Совершив обычные утренние отправления, нахожу в секретере чернила, перо, пачки писчей бумаги и начинаю тюремный альбом. На девяносто одном (!) языке всего мира опубликован он к настоящему времени. Любовно листают его пилоты Лапландии, учащиеся Гондураса, героические рыбаки Индонезии, чаеводы республики Чад. Полистаем и мы. (Дневник публикуется с небольшими сокращениями, в частности, за счет дат.)

Книга отмщения

Эпиграф:"Человек, взятый под стражу, подобен тексту, взятому в скобки: он отчуждается". Палисандр Дальберг.

Принял решение завести дневник. Взял бумаги. Веду. Входит некто. Здоровается. Желает приятного аппетита.

"Приятного аппетита",– желает он.

"Приятного?" – переспросил я, и вправду закусывая чем Бог послал. Как-то: куском прохладной телятины, ломтиком буженины да плавником барракуды под винным соусом. В перспективе маячил и чай.

"Так точно,– настаивал незнакомец.– Приятного".

"Так-таки и приятного?" – сыронизировал я.

"О, если вы заподозрили меня в лицемерии,– горячо взлепетал вошедший,– то я могу поклясться вам честью, что пожеланье мое совершенно искренне. И я готов повторить еще раз, что желаю вам исключительно приятного аппетита. Слово кадрового офицера: приятнейшего".

"Никогда,– по-цезариански не отрывая пера от бумаги, а себя – от еды, произнес я раздельно,– отныне и присно и ни при каких обстоятельствах не желайте мне всех этих удивительных утр, отменных пищеварении, приятных кошмаров и прочих мещанских пошлостей: ненавижу". И посмотрел на него так, что мне стало его положительно жаль. А ему показалось, будто какая-то нечеловеческая энергия вдавливает его в паркет.

"Не повторится",– отрекся он, задыхаясь.

"Я верю вам. А теперь повернитесь, выйдите из моей кунсткамеры вон и, войдя в нее вновь, доложитесь по всей подобающей форме".

Подкованно удалился. Возник опять.

"Разрешите представиться?"

"Представляйтесь".

"Подпоручик Орест Модестович Стрюцкий. Начальник вашей тюрьмы".

"Рад душевно. Имейте место,– предложил я ему, указывая на свободное кресло с фигурными подлокотниками а-ля арт нуво.– Ну-с, а я – Палисандр Александрович, узник совести. Так что будем знакомы. А не угодно ли подкрепиться?"

"М-м, да как вам сказать".

"Только без церемоний. Да или, как говорится, нет".

"Не откажусь",– отвечает он, алчно расстегивая на своем вицмундире верхнюю пуговицу.

"Тогда позаботьтесь, чтоб привезли еще, поскольку мне тут и одному маловато".

Он вызвал шеф-повара и заказал нам ряд блюд, которые вскоре и прибыли. В тарелки было наложено с верхом.

"Вот это, я понимаю, порции,– молвил я.– А то создается какое-то остраненное впечатление, будто попал не в кремлевский орденоносный острог, а в заштатные ясли".

Мы трапезуем.

"Уж вы извиняйте, у нас здесь в последнее время немного без гобеленов,– оправдывается Орест.– Уж чем богаты".

"Да вижу уж, вижу. Ладно хоть канделябры наличествуют".

"Ну, этого-то барахла – в избытке,– исполнился офицер оптимизма.– Чего-чего,– говорил он мне,– а канделябров юсуповских нам тут по гроб жизни достанет".

"Не странно ли,– раздражился я,– канделябров достанет, а гобеленов недостает. Неувязка, по-моему, а?"

"Мы их в чистку,– сказал Орест,– в чисточку, знаете ли, свезли. Почистить. А вернутся – сейчас и развесим".

"За качество чистки,– рек я начальнику,– отвечаете головой".

Отфриштикав, беру зубочистку, откидываюсь и наконец имею возможность внимательно рассмотреть Ореста Модестовича.

