Эти три старых тополя возле гаражей Петренко и Самойловых появились здесь совсем недавно. Неделю назад я, запомнив в очередной раз планировку двора, лег спать, а утром, выйдя на балкон, чуть не упал с него, подпрыгнув: три могучих красавца стояли там, где вчера вечером было пустое место. Возле новых тополей уже толпились почти все жители нашего дома, кроме немощных старух – их выведут познакомиться вечером, по холодку. Я натянул шорты, накинул рубаху и помчался вниз, прыгая через пролеты. Растолкав толпу (на меня никто не подумает обидеться), я с разбегу обнял средний тополь.
– Новые! Новые! – кричал дядя Толя. – Ночью прибыли! Откуда, интересно?
Дядя Толя был уже хороший. Он конечно же не мог упустить случая и сразу же, с утра, начал отмечать прибытие новых тополей. Сейчас, на полуденном солнце, его развезло, и поэтому он вел себя так глупо, спрашивая, откуда тополя. Мы всегда знаем, откуда они прибывают и куда потом уходят, но мы не имеем права говорить об этом вслух.
Дядя Толя нашел себе еще двух собутыльников, и они отправились в универмаг. Все понемногу разошлись, вздыхая от счастья. Я покинул тополя последним. Я уверен, что завтра их здесь уже не будет. Я стою на балконе и не отрываясь смотрю на них. Мне больше нечего делать. Я прощаюсь с ними.
А этот гигант высотой с наш пятиэтажный дом стоит долго, уже около месяца. В июне он один засыпал своим пухом весь наш двор. На него повесили качели – это не считается кощунством, главное, не сильно повредить кору. Теперь дети взлетают на этих качелях под самую крону. Воображаю, как это должно быть приятно – и детям, и ему. По поводу этого тополя было даже что-то вроде собрания жильцов нашего дома. Кто-то высказал осторожное, наглое, невозможное предположение, что, может быть, тополь останется здесь навсегда. Половина жильцов подняла его на смех и ушла, а оставшиеся подумали и решили построить вокруг тополя песочницу с грибком, чтобы тополь наверняка остался с нами. Отец и сын Кузнецовы уже привезли на своей машине доски и начали сколачивать ограждение для песочницы. Многие считают их чуть ли не еретиками. Я же молча стою на балконе, смотрю на Кузнецовых и представляю, как же, наверное, хорошо прикасаться ладонью к нагретой за день белой душистой доске.
Если внимательно ходить по городу, тоже замечаешь массу передвижений. Вот этот скверик возле универмага уже опустел – с десяток тополей ушли ночью, никем не замеченные; рабочие в оранжевых куртках уже крепят на столбы рекламные щиты, на скамейке, теперь безжалостно освещаемой солнцем, спит бомж. Горожане, удосужившиеся взглянуть на эту картину, почти никогда не замечают, что привычных тополей нет. Некоторые, не до конца утратившие связь с реальностью из-за своих поездок и покупок, смутно припоминают, что раньше здесь стояли чудесные деревья, а теперь нет даже пеньков, но тут же забывают свою короткую тревожную мысль, гонят ее прочь от себя, как легкую тень возможного сумасшествия, и идут дальше, как зомби. А рабочие? А что рабочие – им все равно; трудно требовать внимания к каким-то тополям от людей, в июльский полдень вынужденных крепить дурацкие рекламные щиты. Возможно, бомж заметил исчезновение этого скверика. Да точно же, он видел прошлой ночью, как десять тополей тихо сдвинулись с места и пошли на восток, но что с него взять? Он не пил уже третий день и в ту ночь, возможно, дрожал на этой скамейке, обрывая ногти о дерево, белея, блюя, перебирая ногами на месте: нет, нет, нет, только не это, помилуйте, простите, помогите, не надо. Снова белочка – легко прыгнет в его потухающем сознании горячая, оранжевая, полыхающая мысль. Но никакой белочки на этот раз не будет; Бог милует, рабочие дадут на пиво, и в этот вечер он навсегда забудет про тополя.