Современный тюремный администратор обязан корреспондировать всем тем требованиям, которые предъявляет ему эпоха. Известная гибкость, такт, личное чувство ответственности за порученное тебе дело, умение быстро сходиться и расходиться с людьми, огромный, едва ли не диогеновского масштаба, педагогический дар – вот только несколько из большого количества качеств, необходимых сегодня тюремному администратору. Неладно скроен да крепко сшит, востроглазый и чем-то неуловимым напоминающий ветеринара средней руки, Стрюцкий ими, по-видимому, и обладает. Однако мне, художнику-минималисту, желающему дать Вам всего человека в двух-трех штрихах, эти первостепенной важности свойства Ореста Модестовича в сравненье с одним из второстепенных – одним, но более выразительным – представляются нагромождением хлама. Так на театре, где в дебрях сценического реквизита разыгрывается светопреставление с характерным зубовным скрежетом, воем и боем литавр, какой живительный свет проливает на все предприятие какая-нибудь рассеянная инженю, использующая занавес в качестве носового платка; ибо это лишь и волнительно. Параллель очевидна; весь вид Ореста Модестовича свидетельствует, что он принадлежит к категории модников, которые независимо от семейного положения, возраста, страны проживания, национальности – носили, носят и будут носить подколенные помочи, или особого рода резиновые мужские подвязки, а значит – и соответствующие носки к ним. И не говорите таким мужчинам, что если они и похожи в своих подвязках на гладиаторов, то весьма отдаленно: они проклянут Вас.

"А что это вы там пописываете?" – спрашивает Орест Модестович.

"У меня есть мечта,– возражал я ему словами Мартина Лютера Кинга.– Мне хочется, чтобы во имя нашей будущей дружбы в Вашей памяти никогда не меркла классическая, вошедшая во все хрестоматии притча о бедной Варваре, кому в наказание за любопытство оторван был на базаре нос. Ясно?"

"Ясно, Ваше Сиротство!"

"Так выполняйте".

Весь день жду вестей от Андропова.

Вестей от Андропова нет, но доставили кое-какие личные вещи, в частности, книги и маски.

Проявляю признаки беспокойства. Брожу.

В рассеянье раздвинул оконные шторы в спальне и впервые увидел тюремный двор. Двор как двор. Есть качели, песочница, небольшой фонтан. Есть беседка. Разбит arboretum, плавно переходящий в парк, окруженный забором. А далее – полный простор пасторального запустения: пажити, перелески, сады.

Странно – да факт: вплоть до Октябрьской пертурбации все здесь до окоема принадлежало одной фамилии, связанной с нашим родом незримыми, но роковыми узами. Юсуповы! Именитейшие татары России! Гремели.

В шестнадцатом, насколько мы понимаем, году кн. Феликс Юсупов заманил моего деда Григория в свой петроградский дворец и в соответствии с лучшими традициями княжеского гостеприимства (Достаточно вспомнить княгиню Ольгу, что зазвала варяжских послов попариться в бане, в самый разгар массажа коварно покинула их, заперла на засов и спалила свое заведение вместе с клиентами) накормил цианистыми пирожными. Выдающийся интуит и прекрасный знаток истории, Григорий заранее принял противоядие: яд не подействовал. Увидев это, Феликс возьми да и застрели Григория.

Миновали эпохи. Ведущий данный дневник потомок Григория убиенного стреляет в Местоблюстителя В., женатого третьим браком на внебрачной дочери Феликса, и, арестован, обретает себя в Архангельском, бывшем именьи Юсуповых, преобразованном в привилегированный равелин. Неразбериха – дичайшая!

Однако вид из окна моей спальни будет ущербным, если не указать, что на первом плаве в изысканной позе отчаяния произрастает нечто раскидистое, огромное и плакучее вроде того болконского дуба, о котором нам сыздетства прожужжали все уши.

Спросил подшивку газет за неделю. Вместо извещения об умерщвлении Б. – хотя бы и краткого – подписанное его именем соболезнование Южному Йемену по поводу якобы постигшего тот наводнения. "Все тонет в фарисействе!" – вспомнил я слова Пастернака.

Сижу и вдумчиво ужинаю. Заходит Орест Модестович, заходит беседа о математике, начинаем чертить на доске в кабинете непонятные непосвященному формулы, выкладки, эвклидовы чертежи, спорим, вздорим, в запальчивости бросаем друг в друга мелками, ластиками, хлебными катышками, во в конце концов решаем сойтись на том, что уравнение: икс в энной плюс игрек в энной равняется зед в энной степени, где эн – целое число больше двух, но не больше двух тысяч пятисот двадцати одного,– все-таки не имеет решений в целых положительных числах. И расстаемся приятелями.