Некоторые старожилы нашего дома, с детства привыкшие наблюдать за тайной жизнью тополей, любят рассказывать страшные байки. Когда я стою вечером на балконе, навсегда запоминая двор, которого завтра не будет, я слышу обрывки таких разговоров. Я спускаюсь и подхожу к сидящим на скамейке старикам. Основную часть самоубийств и поножовщины в городе наши старики объясняют передвижениями тополей. Им не все верят, но благодаря тому, что большинство взрослого населения нашего города крепко выпивает, аргументация стариков звучит убедительно.
– Был у меня приятель, – былинно начинает дед Макар Петрович. – Служили вместе, потом после войны столярили вместе на мебельной фабрике. Диваны, там, шкафы, табуретки; для себя, налево, чего греха таить, костыли делали. Калымили. Хороший Алексеич был мужик, крепкий. Всю войну, считай, прошел, два раза ранен был. В плен чуть не попал, от троих немцев отбился, ногу потерял. Когда перестройка эта ваша началась, про нас, ветеранов, забывать начали. Мне-то что, у меня семья есть, старуха моя, внуки, да и не привык я прошлым жить. Забыли войну и тех, кто в ней победил, – так и черт с вами, вспомните потом, когда поздно будет. Алексеич, приятель мой, не такой был. Все орденами своими потрясать любил, в магазин за хлебом иначе как в форме не выйдет. Смешно же, правда: дед в форме, с костылем, в очереди стоит и Горбачева поносит почем зря. Потом Ельцин этот… Ну и начал он попивать, в общем. За два года спился как я не знаю что: руки трясутся, рожа опухла вся, денег нет постоянно. У меня занимал, а я что, богач, что ли? Жалко его было, так что сделаешь: и разговаривал я с ним, и ругал его последним фронтовым матом, и лечиться его пробовал уговорить – все попусту. Однажды пил он месяц подряд. Мужик-то крепкий был, говорю, да в такие годы любому запой опасен. Решил он тормознуться, два дня не пил, а на третьи сутки и случилося это… Выглянул в окно, а там под фонарями тополя маршируют… Он, значит, кинулся костыль искать, а костыля нет нигде – мало ли где он его по пьяни-то бросил. Нет костыля, спуститься по лестнице он не может, и тут и накрыло его окончательно: решил дед, что костыль его в одном из тополей заключен и что, значит, надо дерево нужное найти, остановить и костыль тот заново выточить… Прыгнул он в окно с пятого этажа. Врачи потом сказали, что допился он до чертиков, а я вот уверен: не ушли бы в ту ночь тополя, не было б такого. Крепкий был мужик, Алексеич-то…
Мы не верим деду Макару. Тополя не такие. Они не могут причинить зла никому. А Макар Петрович тихо спорит: не понимаете вы, мол, ничего – тополя сами по себе не могут делать зло, и чтобы случилась беда, нужны особые условия. Мол, дед тот если бы не пил, случилось бы такое? Нашел бы костыль да и спустился бы по лестнице, да пришел бы ко мне, а я бы его успокоил. А так – беда, грех…
– А когда Ганнушкин из третьего подъезда жену свою зарезал, это тоже тополя, да? – пристаем мы к деду Макару.
– А кто ж еще-то, – отвечает он нам. – Они же, Ганнушкины-то, поселились у нас недавно, не успели еще привыкнуть. Помните, вон там, возле мусорного контейнера, стоял красавец такой?
– Помним, помним, – дружно киваем мы.
– Ну вот. Он же тоже выпить любил, и у него на этой почве мания появилася, что жена ему изменяет. Скандалы-то эти, крики-то помните?
– Помним.
– Ну вот. Тогда тоже из запоя он выходил. Поругалися в очередной раз, с кулаками на жену он кинулся. У нее терпение лопнуло, она вещи начала собирать. Да не успела… Взял он ее чемоданы да и понес их в мусорку, выкинуть, значит, со злости-то. Идет, а на него тополь тот надвигается, и листва как будто шелестит: "Шлюха… Шлюха… Шалава…" Шур-шур-шур так, страшно шуршит. Ну он и побежал домой, взял нож да и зарезал ее. Шлюха, мол – и зарезал.
– А откуда вы знаете-то все это, Макар Петрович?
– Так тополя мне и шепнули, – строго, таинственно отвечает дед.
Мы ему не верим.
Дед Макар не один такой. Другие наши старики тоже любят что-нибудь страшное рассказать. Один говорит, что в стране бедность такая оттого, что все деньги правительство тратит на содержание и перемещение тополей. Другой старик убежден, что продажные генералы торгуют тополями с врагами, в основном с США, и скоро всех нас завоюют. Третий говорит, что метро в Москве предназначено не для того, о чем все думают: на самом деле это подземные туннели для секретных перемещений тополей, а поезда с людьми там ходят для отвода глаз. Макар Петрович в целом с ним согласен, только спорит по одному вопросу: метро это раньше только для тополей и работало, и на улицах спокойно было – все под землей перемещалось, а потом Ельцин тополя наружу вывел, и беда началась: люди с ума сходят, из окон прыгают. А в метро теперь люди на поездах ездят, но вот толку-то от этого… Василий Павлович, бывший шахтер, любит рассказывать, что у них однажды в бригаде такое было: послали их на новый участок, они в первую шахту спустились, а там – старый тополь! Верхушка вся обломана, кора потрескалась. Вызвали начальство, а начальство приехало не одно, а с "людьми в штатском" и с генералами какими-то. Шахтерам этим тогда единовременно выдали годовую зарплату и взяли с них подписку о неразглашении, и своего прежнего начальства они с тех пор не видели. Да и шахты той больше нет – голое ровное поле. Хотя казалось бы, что такого – обычный старый спиленный тополь…
– А кто все-таки тополя придумал, Макар Петрович? – спрашиваем мы в очередной раз, предвкушая свою стремительную победу над хромой логикой старика.
– Так Сталин придумал, – в который раз отвечает глупый дед.
– Так при Сталине-то тополей не было! – торжествуем мы. – Они же как раз в перестройку, которую вы так не любите, разрабатываться начали!
– Дураки вы, – обижается дед. Завтра он забудет свою обиду, и ежевечерний разговор на скамейке во дворе начнется заново. – Тополя были всегда. Вы просто за деревьями леса не видите, как в народе говорится. Тополя всегда были, а Сталин придумал их сделать такими, ну… такими, какие они есть сейчас. А что их в эти скорлупы нарядили да возят на МАЗах по Красной площади в День Победы, асфальт только портят – это ваши современные придумали, как их там… Позорище, да и только. Тополь, красавца, в железную сигару обрядить да на машине по улицам возить на потеху Западу – это ж позорище! Как медведей раньше по улицам водили. Такую красоту спрятали! Весь пух, все, почитай, ветки в железе! Не пахнет ить он больше в машине-то этой! Ироды…
– Наоборот! – кричит кто-то из молодых. – Деревья с ветками – это и есть маскировка, а настоящий тополь как раз такой, какой по Красной площади возят. И пух специально – чтоб не подходили близко, противно же!..
Сейчас разгорится обычный спор. Молодые будут посмеиваться над дремучими старческими байками, старики будут упрямо покачивать головами. Кто-то заплачет, вспоминая, как пахли почки этих деревьев раньше. Но я никогда не участвую в споре. Мне неинтересны эти мелочи – кто придумал тополя, кто их "испортил", кто прячет их в железных сигарах, превращая прекрасные деревья в стальных монстров, в гладкие мини-башни. Мне даже неинтересно, кто распоряжается их судьбами, кто возит их из города в город, из деревни в деревню, из одного края моей страны в другой. Я знаю, что они есть, и этого мне достаточно. И еще я знаю, почему в июне все города полностью засыпаны тополиным пухом и почему нельзя отличить одно дерево от другого: потому, что тополя никогда не стоят на месте.