Брезжущий день по-троянски загадочен и чреват неведомым содержанием, что, как правило, не замедливает предстать. Но отдельные дни обманывают даже самые скромные ожидания, ибо не таят в себе ничего. Вот и сегодняшний оказался пуст. Пуст до гулкости, сер, правда, весь в созревающих яблоках здешнего сада. День-конь.

В дождь вороны летают над дальними свалками, словно бы мокрые тряпки; в вёдро – словно сухие. Нынче, если не возражаете, льет. Говоря же вообще, мир пернатых поражает разнообразием. Так, если на некоторых континентах отсутствует то, что мы зовем соловьями, то уже на острове Сахалин, о котором писал еще Чехов, не сыщешь ни воробья.

Скушно, скушно. (За укулеле.)

Заявляется – на коне! (Описка. Следует читать: наконец!) – Андропов.

"Доложите же,– говорю,– обстановку. Что слышно в крепости? К нам сюда доходят лишь самые неопределенные слухи, а в печать, как вы знаете, вовсе ничего не просачивается. С тех пор как не стало Владимира Ильича, в ней парит только фраза и фраза".

"Я вынужден огорчить тебя. Третьего дня Местоблюстителя видели на приеме".

"На что это вы себе намекаете, сударь?"

"На то, что он жив".

"Тем самым вы как бы даете понять мне, что я не убил его?"

"Даже не ранили".

"Бросьте, пожалуйста. Зачем разыгрывать. Вторая пуля буквально прошила мозг, я видел".

"Нас провели,– объявил Андропов.– Стреляли-то вы молодцом, только в куклу. А Брежнев как таковой проехал, по-видимому, подземкой. Так что секретчики тоже не дураки".

"Досадно. А телохранители? Я не ранил их часом?"

"Телохранители? – усмехнулся он.– Тот же воск. Манекены работы Вучетича".

"Хм, то-то они все выглядели столь помято,– заметил я.– Впрочем, что же нам делать?"

"Принять происшедшее к сведению и – действовать,– молвил Юрий, поигрывая каким-то брелоком. Одет генерал-генерал был с иголочки. И он продолжал: – Завтра к вам будут допущены иностранные корреспонденты. Надеюсь, вы покажете себя большим патриотом и гуманистом. На Западе это любят. И пункт второй. Пора уж встать в связь с княгиней".

"С Ольгой?"

"С какой еще Ольгой?"

"С Ольгой Олеговной".

"Что вы несете, проснитесь!"

"А, вы – об Анастасии. Прошу прощения, призадумался".

"Болванка готова?"

"Смотря по тому, что вы называете болванкой, милсдарь",– ударился я вдруг в стрюцкое остроумие.

"Болванкой,– Юрий неодобрительно рассмеялся,– я называю проект письма, черновик такового, а вовсе не то, что вы думаете".

"Нет, Юрий Гладимирович, такою болванкой я еще не располагаю".

"Поторопитесь. На той неделе в Шманц отправится дипкурьер".

"В Шманц? Не стольный ли это град Бельведера?"

"Конечно".

Засим мы расшаркались и расстались.

Машина паблисити завертелась.

"Зачем вы стреляли в Брежнева?" – открыл мою пресс-конференцию хроникер американского "Ньюсуика" Эндрю Нагорски.

"Я намеревался убить его",– был мой ответ.

"Для чего?" – поинтересовался Боб Кайзер из "Вашингтон Пост".

"Во имя прогресса и процветания всего человечества".

"Раскаиваетесь ли вы в содеянном?" – последовал вопрос канадской журналистки Викки Габоро.

"Ни за какие коврижки!"

"В какой стране вы желали бы получить политическое убежище?" –спросила итальянская репортерка Ориана Фаллачи.

"Ни в какой,– возражал я ей.– Я – русский и должен жить и умереть здесь, в Отчизне, даже если меня и сгноят в ней заживо".

Присутствовавшая тюремная администрация зааплодировала. Вопросы посыпались напропалую. Ответы мои были нелицеприятны и хлестки. Взахлеб работали бормотографы. (Нотабена. Изобретение бормотографа оказало на общество тот дисциплинирующий эффект, что оно научилось держать язык за зубами. А болтливые отщепенцы сами оказались за решеткой темниц.)

Ничего примечательного.

Весь день пролетел во плескалище. Пустота.

Назад Дальше