Когда солнце начнет садиться, я поднимусь к себе домой и выйду на балкон. Не замечая доносящиеся снизу крики, я обопрусь о перила и начну внимательно осматривать двор. Кузнецовы уже привезли откуда-то грибок. Завтра решено его ставить: старики говорят, что этот могучий красавец уже никуда не уйдет, что прошел его век. С ними как всегда будут спорить. И правильно – даже отсюда, с балкона, я чувствую, что и этот тополь скоро покинет нас. Мы опять будем ждать новых гостей. Интересно, где делают такие грибки для детских площадок? Я тщательно запоминаю двор. Одинокий исполин уйдет, и те два молодых деревца тоже скоро уедут. Вот здесь хорошее место, у второго подъезда: там можно ждать три-четыре новых дерева. Когда они придут? И почему я почти никогда не ошибаюсь в своих предсказаниях? Не знаю. Зато я твердо знаю, что по моей стране, защищая границы, скрываясь от чужой разведки, заметая следы и путая и пугая врага, постоянно ездят большие прекрасные тополя.
2010 г.
Министерство
Первым, кого он увидел, войдя в своей скромной серой куртке в здание Министерства, был плотный чиновник с угрюмым государственным лицом много лет держащегося на грани алкоголика, в хрустящем синеватом костюме и сверкающих ботинках. Чиновник вежливо изогнулся, пропуская его вперед, и с ласковой улыбкой, не идущей его серому обвисшему лицу, заговорил с женщиной. Одетая во все черное чиновница сквозь зубы улыбалась своему собеседнику, показывая мелкие очаровательные морщинки рано начавшей стареть тридцатилетней женщины, и ее черные крашеные волосы, черные чулки и черные туфли блестели в свете синих ламп вычурным черным стальным блеском, каким блестит, осененный синим спецсигналом, лакированный "Мерседес-Гелендваген". Он засмотрелся на чиновницу.
Он попал в Министерство случайно и не думал, что задержится там надолго – он никогда не думал, что его ожидает судьба клерка, писаря делопроизводства. Но ему постепенно начала нравиться эта скучная работа, потому что она хорошо отвечала потребностям его сухой дисциплинированной души. Нужно было вникнуть, какие бумаги необходимы для дела и какие инстанции должна пройти каждая из этих бумаг, и не спеша сопровождать пакеты в их круговом движении по этажам и инстанциям, заботясь только о том, чтобы не потерять что-то важное, с визами директоров департаментов и подписями далеко живущих людей. В течение первых нескольких недель было трудно, он сильно уставал, не умея и не смея отказаться от поручений, никак не связанных с его обязанностями и выполняя их с присущей ему туповатой добросовестностью. Но вскоре он почувствовал дух Министерства, пригляделся к тонким аппаратным играм и через два месяца уже вполне мог отвечать мрачной юристке, просящей его сбегать на верхний этаж за госконтрактами: "Я не могу вам помочь. Сейчас приехали екатеринбуржцы с "Экскаватором", они говорят, что мы им протокол согласования цены неправильно составили. Так что – горим".
Это была ложь, но такая, что оказывается ложью только при рассмотрении дела во всех мелочах; в целом же это звучало угрожающе-туманно, и мрачная юристка, чей отдел как раз проверял протоколы согласования цены, знала, что нельзя составить неправильный протокол, но, не будучи уверенной в своих подчиненных и чувствуя привычный туман общего министерского бардака, оставляла его в покое.
"Экскаватор", "Кактус", "Липа", "Бамбук" – такими невинными шифрами обычно назывались конкурсы, в результате которых заключались госконтракты и выделялись средства. При всей своей склонности к госслужбе, он странным образом был наделен некоторым извращенным художественным чувством, словно его сухая бумажная внутренность, о которую и так можно было порезаться, была посыпана мелкими осколками чьего-то разбившегося о бутылку писательского таланта. Он, уча канцелярит, подолгу проговаривал про себя словосочетание "выделение средств" и представлял, как кто-то плотный, хрустящий и синеватый, похожий на встреченного в первый день чиновника, натуживается, откидывает полы пиджака, и там, сразу под рубашкой, – о Господи! – ржавые спицы, облезшие шестеренки, надтреснутые подшипники, и в этих лиловых масляных кишках, проворачиваясь и гудя, образуется что-то тягучее, склизкое и живое, и капает по желобу в желтый эмалированный таз, откуда уже выпаривается до состояния хрустящих синеватых банкнот. ("Материнский капитал" вызревал в ячейках яичников встреченной в первый день черноглазой чиновницы, о которой он думал постоянно.)
С этим пугающим, извращенным удовольствием он смотрел на цены госконтрактов и на объемы средств, выделяемых на пресловутые госзакупки. Приехав из нищей провинции, он хорошо знал, насколько ограблена и опустошена страна, и, обслуживая очередное воровство очередных миллионов, выводимых из бюджета под видом разработки новейшего анализатора мочи (шифр: "Мальчик"), он ощущал себя клапаном в сливном бачке унитаза. Сверху его дергала невидимая всесильная рука, снизу шипел, уносясь навсегда, поток выделяемых средств – а он был как бы не при делах, и от этого его больное художественное чувство пьяно плясало. Кроме того, его радовало гаденькое сознание своей призрачной власти: вот он сейчас пойдет в туалет и потеряет эту вроде бы непримечательную бумагу, и никаких денег не будет.
Сам по себе он был честный человек и знал, что никогда не украдет. Он продвигался все выше по службе благодаря трудолюбию и интуиции, перемещаясь с этажа на этаж. В самом начале министерской карьеры он работал на третьем этаже, кабинеты которого выглядели как классический частный офис: светлые компьютерные столы, принтеры, кресла на колесиках, корзины для бумаг с использованными чайными пакетиками внутри, девушки в туфлях-лодочках. Чем выше с годами он поднимался по службе, тем строже, суше и государственнее становился окружающий его интерьер: темнели и тяжелели столы, народные жалюзи сменялись начальственными плотными шторами, ковры делались все толще и глуше, мешки под глазами мужчин отвисали все ниже, каблуки чиновниц делались все выше, и кожа их покрывалась маленькими нежными морщинами тем больше, чем тщательнее они за собой ухаживали, чем лучше они пахли и выглядели; и вот уже везде висит портрет президента, и вот он начальник. Чем выше с годами он поднимался по службе, тем больше он пил. Он помнил отца-алкоголика и знал, что ему нельзя, и старался ограничиваться пивом, вином, коктейлями; но все чаще хотелось напиться, и наваливалась тяжелая грубая страсть к черноглазой чиновнице, которая была замужем и много раз уже отказала ему, и являлось еще что-то непоправимое, летала по комнате некая серая тень, от которой, видимо, и сбежал в свое время в окно плохо привязанный санитарами отец. Тогда он доставал фотографию чиновницы, долго смотрел на нее и, вспотев, бежал покупать дорогой коньяк, потом еще и еще, и кончались наличные, и он не мог дойти до банкомата и выскребал из карманов мелочь, чтобы купить бутылку самой дешевой водки, и сердце у него в груди обиженно ревело изношенным мерседесовским мотором. Глухо болел несколько дней; сначала просил отгулы, потом просто перестал звонить по понедельникам – никто не смел спросить, почему он не приехал сегодня. Жил он один.